Отсутствующая структура. Введение в семиологию Умберто Эко Мировую славу Умберто Эко получил после выхода романа «Имя розы» (1980), ставшего классикой. В академической среде фигура Эко не менее масштабна. Выдающийся семиолог, медиевист, культуролог, почетный профессор многих университетов Умберто Эко рассматривал общие проблемы семиотики, взаимоотношение семиотики и психоанализа в сфере архитектуры, кино, современной живописи, музыки, рекламы. В числе работ итальянского исследователя – десятки научных трудов, новелл, сказок, философских трактатов. «Отсутствующая структура» – одно из самых знаменитых произведений Эко-ученого. Умберто Эко Отсутствующая структура. Введение в семиологию UMBERTO ECO LA STRUTTURA ASSENTE INTRODUZIONE ALLA RICERCA SEMIOLOGICA Перевод с итальянского Веры Резник и Александра Погоняйло Published by arrangement with ELKOST Intl. Literary Agency © 2016 La nave di Teseo editore, Milano © В. Резник, перевод на русский язык, 2006 © А. Погоняйло, перевод на русский язык, 2006 © А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2019 © ООО “Издательство АСТ”, 2019 Издательство CORPUS ® Предисловие 1. Размышления 1980 Настоящее издание «Отсутствующей структуры» выходит в свет через двенадцать лет после первого. Слишком долгий срок для книги, написанной под влиянием дискуссий того времени: с тех пор многое изменилось, заметные перемены произошли и в наших взглядах. Слишком долгий срок, если принять во внимание, что вышедшая в 1968 году книга была постепенно заново переписана на добрую половину в связи с подготовкой переводов, которые, естественно, отличались от настоящего издания. К тому же в 1971 году я опубликовал исследование «Формы содержания», частично, а местами значительно, переработав настоящий текст, а в 1975 году упорный труд над подготовкой английского (также расширенного) издания «Отсутствующей структуры» закончился тем, что я сдал в печать «Трактат по общей семиотике», который, трактуя проблемы, поставленные в этой книге, и не отказываясь от некоторых выводов, все же представляет собой совершенно новую работу. Итак, читатель вправе спросить: с какой стати книга переиздается без каких-либо изменений, если автор сам считает ее в значительной мере устаревшей? Я мог бы на это ответить, что у книготорговцев и у публики она еще пользуется спросом, и в этой серии уже переизданы другие мои старые книги, такие как «Открытое произведение» и «Устрашенные и сплоченные». Кроме того, в данной серии (collana economica), как правило, переиздаются книги, служащие справочными изданиями и напоминающие о спорах минувших лет. Но можно ответить и по-другому: в книге есть разделы, которыми, несмотря на имеющиеся в них ошибочные оценки, я и по сей день доволен: мне удалось разглядеть то, что нас ждет. В частности, сегодня я написал бы по-другому раздел Г, в котором обсуждаются философские основы структурализма, – в нем я, кажется, подметил некие тенденции, впоследствии получившие развитие: распад структурализма как онтологии, рождение неоницшеанства, его смычка с марксизмом, явление постлакановского маньеризма, новых философов, отрекающихся от столь характерных для структуралистского дискурса просветительских иллюзий; я уж не говорю об общем «откате от структурализма», потому что мне это выражение не нравится, оно неопределенное, двусмысленное и часто столь же неадекватное, сколь и выражение «кризис разума», – однако о многом из того, на что сегодня навешиваются эти ярлыки, шла речь на этих страницах: они о многом предупреждали. Возможно, мои установки были неверными, что меня не радует, но я оказался прав, и это меня радует еще меньше. Впрочем, эти два неудовольствия все же доставляют мне некоторое удовлетворение. Но пойдем по порядку. Между 1962 и 1965 годами, когда я готовил к публикации французское издание «Открытого произведения» (см. введение к последнему изданию книги в этой же серии), мое отношение к проблемам коммуникации претерпело значительные изменения: если вначале я опирался на теорию информации и англосаксонские исследования по семантике, то позже мне сделались ближе структурная лингвистика и русский формализм. В 1964 году Барт опубликовал в 4-м номере «Коммюникасьон» свои «Начала семиологии». Мне кажется уместным напомнить здесь о том, чем стал для всех нас, интересующихся семиотикой, этот короткий, намеренно непритязательный и, в сущности, компилятивный текст, – ведь он подтолкнул нас к выработке собственных представлений о знаковых системах и коммуникативных процессах, между тем как сам Барт все более отдалялся от чистой теории. Но, не будь этой книги Барта, удалось бы сделать значительно меньше. В 1967 году я преподавал теорию визуальных коммуникаций на архитектурном факультете во Флоренции, так сложился курс визуальной семиологии, посвященный, естественно, коммуникативному аспекту архитектуры, и в нем были развиты некоторые идеи, возникшие у меня годом ранее во время летних чтений в Бразилии. Выдержки из него я решил опубликовать. Студенческое движение протеста тогда еще не набрало силы, но мне показалось неэтичным делать ротапринтную публикацию, которая могла обойтись студентам достаточно дорого, в то время как я оказался бы с прибылью. Я договорился с «Бомпьяни» о напечатании нескольких сотен экземпляров без права продажи – исключительно для распространения среди флорентийских студентов по цене, возмещающей типографские издержки. После оплаты типографской и переплетной работ цена издания оказалась ниже обычной. Книга называлась «Заметки по семиологии визуальных коммуникаций» и насчитывала двести страниц, включая те разделы, которые сейчас содержатся в «Отсутствующей структуре» под пунктами А, Б и В. Целями, которые я ставил перед собой в «Заметках», можно объяснить недостатки настоящей книги. Теоретическая часть была исключительно вводного порядка, предназначалась для студентов, не очень разбирающихся в современной лингвистике, и имела компилятивный и нетворческий характер, поэтому сейчас она кажется мне наиболее устаревшей, и фактически я ее постепенно переработал в процессе подготовки всех иностранных изданий, включая «Трактат». Напротив, разделы Б (об иконических знаках) и В (об архитектуре) – мой личный вклад. В разделе Б я впервые подвергаю радикальной критике понятие иконического сходства, в дальнейшем после некоторых исправлений и дополнений этот текст лег в основу разработанной в «Трактате» теории способов производства знаков. Но сколь бы ни были опрометчивы мои тогдашние резоны, они вызвали множество споров, особенно среди теоретиков семиологии кино (участников недавних встреч в Пезаро 1967: делла Вольпе, Пазолини, Метца, Гаррони и др.). Так или иначе, но именно часть, посвященная кинематографическим кодам, по сей день повсеместно переводится, и я ее регулярно встречаю в разного рода антологиях и хрестоматиях. В разделе В я разрабатывал принципы семиотического подхода к архитектуре, которые сегодня мне кажутся небезошибочными, однако я все оставил как есть, и этот текст также постоянно переиздается если и не как актуальное исследование, то, по крайней мере, как документ, положивший начало некоему дискурсу (см., например, недавно вышедшую английскую антологию Signs, Symbols and Architecture, под ред. G. Broadbent, R. Bunt и Ch. Jenks. London; Wiley, 1980). Итак, книга, как было сказано, в продажу не поступала. Но, поскольку я разослал несколько экземпляров своим коллегам, появилось несколько рецензий и ее стали спрашивать в книжных магазинах. Так, например, Пазолини написал пылкое опровержение («Код кодов», позже опубликовано в «Ереси эмпиризма»), выразив надежду, что текст сделается доступен не только флорентийским студентам, в связи с чем последовало предложение эту книгу издать. Естественно, мне захотелось включить в нее новые материалы, и двести страниц превратились в четыреста. В чем же отличие «Отсутствующей структуры» от «Заметок»? В том, что дискуссия, поначалу предполагавшая (в разделе В) разработку семиотики архитектуры, постепенно переросла в дискуссию об отношениях между задачами семиологического (или семиотического) исследования и структуралистской методологии. Достаточно указать на то, что центральным в книге становится раздел Г, чем и объясняется появление термина «структура» в заглавии и перемещение слова «семиология» в подзаголовок. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что сам замысел был непосилен. С одной стороны, меня интересовали общие принципы семиологического анализа, и я понимал, что такое исследование, хотя и обязано иметь в виду все последние достижения в области структурной лингвистики и антропологии, все же представляет собой нечто иное. В «Трактате» с этой проблемой покончено, она перестает существовать как проблема. Но в те времена, в 1967–1968 годах, не так-то легко было понять, чем отличается семиология от структурализма. Тогда еще не было ясно, что первая, если и не составляла науки или монолитной дисциплины, во всяком случае обеспечивала принципиальный подход к объекту, безразлично какому, СУЩЕСТВУЮЩЕМУ или ПОСТУЛИРУЕМОМУ. Тогда как второй представлял собой метод изучения тех или иных объектов. Но чем объяснить столь частое отождествление «науки о знаках» (мы используем термин «наука» в самом широком и неопределенном смысле) и структурного метода? Конечно, прежде всего тем, что именно во Франции структурная лингвистика в то время больше всего стимулировала развитие науки о знаках. Но отчего эти чисто внешние обстоятельства, которые можно назвать культурным поветрием, так долго укрывали от нас истину, в то время как в творчестве Якобсона, например, уже явственно ощущалась большая гибкость, позволявшая вводить в семиотический дискурс неструктуралистские элементы, например элементы теории Пирса? Дело в том, что как раз во Франции, как мне кажется, и возобладало желание скрыть тот факт, что структурализм – это метод, и очень плодотворный, выдав его – более или менее осознанно – за некую философию, видение мира, онтологию. Так ли это? Ответ на этот вопрос содержится в разделе Г «Отсутствующей структуры». Изучение работ Леви-Стросса убедило меня в том, что соблазн онтологизма ощущается во всех его произведениях, хотя, возможно, я был слишком несправедливо подозрителен по отношению к Леви-Строссу. Впрочем, совершенно очевидно, сколь многим я обязан критикуемому мной мышлению. Появившиеся тогда исследования Деррида и Фуко (Делез еще не опубликовал своего «Различия и повторения») побудили меня засвидетельствовать рождение постструктурализма, приводящего к созданию некой антионтологии, выстраивающейся на основе противоречий структуралистской онтологии. Все признаки такого развития событий я усматривал в деятельности НОВОЙ КРИТИКИ во главе с Бланшо… И наконец, двумя годами ранее были опубликованы «Сочинения» Лакана – точнее, это произошло за год до выхода моей книги – они появились в конце 1966-го, а я писал о нем в начале 1968-го. Я так подробно останавливаюсь на этих датах для того, чтобы объяснить, почему весь раздел Г в сущности оказался ПАМФЛЕТОМ. Я писал под впечатлением от только что прочитанного и от только что пережитых споров – это были не аналитические штудии, а полемика. Я все это говорю потому, что сегодня прочтение Лакана мне представляется не вполне верным. Но что значит «верное прочтение», если сами уроки Лакана – не берусь судить, было ли у него такое намерение, – легли в основу теории деконструкции, свободного обращения с материей текста и, стало быть, права на почти богословский подход к этому новому Писанию? Ясно, что мое прочтение Лакана было «симптоматическим», и я склонен согласиться с тем, что симптоматическое прочтение ущербно, коль скоро из текста надо извлекать только то, что хотел сказать автор, а не то, что, хотя бы и вопреки авторским намерениям, сказалось в тексте. Но мне трудно учиться у человека, весьма расположенного к тому, чтобы мое симптоматическое прочтение в свою очередь прочитать симптоматически. Между тем не было недостатка в тех, кто старался объяснить мне мою ошибку. Я относился к Лакану как к философу, оперирующему философскими понятиями (а он действительно этими понятиями оперировал, причем сам возводил их к Хайдеггеру!). Но мне было сказано, что философские понятия, когда ими пользуется психоаналитический дискурс, обретают иной смысл. Такие термины, как Бытие, Истина или Другой, отнесенные к бессознательному, фаллосу и Эдипову треугольнику, это не то же самое, что те же понятия, отнесенные, скажем, к Богу или к бытию как таковому. Так ли это? Возможно, это верно по отношению к Лакану, но я не уверен в том, что это так и для того, кто позже взялся бы перечитать Платона или Парменида, Хайдеггера или Ницше. Я хочу сказать, что мне и сейчас кажется, что, когда я писал: «начав отсюда, мы непременно придем туда-то», я, возможно, понимал Лакана слишком широко, но я указал путь, по которому пошли многие из тех, кто так же свободно, как и я, прочитал Лакана. Вот почему я считаю, что, хотя я и предупредил читателя о полемическом, случайном и поверхностном характере моих высказываний, содержащихся в пятой главе раздела Г («Структура и отсутствие»), все же я не совсем оказался в ней неправ. Пусть я не знаю, что такое «правота», но тут я прав. Когда встал вопрос о том, чтобы переписать некоторые части книги для издания за границей, то именно эту главу я и попытался переделать, учтя упреки, которые к ней предъявлялись. Югославский, бразильский и польский переводы вышли слишком быстро и остались идентичными первому итальянскому изданию, которое здесь и воспроизводится. Напротив, текст испанского, французского, немецкого и шведского переводов частично пересмотрен и обновлен. Во французском издании 1972 года я писал: «Эти переделки связаны не только с тем, что автор пересматривает свою книгу через несколько лет после написания, они обусловлены самой природой семиотической науки, дисциплины, которая, складываясь и перестраиваясь чуть не каждодневно, обязывает ученых и читателей рассматривать всякое произведение как некий палимпсест». Палимпсестом, должным образом выскобленным и заново написанным, был раздел А главы «Перипетии смысла», вошедшей в «Формы содержания»; я пересмотрел и сократил различные пункты раздела Г и, в частности, полностью переписал всю злополучную пятую главу Короче говоря, я выбросил полемику с Лаканом. Посчитав свои доводы уязвимыми, я решил элиминировать полемику. Но ее упразднение вело к тому, что я мог лишиться того самого скрепляющего звена, которое позволяло мне обосновывать внутреннюю противоречивость всякого онтологического структурализма и неизбежность его распада, если только структурализм не начнут воспринимать как некий метод. Как найти выход из этого тупика? В 1966–1968 годах я рассуждал приблизительно так: мне казалось, что в лакановском психоанализе имеют место более или менее эксплицитно выраженные философские идеи (от которых сам Лакан, собственно, и зависит), которые не могут не привести к таким-то и таким-то последствиям. Стало быть, речь идет о том, чтобы разобраться с этими самыми философскими идеями, и, таким образом, вся моя дедукция от предпосылок к следствиям переносится на почву философии, при этом я не ступаю на почву психоанализа, на которой чувствую себя неуверенно (и напрасно я сражался на чужом поле). Конечно, читатель с помощью некоторых примечаний сообразит, что мои доводы касаются также и Лакана, но в какой степени – уточнять не стану, ведь, когда я расставлял все точки над i, ничего хорошего из этого не выходило. В этой истории Лакан выступает только передатчиком идей, которые могли бы иметь хождение и развиваться и без посредничества лакановского психоанализа. Я отдаю себе отчет в том, что у меня получается контрфактическое предложение типа «если бы Наполеона не было, то порядки в Европе XIX века все равно были бы теми же самыми, что и те, что установились после Венского конгресса», истинность которого вытекает – и, как сказал бы логик, вполне законно – из истинности следствия, не зависящей от истинности антецедента. Но пусть «ахронисты» оценивают, в какой мере мое решение предполагало понимание истории как истории идей. Что мне точно известно, так это то, что сегодня постструктурализм, французский или какой-либо иной, пользуется теми самыми понятиями, о которых я писал, даже не очень разбираясь в лаканизме и в психоанализе. Раз уж разговор пошел начистоту, я хотел бы отвести от себя подозрение в том, что, коль скоро книга переводилась во Франции в начале семидесятых, когда лакановское слово доминировало в культурной жизни страны, я просто боялся прослыть еретиком. Но отлучение все равно воспоследовало, и очень громкое, – книга была отклонена и моими прежними и новыми издателями как могущая нанести ущерб достоинству Его Величества. Замечу в двух словах, что издание в «Меркюр де Франс» осуществлялось при поддержке именно тех французских интеллектуальных кругов, которые не разделяли лакановских взглядов и которым, следовательно, могла бы понравиться более развернутая полемика. Внесенные исправления связаны с желанием сделать строже аргументацию, а не с соображениями «политического» свойства. Впрочем, нельзя отрицать и психологических мотивов: когда все кругом говорят, что ты не прав, со страху начинаешь во всем на свете сомневаться. Но в конечном счете все образовалось, и переоценка не принесла никаких крутых перемен, по крайней мере, с теоретической точки зрения. И все же новая версия не сводилась к исправлению как таковому – это была попытка доказать, что в чем-то я все-таки прав. Вот почему отголоски моего тогдашнего отлучения слышны до сих пор. Мне остается добавить, что единственным человеком, в котором я никогда не замечал ни враждебности, ни желания прервать знакомство (почему-то во Франции такое желание фатально сопутствует расхождению во мнениях) и который, напротив, проявлял только искреннюю благожелательность, был сам Жак Лакан. Итак, я думаю, что после рассказа о теоретических превратностях, сопровождавших работу над разделом Г, и о частичных изменениях, на которые я пошел, надо сделать только одну вещь, чтобы покончить с этим предисловием: опубликовать впервые на итальянском языке ту часть, которая в иностранных изданиях заменяла собой параграфы сто ix.4 (начиная с IX.5 и далее текст не менялся). 2. Размышления 1971 /1972 2.1. Саморазрушение структуры Предположим, что мы выявили структуру некоего языка, обозначим ее s . Затем – структуру родственных отношений в селении, в котором говорят на этом языке. Назовем эту структуру родства s . Наконец предположим, что нам удалось выявить структуру, регулирующую пространственную организацию селения. Назовем ее s . Очевидно, что это поверхностные структуры и в них можно обнаружить некое сходство в той мере, в какой они являются реализацией более глубинной структуры, назовем ее S. Так вот, вопрос заключается в следующем: если я обнаружу какое-то новое явление, которое поддается описанию в тех же терминах s , s , s , то мне не останется иного выхода, кроме как установить наличие четвертой поверхностной структуры s , для которой глубинная структура S предстанет совокупностью правил ее трансформации в s , s и s . Если же, напротив, передо мной новый феномен, описываемый в терминах модели s , гомологичной возможным моделям s , s и s , то последние будут приводиться уже не к S, но к новой модели S. В свою очередь S и S также можно рассматривать как манифестации самой глубинной структуры S , как это показано на нижеследующем рисунке. Вполне очевидно, что мы получили только ядро некоего более обширного разветвления, благодаря которому всякий раз, когда в этом возникнет ОПЕРАТИВНАЯ НЕОБХОДИМОСТЬ, мы сможем нисходить к более глубинным структурам. Но ясно, что этот метод основывается на двух фундаментальных принципах: а) структура S , описываемая как последняя, наиболее глубинная в этом ряду, является таковой только как рубеж, которого достигло познание, новое исследование может лишить ее статуса глубинной, статуса последнего кода, преображая в одну из стольких промежуточных поверхностных структур; б) отступление от кода к метакоду возможно только при обнаружении новых феноменов, вынуждающих к перестройке объясняющих моделей, при отсутствии таковых феноменов у меня нет оснований для формулировки новых метакодов, разве что я этим займусь как некой логической гимнастикой. Формулирование новых метакодов на уровне «emic» без материала «etic», оправдывающего это занятие, – это всего лишь упражнение в абстрактной комбинаторной логике, которая производит инструментарий для объяснения реальности, но необязательно ее объясняет. И все же именно с этим последним пунктом онтологический структурализм никак не соглашается. Для него всякое абстрактное упражнение в комбинаторной логике поставляет «истинные» модели реальности. Почему? Потому что он гипостазирует в качестве философской истины то, что было всего лишь осторожной оперативной гипотезой, с которой все и начиналось: мыслительные операции воспроизводят реальные отношения, а законы мышления изоморфны законам природы. А раз так и в связи с тем, что метакод S , объясняющий поверхностные структуры s , s , s , s , уже найден, онтологический структуралист может не ждать открытия феноменов иного порядка, чтобы показать, что (s , s , s , s ) ? S , где (S  · S ) ? S . Онтологический структуралисг способен вывести S непосредственно из S . Всегда и везде. Онтологический структуралист видит в самой природе S (существующего объективно, а не как исследовательская гипотеза) некое ядро S , стало быть, еще более глубинное образование, зародыш всех возможных Кодов, Код Кодов, Пра-Код или, лучше, Пра-Систему, которая, присутствуя во всякой семиотической манифестации, подтверждает существование некоего потаенного начала. Иными словами, онтологический структуралист изучает Культуру, говоря о ней в терминах Natura Naturata, а в самом сердце этой Natura Naturata он выявляет – раз и навсегда – наличную и действующую Natura Naturans. Подобную операцию совершает Леви-Стросс в финале «Сырого и вареного», когда пытается выявить в любом мифе какую-то элементарную мифологическую структуру, которая a priori представляет собой структуру всякой умственной деятельности и, стало быть, структуру Духа. Фундаментальная функция мифа сводится к тому, чтобы «signifier la signification» (означать значение), такова структура бинарных оппозиций всякой коммуникации, основополагающий закон всякой умственной деятельности. «L’unique rеponse que sugg?re се livre est que les mythes signifient l’esprit, qui les еlabore au moyen du monde dont il fait luim?me partie. Ainsi peuvent ?tre simultanеment engendrеs, les mythes eux-m?mes par l’esprit qui les cause, et par les mythes, une image du monde dеj? inscrite dans l’architecture de l’esprit» (p. 346). («Единственный ответ, который может подсказать эта книга, состоит в том, что мифы означают дух, их созидающий с помощью того самого мира, частью которого он является. Таким образом, могут порождаться одновременно как сами мифы, созидаемые учреждающим их духом, так и созидаемый мифами образ мира, уже нашедший себе место в устроении духа».) В этом смысле «la pensеe mythique n’accepte la nature qu’? condition de la pouvoir rеpеter» (p. 347) («мифологическое мышление допускает природу только при условии, что может ее воспроизвести»). Как уже было сказано, миф, как и Культура, – это Natura Naturata, в которую заранее и непременно вписан учреждающий образ Natura Naturans. Оппозиция, держащаяся на различии, – такова элементарная структура всякой возможной коммуникации. Бинарный принцип, рабочий инструмент логики кибернетического моделирования, преображается в Философский Принцип. Но предположим, что мы действительно в состоянии отыскать во всякой выявленной нами поверхностной структуре структуру наиболее глубинную, Пра-Систему. Если это на самом деле Структура Реального, то по логике вещей она должна присутствовать и быть различимой в любой своей поверхностной манифестации. Такая позиция предполагает два следствия философского характера, которые мы и намерены обосновать: а) если Пра-Система существует, она не может быть системой или структурой; б) если бы она и представляла собой структурированную систему, ее нельзя было бы ни увидеть, ни определить. Итак, философским следствием признания Пра-Системы будет отрицание структурного метода в качестве метода познания реальности. Если структурный метод опирается на Пра-Систему, тогда реальность, опознаваемая в качестве структуры, есть псевдореальность, и никакие структурные модели Истине ни к чему Структурные модели только маскируют Истину Надо сказать, что нас такой вывод нисколько не обескураживает: если мы полагаем, что структурные модели – не что иное, как чистые оперативные фикции, так это именно потому, что реальность богаче и противоречивее всего того, что о ней говорят структурные модели. Но бывают утверждения и утверждения, философия и философия… И это значит, что всякая философия скрывает в себе какую-то идеологию. Наше утверждение можно понимать так: коль скоро реальность непознаваема, то единственный способ ее познать – это изменить ее; в таком случае структурные модели становятся орудием практики. А еще это утверждение может подразумевать, что коль скоро реальность непознаваема, то задачей познания будет манипулирование ее фиктивными образами, открывающее доступ к таинственным Истокам этой противоречивой реальности, которая от нас убегает. В таком случае структурные модели представляют собой орудия какой-то мистической инициации, ведущей к созерцанию Абсолюта. Первое решение предполагает, что познание имеет смысл в той мере, в какой оно действенно. Второе предполагает, что познание имеет смысл в той мере, в какой оно есть созерцание, – подобно отрицательному богословию оно заставляет ощутить присутствие Deus absconditus. Почему же принятие идеи бинарной оппозиции в качестве метафизического принципа приводит к отмене самого понятия структуры? Подсказку мы можем найти у одного из теоретиков универсальной комбинаторики – у Лейбница. В небольшой работе под названием «De organo sive arte magna cogitandi (ubi igitur de vera characteristica, cabbala vera, algebra, arte combinatoria, lingua naturae, scriptura universal1)» Лейбниц напоминает, что «наилучший способ работы ума состоит в том, что он может открывать для себя немногие мысли, из которых по порядку проистекает бесконечное множество других мыслей точно так же, как из нескольких чисел… можно вывести по порядку все остальные». «Поскольку понятий, которые постигаются, бесконечно много, то также возможно, чтобы понятия, постижимые сами из себя, были немногими». Отступая к этим элементарным понятиям, Лейбниц выделяет только два из них: «Сам Бог и кроме того ничто, или лишенность, что доказывается неким удивительным подобием». Что же это за «удивительное подобие»? Это структура бинарного исчисления! В котором «с помощью удивительного метода выражаются все числа посредством Единицы и Ничто». Перед нами философские корни бинарного исчисления: диалектическая взаимосвязь Бога и Ничто, Присутствия и Отсутствия. Таков Лейбниц, не только математик, но и мыслитель-метафизик без околичностей и уверток. Лейбниц оставляет на долю того, кто примется размышлять о законах универсальной комбинаторики, немалую метафизическую и онтологическую проблему. Нужно ли понимать диалектику присутствия и отсутствия как некий чисто артикуляционный механизм или же речь идет о метафизических началах? Прежде всего посмотрим, как выглядит эта диалектика у ведущих представителей лингвистического структурализма, оставляя пока в стороне метафизическую проблематику В структурированной системе любой элемент значим постольку, поскольку он не является другим или другими элементами, отсылая к которым, он их исключает. Не физическая субстанция плана выражения наделяет фонематический элемент значением, но его сама по себе пустая и замещаемая в системе валентность. Но для того, чтобы родился смысл, нужно чтобы был хотя бы один из членов оппозиции. Если же его нет, то и отсутствия другого члена также никто не увидит. Оппозициональное отсутствие становится значимым только в присутствии какого-то присутствия, его выявляющего. Субстанция плана выражения как раз и обеспечивает очевидность присутствия. Значимо то, что относится к «emic», но носителем значимостей всегда служит «etic». Или, лучше сказать, пустое пространство между двумя сущностями, которых нет, обретает значение только в том случае, если все три значимости – «да», «нет» и пустое пространство между ними – взаимообусловливают друг друга. Отсутствие, о котором говорят структуралисты, касается двух факторов: 1) не важно, что стоит за «да» или «нет», важно, чтобы сущности, замещающие собой эти валентности, сопрягались друг с другом, 2) как только сказано «да» или «нет», это «да» или это «нет» обретает свой смысл только ввиду отсутствия другого элемента. Но что во всей этой механике значимых оппозиций в конечном счете главное – она дает нам систематическую возможность узнавать то, что есть, по тому, чего нет. Структуралистское отсутствие говорит нам о том, что на месте того, чего нет, появляется что-то другое. А коль так, лингвист (или шире, семиолог) не обязан задаваться вопросом о том, что это за «присутствие» и что это за «отсутствие», способы ли это мышления или всего лишь гипотезы о способах мышления. На уровне «etic» – это МАТЕРИАЛЬНЫЕ факторы. Но философ, к примеру Лейбниц, неизбежно задается вопросом, не связаны ли «присутствие» и «отсутствие» с присутствием Бога как полноты бытия и отсутствием Бога, то есть с Ничто. И если все это так, то уместен вопрос: а не существует ли еще что-то, что могло бы объять оба полюса этой диалектики? Богослов не затруднился бы ответом: в божественном уме никакой диалектики присутствия и отсутствия нет: Бог – полнота собственного бытия. Он весь – присутствие. Именно потому божественное понимание не предполагает развития и Богу неведомы проблемы коммуникации: все сущее в единый миг объемлется Его взглядом (и ангельским умам тоже в какой-то мере дается эта привилегия – обнимать мир, причащаясь к творящему видению Бога). Почему человек сообщает? Именно потому, что он не в состоянии охватить все единым взглядом. И поэтому есть вещи, которых он НЕ ЗНАЕТ, но о которых ему нужно СКАЗАТЬ. Недостаточность познавательных способностей и превращает коммуникацию в чередование того, что мы знаем, с тем, чего мы не знаем. А как вообще может быть сообщено нечто неизвестное? Противопоставления и различения заставляют неизвестное всплывать из глубин неведомого. Но тогда – и этот вывод так очевиден, что к нему не могли не прийти все западные мыслители от фламандских и поздних немецких мистиков до Хайдеггера, – коммуникация существует не потому, что мне все известно, но потому, что есть вещи, МНЕ НЕИЗВЕСТНЫЕ. И не потому, что я есть все (как Бог), а потому, что я не Бог. То, что составляет меня как человека, так это то, что я не Бог, это моя отделейность от бытия, моя ненаделейность полнотой бытия. Человек должен мыслить и сообщать и вырабатывать свой подход к реальности, потому что он ущербен и обделен. Он наделен обделенностью. Он и есть эта нехватка, рана, bеance, Зияние. У Платона на этот счет есть понятие ????????. Что такое ????????? Словарь дает «различие» или «отделение». Это различие по местонахождению в пространстве (????). В том смысле, что сущее и Бытие различаются по месту. Вспомним об «изначальном месте»: это то место, где помещается Бытие. Но мы?то не там. Мы всегда в ДРУГОМ МЕСТЕ. Это «другое место» и есть отсутствие бытия, которое обязывает нас задаваться вопросами и отвечать. Не то чтобы мы общались, используя оппозициональные различия как инструмент. Но мы общаемся, «говорим» именно потому, что мы онтологически укоренены в различии. Эти платоновские мотивы подхватывает Хайдеггер и приходит к радикальным выводам в «Was heisst Denken?». Если в диалектике Присутствия и Отсутствия я – на стороне отсутствия, то я могу описывать присутствие, только «показывая» его. Всякий философский дискурс исходит из Отсутствия. В лучшем случае, как это и происходит у Хайдеггера, мышление должно быть мышлением этого учреждающего меня различения, в котором я познаю Отсутствие, которое я и есть, а не Присутствие, от которого я, по существу, далек, находясь в ДРУГОМ МЕСТЕ. В этой схватке решающая роль отводится языку. Через него Бытие «раскрывается». Может быть, потому, что язык в качестве метаязыка способен описывать диалектику присутствия и отсутствия? Очевидно, что нет, коль скоро язык (см. Лейбница) на этой диалектике и базируется. Ответ Хайдеггера таков: язык это язык Бытия. Бытие говорит через меня посредством языка. Не я говорю на языке, но меня проговаривает язык. Идея Бытия, к которому мы имеем доступ только через язык, у Хайдеггера просматривается совершенно очевидно, идея языка, который не во власти человека, потому что не человек думает на каком-то языке, но язык мыслит себя в человеке[1 - Из хайдеггеровских текстов, помимо Гёльдерлин и сущность поэзии, см. Письмо о гуманизме. Путь к языку (Хайдеггер М. Время и бытие. Статьи и выступления. М, 1993), а также Введение в метафизику. Среди работ общего характера о Хайдеггере (на нее мы в первую очередь и опираемся) см. Vattimo G. Essere, storia е linguaggio in Heidegger, Torino, 1963, особенно главу IV, «Essere e linguaggio».]. И именно плетения языка передают особые отношения человека с бытием. А это отношения различия и членения. Предмет мысли это Различие как таковое[2 - Cp. Identitat und Differenz, Pfullingen, 1957 (Хайдеггер M. Тождество и различие. M., 1997) – См. Vattimo, cit, р. 151 и целиком гл. V.], различие как различие. Мыслить различие как таковое – это и значит философствовать, признавать зависимость человека от чего-то такого, что именно своим отсутствием его и учреждает, позволяя, однако, постичь себя лишь на путях отрицательного богословия. По Хайдеггеру, «значимость мысли сообщает не то, что она говорит, но то, о чем она умалчивает, выводя это на свет способом, который нельзя назвать высказыванием». Когда Хайдеггер напоминает нам о том, что вслушиваться в текст, видя в нем самообнаружение бытия, вовсе не означает понимать то, о чем этот текст говорит, но прежде всего то, о чем он не говорит и что все-таки призывает, он выдвигает идею, которую мы находим у многих теоретиков онтологического структурализма, превративших язык в потеху метафор и метонимий. Вопрос «кто говорит?» означает: «кто тот, кто к нам взывает, кто призывает нас к мышлению?» Субъект этого призыва не может быть ни исчерпан, ни охвачен какой-либо дефиницией. Разбираясь с одним на первый взгляд несложным фрагментом Парменида[3 - Was heisst Denken? Niemayer, 1954. Интерпретация парменидовского фрагмента во второй части глав V–XI.], понимаемым обычно, как указывает Хайдеггер, так: «Необходимо говорить и думать, что бытие есть»[4 - Фрагмент гласит (в скобках часть, опущенная Хайдеггером): ??? ?? ?????? ?? ????? ?? ??? ???????????? ??? ?????. Анджело Пасквинелли (I Presocrutici, Torino, 1958) переводит «Из слова и мысли вытекает необходимость того, что бытие есть». Другие переводы: «Говорение и мышление должны быть бытием» (Diels, Parm.), «Могущее быть помысленным и сказанным должно быть» (Burnet), «Необходимо говорить и думать, что только бытие есть» (Vors.).Принятый русский перевод «мыслить и быть одно и то же», см. Фрагменты ранних греческих философов. Часть I. М., 1989. С. 287.], он пускает в ход весь набор этимологических ухищрений с целью добиться более глубокого понимания, которое в итоге оказывается чуть ли не противоположным общепринятому толкованию. «Говорить» превращается в «позволить-встать-перед» в смысле «совлечь покровы», «позволить явиться», а «мыслить» понимается как «озаботиться» и «преданно охранять». Язык дает явиться тому, что мышление должно беречь и пестовать не насилуя, не выпрямляя в сковывающих и умертвляющих дефинициях. И то, чему он позволяет явиться и что берет под охрану, это То самое, что притягивает к себе всякое высказывание и всякое мышление, позволяя им быть. Но это То конституируется как Различие, как то, что никогда не может быть сказано, потому что оно – в истоках всего того, что о нем будет сказано, потому что различие присуще нашим с ним отношениям, Двойственности сущего и Бытия[5 - По Лакану (Еcrits, р. 655) «le drame du sujet dans le verbe, c'est qu'il у fait l'еpreuve de son manque-?-?tre» (Драма субъекта состоит в том, что язык доказывает ему его собственную неукорененность в бытии). У того же Лакана мы обнаруживаем этимологические игры, сходные с теми, что практиковал Хайдеггер в отношении вышеупомянутого изречения Парменида, а именно интерпретацию знаменитого изречения Фрейда «Wo Es war, soll Ich werden» (Там, где было Оно, должно быть Я). Слова Фрейда следует понимать не так, как их обычно понимают (место, где было Оно, должно быть занято Я – Le Moi doit dеloger le ?a), а как раз наоборот в противоположном смысле, сходном с тем, какой придает фрагменту Парменида Хайдеггер. Речь не о том, чтобы рациональная прозрачность Я вытеснила изначальную и темную реальность Оно, но о том, что нужно подступить к тому «месту», выйти на свет именно там, в том изначальном локусе, где пребывает Оно как «место бытия», Kern unseres Wesens (ядро нашего существа). Мир обретается (в ходе как психоаналитического, так и философского лечения, понуждающего меня задаваться вопросом, что такое бытие и что есмь я) только тогда, когда я соглашаюсь с тем, что я – не там, где я обычно обретаюсь, что мое место там, где меня, как правило, нет. Нужно отыскать истоки, признать их своими, liegen lassen, стать их сторожем и хранителем (Lacan, p. 417, 518, 563). И совсем не случайно Лакан приписывает фрейдовскому изречению некую досократическую тональность. Он отсылает к Хайдеггеру «Quand jе parle d'Heidegger ou plut?t quand je le traduis, je m'efforce ? laisser ? la parole qu'il prof?re sa significance souveraine» (Lacan, p. 528) (Когда я говорю о Хайдеггере и тем более когда я его перевожу, все мои усилия направлены на то, чтобы позволить слову высказать свой суверенный смысл).]. Итак, нас проговаривает язык, потому что в языке раскрывается Бытие. Хайдеггер в Einf?rung in die Metaphysik воспроизводит платоновское определение (?????? – ?????? ?? ???? ???? ??? ??????. Софист, 261) и переводит: «Offenbarung in Bezug und im Umkreis des Seins des Seienden auf dem Wege der Verlautbarung», что означает «Раскрытие на пути оглашения, относящееся к бытию сущего и свершающееся в его округе». Таково «имя». В языке свершается явление (Erscheinen) бытия, и истина как ??????? – это этимологически «непотаенность», «состояние несокрытости». Выше в той же самой работе (IV, 2) само бытие определено как такое «выказывание себя», которое чередует потаение, обнаружение и исчезновение, это как вздох и выдох, ритм дыхания, задаваемый исходным различием. Какие же из всего этого можно сделать выводы? А такие, что языку со всеми своими «именами» и комбинаторными нормами не удается полностью перекрыть означающими все то, что «и так» известно «до» языка. Но это язык всегда «до». Именно он обосновывает все остальное. И следовательно, он не подлежит никаким «позитивным» исследованиям, которые могли бы выявить его законы. Иными словами, то, что некоторые именуют «сигнификативной цепью», не может быть структурировано, поскольку она сама – Исток всякой структуры. Человек «обитает в языке». Всякое понимание бытия приходит через язык, и, стало быть, никакая наука не в состоянии объяснить, как функционирует язык, ибо только через язык мы можем постичь, как функционирует мир. Действительно, для Хайдеггера единственно возможное отношение к этому гласу бытия, каковым выступает язык, это «уметь вслушиваться», внимать, вопрошать, не торопить время, хранить верность тому, что говорит в нас. Как известно, привилегированной формой такого рода вопрошаний является поэтическое слово. Поэтическое слово объясняет вещи, но кто объяснит поэтическое слово и слово вообще? К языку, как и к бытию, кода не подобрать и структуры их не вывести. Только проявляясь исторически, в различные ЭПОХИ по-разному, бытие выступает в форме структурированных универсумов. Но всякий раз, когда мы пытаемся возвести эти универсумы к их глубинному первоистоку, нам открывается неструктурированная и неструктурируемая безосновность. Не секрет, что, совершая такую философскую операцию, Хайдеггер тем самым ставит под вопрос всю западную традицию, в которой бытие всегда мыслилось как «ousia» и, следовательно, как «присутствие» (см. Einfuhrung, iv.4). Но если довести его мысль до логического конца, то под вопросом окажется само понятие «бытия». Тот, кто изучает язык как безосновность, изучает исходное различие, которое никак положительно не коннотируется и которое, хотя и побуждает к коммуникации, само по себе ни о чем не говорит, разве что о собственной нескончаемой «игре». Жак Деррида – это тот мыслитель, который, начав с критики структурализма под влиянием Хайдеггера и Ницше, привел к логическому завершению указанное направление философской мысли. При этом он сокрушает не только структурализм как философию (который «reste pris aujourd’hui, par toute une couche de sa stratification, et parfois la plus fеconde, dans la mеtaphysique – le logocentrisme – que l’on prеtend au m?me moment avoir, comme on dit si vite, “dеpassеe”» (De la grammatologie, p.148)[6 - «Сегодня все еще остается и в целом, и в его самом порой плодоносном метафизическом пласте логоцентризмом, который некоторые слишком скоропалительно полагают “превзойденным”».], он сокрушает само «онтологическое» мышление, как того и желал Хайдеггер. Если «различие» (difference), чье движение порождения Деррида называет differance, лежит в истоках всякой коммуникации, то она не поддается сведению к какой-либо наличной форме (р. 83). Созидая все временные, человеческие, исторические горизонты, различные «эпохи», о которых говорит Хайдеггер, различие «en tant que condition du syst?me linguistique, fait partie du syst?me linguistique luim?me… situеe comme un objet dans son champ»[7 - «В качестве условия лингвистической системы само входит составной частью в лингвистическую систему, помещаясь как объект в ее поле».]. И, стало быть, его невозможно описать как структуру. Если различие – не более чем «след» (снова перед нами разрыв, «bеance», ????????), то это не просто исчезновение источника: «elle veut dire ici que l'origine n’a m?me pas disparu, qu’elle n’a jamais еtе constituеe qu’en retour par une non-origine, la trace, qui devient aussi l’origine de l’origine… Si tout commence par la trace, il n’y a surtout pas de trace originaire» (p. 90)[8 - «(Различие) означает здесь, что истоки никуда не делись, что оно и всегда-то было возвращением к не-изначальному, следом, который оказывается, таким образом, началом начал. Если все начинается со следа, то первоначального следа вообще не существует».]. Отметим, что подобный ход мысли имеет своим следствием утверждения, которые мы встречаем у классиков структурной лингвистики от Соссюра до Ельмслева. Соссюр говорил, что звук как материальная сущность не принадлежит языку, потому что языку принадлежит только система различий, которая наделяет звуки значениями. Выводы, к которым приходит Деррида, значительно расширяют сферу действия второго члена соссюровской оппозиции: не только система различий противопоставляется материальной реальности звука, по различие представляет собой структуру любой возможной материальной детерминации, такова структура детерминации, если ее еще можно назвать структурой. Но можно ли, ведь это уже не структура? Тогда что это? Чтобы лучше понять, что у этой дефиниции различия есть свой «философский» резон, необходимо вернуться к нашему определению кода в его наиболее элементарном значении «системы». Система налагается на равновероятность источника информации для того, чтобы с помощью некоторых правил ограничить сферу возможных событий. Система – это система вероятностей, сужающая изначальную равновероятность. Фонологическая система осуществляет выбор нескольких десятков звуков, встраивая их в оппозиции, и сообщает им дифференциальное значение. То, что было до этой операции, представляло собой недифференцированный универсум всевозможных шумов и звуков, соединяющихся вполне беспорядочно. Некая система начинает действовать, наделяя смыслом что-то такое, что первоначально этим смыслом не обладало, при этом некоторые элементы этого «что-то» возводятся в ранг означающих. Но пока системы нет и пока это нечто не наделено кодом, в нем возможно бесконечное количество сочетаний, которые обретут смысл только ПОЗЖЕ, после наложения какой-либо системы. Что же это за нечто не-кодифицированное? Это источник информации или – если угодно – реальность. Это то, что до всякого семиозиса семиотика может и должна изучать, только если некая система ограничивает число возможностей, приводя это нечто к форме. Действительно, есть один-единственный способ изучать то, что может произойти в универсуме до-кодифицированного и не-кодифицированного – прилагать к нему теорию вероятности. Но теория вероятности, отождествляет ли она статистические законы с объективными законами хаоса-реальности или понимает их только как инструментарий, пригодный для предвидения, может сказать только одно: каким образом может произойти все что угодно там, где еще не оставила своего формирующего отпечатка система. Так что же такое это нечто, чей ход человеческая мысль, не будучи способна выявить его структуру, пытается предугадать при помощи теории вероятности? Напомним о коммуникативной модели, представленной в а. I. Это Источник, Исток некой возможной коммуникации. Здесь можно было бы заметить, что «источник» это кибернетический термин с довольно точным значением и употреблять его в философском смысле значит превращать в метафору. Несомненно также, что слова Источник и Исток (Fonte, Sorgente) заставляют вспомнить о метафорах Гёльдерлина, поэзией которого вдохновлялся Хайдеггер, когда судил о поэтической речи: «Неведомо, что делает поток», как неведомо и то, что происходит в источнике информации. Здесь можно спросить о смысле использования понятийного аппарата статистики для описания ситуации безначальности, которая к тому же описывается с помощью категорий, располагающихся, как это происходит у Лакана, как раз где-то посередине между философией и психоанализом: «Cet Autre, n’est rien que le pur sujet de la moderne stratеgie des jeux, comme tel parfaitement accessible au calcul de la conjecture, pour autant que le sujet rеel, pour у rеgler le sien, n’a ? y tenir aucun compte d’aucune aberration dite subjective au sens commun, c’est-?-dire psychologique, mais de la seule inscription d’une combinatoire dont l’exhaustion est possible» (Еcrits, p. 806)[9 - «Этот другой представляет собой не что иное, как чистый субъект современной стратегии игры, и как таковой он вполне доступен расчету вероятностей, если только реальный субъект, рассчитывая собственную конъюнктуру, не будет принимать во внимание никаких отклонений, называемых субъективными в обычном смысле, то есть психологических, но только лишь вписывать себя в некую поддающуюся исчерпыванию комбинаторику».]. Между тем существует глубокая общность между пробабилистической концепцией и идеей игры, нашедшая выражение в формулировке «теории игр». Теория игр пользуется пробабилистическим инструментарием, чтобы узнать, что МОГЛО БЫ произойти там, где нет предопределенной структуры и где возможно все. Так и на философском уровне при осмыслении не-изначальности, необязательно принимающей мистический и «нуминозный» вид хайдеггеровского бытия, не-изначальность наводит на мысль об игре. Эта идея ницшеанского происхождения, она подхвачена Деррида и Фуко, которые пользуются ею в строго «философском» смысле. Ведь это у Ницше наиболее рельефно очерчивается тема человека как существа «без происхождения» и мира как поля вечной игры: «мы лишний раз убедились в “бесконечности” мира, поскольку не сумели доказать невозможность того, что он заключает в себе бесконечное число интерпретаций» (Веселая паука)[10 - Ницше Ф. Стихотворения. Философская проза. СПб., 1993. С. 515.]. Поиск не-изначальности преображается тогда в поиск «le sommet virtuel d’un c?ne o? toutes les diffеrences, toutes les dispersions, toutes les discontinuitеs seraient resserrеes pour ne plus former qu’un point d’identitе, d’impalpable figure du m?me» (Foucault, Les mots el les choses, p. 341)[11 - «Вершины воображаемого конуса, в которой все различия, все рассеяния и все разрывы окажутся вновь стянутыми вместе, чтобы образовать нечто иное, как некую точку идентичности, неосязаемый образ того же самого».]. Как уточняет Деррида (De la grammatologie, p. 73), самодвижение «diffеrance» создает ситуацию игры, которая не есть «un jeu dans le monde», но «lе jeu du monde» (не игра в мире, но игра мира). Именно поэтому самые суровые упреки он адресует Леви-Строссу, последнему и наиболее выдающемуся представителю «онтологии присутствия» и, стало быть, метафизики структуры. 2.2. Онтологический структурализм и его идеология Как же получилось так, что рассуждая о фонологических оппозициях, мы пришли к оппозициям онтологическим? Возвратимся на миг к пути, проделанному лингвистом. Разговаривают два человека. Они издают звуки, которые суть материальные факты, могущие быть записанными на магнитофоне. Лингвист задается вопросом: как получается, что эти звуки что-то «означают»? И получает ответ, они – и это некая гипотеза – определяются через оппозиции. Понятие оппозиции – это рабочий инструмент, позволяющий объяснить, как получается, что два материальных события производят значения, как такая вещь, как мысль, может иметь материальное основание. Следовательно, лингвист выводит из «надстроечных» (accadimenti sovrastrutturali) – в смысле диалектического материализма – явлений явления «базисные» (strutturali) – в смысле материалистической диалектики. Лингвист разрабатывает удивительную конструкцию универсума «emic» только потому, что существует универсум «etic». Метаморфозы философского порядка случаются тогда, когда лингвист или кто-то еще превращает инструмент объяснения (очевидно, временного пользования и полученный благодаря абстрагированию) в философское понятие и принуждает инструментарий становиться причиной (causa causante) того самого явления, для исследования которого этот инструментарий и разработан. Emic становится причиной etic. Фонологические принципы, служащие для объяснения фонетических явлений, отныне их ОБОСНОВЫВАЮТ. Того, кто стоял на ногах, ставят на голову. Так различие, которое поначалу объясняло как два члена оппозиции, порознь бессмысленные, рождают смысл, преобразуется в источник значения. Теперь это уже не то, что объясняет значение, но то, что его причиняет. Оттесняя все прочие философские толкования, философские абстракции РАЗЛИЧИЯ и ОТСУТСТВИЯ преображаются в ПРИСУТСТВИЕ, и оно-то единственно и достойно упоминания. Впредь всякий, кто хочет объяснить феномен коммуникации, если он последователен, должен считать, что: а) язык предшествует человеку и даже учреждает его как такового; б) не человек говорит на том или ином языке, но язык «проговаривает» человека. Утверждение (б) вовсе не значит, что человек всегда обязан мыслить и общаться на основе социально детерминированных кодов, этот вывод нас весьма устраивает с семиотико-методологической точки зрения, он важен как исходный пункт для разработки семиотики, которая всегда пытается показать, на основе каких существующих социальных и исторических кодов люди общаются. Но эта предпосылка подразумевает, что язык «проговаривает» человека согласно тем законам и правилам, которые человеку не дано познать. Стало быть, структуры разных языков и исторически сложившиеся коды могут существовать, но это не структура языка как такового, не некая Пра-система, не Код кодов. Последний никогда не станет нашей добычей. Никакое металингвистическое изучение элементарных механизмов языковой деятельности невозможно именно потому, что в основе нашего говорения о механизмах таковой деятельности лежит сам язык. Изучать язык – значит только ВОПРОШАТЬ язык, давая ему жить своей жизнью. Язык никогда не будет тем, что мы мыслим, но тем, в чем свершается мысль. Следовательно, говорить о языке не значит вырабатывать объясняющие структуры или прилагать правила речи к каким-то конкретным культурным ситуациям. Это значит давать выход всей его коннотативной мощи, превращая язык в акт творчества, с тем чтобы в этом говорении можно было расслышать зов бытия. Слово не есть знак. В нем раскрывается само бытие. Такая онтология языка умерщвляет всякую семиотику. Место семиотики занимает единственно возможная наука о языке – поэзия, ecriture. Итак, всякое исследование структур коммуникации выявляет не какую-то залегающую в глубине структуру, а отсутствие структуры, локус непрестанной «игры». На смену двусмысленной «структуралистской философии» приходит нечто новое. Не случайно те, кто сделал наиболее последовательные выводы из этой ситуации – мы имеем в виду Деррида и Фуко, – никогда не утверждали, что они структуралисты, хотя из соображений удобства «структуралистами» называют целый ряд ученых, объединенных некой тематической общностью. Если в истоках всякой коммуникации и, следовательно, любого культурного феномена лежит изначальная Игра, то ее не определить с помощью категорий структуралистской семиотики. Под вопрос ставится само понятие Кода. Корни всякой коммуникации уходят не в Код, а в отсутствие какого бы то ни было кода. Как только язык начинают понимать как некую силу, действующую за спиной человека, как «сигнификативную цепь», которая строится в соответствии с собственными вероятностными закономерностями, онтологический структурализм (уже не структурализм) перестает быть методологией изучения культуры и превращается в философию природы. Научный анализ сигнификативных цепей оказывается чистой утопией. Если цепь означающих и истоки – это одно и то же, то как возможен ее объективный анализ, ведь означающие нуждаются в непрерывном вопрошании, и, стало быть, в герменевтическом толковании? Как можно заниматься анализом означающих, пренебрегая теми значениями, которые они на себя принимают, если истоки «эпохально» обнаруживают себя как раз в форме значений и придание «эпохальных» значений модусам, в которых бытие, всегда скрытое от глаз, приоткрывается, оказывается единственно возможной формой философствования? В одном итальянском интервью Леви-Стросс заметил по поводу «Открытого произведения» (1962), что нет смысла ставить вопрос о структуре потребления произведения искусства: произведение можно рассматривать как некий кристалл, отвлекаясь от спровоцированных им ответов адресата. Но если язык – это изначальный локус, тогда наше говорение есть не что иное, как вопрошание Бытия, и, стало быть, не что иное, как непрестанный ОТВЕТ, оставляющий безответным вопрос о реальной структуре языка. Если Последняя Структура существует, то она не может быть определена: не существует такого метаязыка, который мог бы ее охватить. А если она как-то выявляется, то она – не Последняя. Последняя Структура – это та, что, оставаясь скрытой, недосягаемой и неструктурированной, порождает все новые свои ипостаси. И если прежде всяких определений на нее указывает поэтическая речь, то тут-то и внедряется в изучение языка та аффективная составляющая, что неотъемлема от всякого герменевтического вопрошания. И тогда структура не объективна и не нейтральна: она уже наделена смыслом. Итак, отправляться на поиски ПОСЛЕДНЕГО ОСНОВАНИЯ коммуникации – значит искать его там, где оно не может быть более определено в структурных терминах. Структурные модели имеют смысл, только если НЕ ставится вопрос о происхождении коммуникации. Как и кантовские категории, они имеют значение только в качестве критериев познания, возможного в круге феноменов, и не могут связывать феноменальный и ноуменальный миры. Стало быть, семиотика должна набраться мужества и очертить собственные границы при помощи некоторой – пусть скромной – «Kritik der semiotischen Vernunft» («Критики семиотического разума»). Семиотика не может быть одновременно оперативной техникой и познанием Абсолюта. Если она представляет собой оперативную технику, то ей не следует предаваться фантазиям относительно того, ЧТО происходит в истоках коммуникации. Если же она – познание Абсолюта, то она не может сказать ничего о том, КАК осуществляется коммуникативный процесс. Если же, напротив, предметом семиотики становится Происхождение всякой коммуникации и это Происхождение никак не поддается анализу, оставаясь всегда «за кадром», «по ту сторону» ведущихся на его счет разговоров, тогда главный вопрос, которым должна задаться семиотика такого типа, это вопрос: КТО ГОВОРИТ? Мы не собираемся отрицать здесь законность этого вопроса. Мы даже полагаем, что такая постановка вопроса открывает небезынтересные философские горизонты. Но вот тут-то и как раз потому, что вопрос этот веками порождал совершенно определенный тип философствования, нам следовало бы еще раз набраться мужества и спросить также об идеологии такого вопрошания, даже если сам вопрошающий заблуждается насчет мотивов своего вопроса. Выявлять идеологию – одна из задач семиотики. Но для этого надо верить, что семиотика возможна. А верить в то, что семиотика возможна, значит руководствоваться уже другой идеологией. Введение В этой книге мы задаемся вопросом о том, что такое семиотическое исследование и каков его смысл. Иными словами, такое исследование, в котором все феномены культуры рассматриваются как факты коммуникации и отдельные сообщения организуются и становятся понятными в соотнесении с кодом. Никто не спорит о том, что словесное высказывание, текст, составленный при помощи азбуки Морзе, дорожный знак представляют собой сообщения, построенные на базе принятых кодов, но семиотике также приходится рассматривать сообщения, кажущиеся естественными, немотивированными, спонтанными, рождающимися по аналогии, например, такие как портрет Моны Лизы или образы Франки и Инграссии, и более того, она рассматривает факты культуры, на первый взгляд вовсе не связанные с коммуникацией, такие как дом, вилка или система общественных отношений. Мы сознательно детально рассматриваем вопросы визуальной коммуникации и архитектуры, – в противном случае семиотики уступят поле битвы лингвистам и кибернетикам, чье оружие отличается точностью. Но если семиотическое исследование по необходимости опирается на достижения лингвистики и теории информации, оно все же – и это одно из положений, которые здесь отстаиваются, – не исчерпывается ни лингвистическими, ни информационными методами. Естественно, возникает вопрос, имеет ли смысл рассматривать все феномены культуры как феномены коммуникации. Даже соглашаясь с тем, что это проблема точки зрения, всякий может сказать, что все это придумано только для того, чтобы занять безработных интеллектуалов. Как писали недавно в одном остром памфлете, семиотические установки – это не что иное, как очередное ухищрение бюрократии, стремящейся еще раз проконтролировать то, что и так уже давно под контролем, скажем, установить такую систему налогообложения, в которой «выступы» на домах будут считаться «балконами». И вся «новизна» в том и будет состоять, что давно известное повернут другим боком. Коварный умысел полемиста, прописывающего врага по ведомству крючкотворов, пробуждая тем самым таящегося в каждом из нас правдолюбца, ясен всем и вся. Но это как если бы Птолемей упрекал Галилея за то, что он, изучая все то же Солнце и Землю, зачем-то при этом упорно ведет отсчет не от Земли, а от Солнца. Так вот, может статься, что семиология, не претендуя на свершение великих революций, осуществляет скромный переворот наподобие Коперника. * * * Тот, кто согласен разделить эти воззрения, может приниматься за чтение первой части книги, которая на первый взгляд может показаться добросовестным изложением всего того, что по этому поводу сказано; но наговорено столько разных и часто противоречащих друг другу вещей, что при систематизации материала неизбежно пришлось осуществлять отбор. Вырабатывая дефиниции по ходу нашего повествования, доступного, но не эклектического, объективного, но и пристрастного, приходилось кое-чем поступаться. Далее рассматриваются визуальные коды от флажковой сигнализации до кинематографа, при этом оспариваются некоторые мифы о прикладной лингвистике как всеобщей отмычке (clavis universalis). В заголовке «Дискретное видение» слово «дискретный» использовано как антоним к слову «континуальный», чтобы выделить проблему идентификации различительных признаков в визуальной коммуникации. Затем речь идет об архитектуре, градостроительстве и дизайне. Здесь наша книга, дотоле исследовавшая вопросы кодов и их структур, стремящаяся по возможности исчерпывающе определить понятие «структуры», переходит к трактовке эпистемологических аспектов любого структуралистского дискурса. И обсуждает эту проблему применительно к таким сферам, как этнология, литературная критика, музыкознание, психоанализ и история идей. У нас нет намерения оценивать достоинства отдельных исследований, но мы хотим с предельной ясностью продемонстрировать, какие философские выводы следуют из представления – иллюзорного – о структуре как о наличном, уже имеющемся, последнем и неизменном основании всех природных и культурных явлений, а также показать, что такой онтологический статус предполагает, как мы увидим, разрушение самого понятия структуры, онтологию Отсутствия, Пустоты, которая, согласись мы с этим, означала бы бытийственную неукорененность любого нашего действия. Таков философский вердикт, истина в последней инстанции, обжалованию не подлежащая. И коли так, с этим велением Необходимости следует молчаливо согласиться, смирившись с реальным положением дел. Почему и закрадывается подозрение, а не слишком ли быстро мы поверили в эту окончательность? Не получится ли тогда, что истина истиной, а Платон дороже – arnica veritas, sed magis amicus Plato? * * * Использование названия всей книги для заголовка четвертого раздела преследует двоякую цель: возбудить любопытство читателя и усыпить тревогу автора. Заявление о том, что такая вещь, как структура, и вдруг отсутствует, должно смутить читателя, ведь это та самая структура, которая заполонила собой всю культурную сцену современности и к которой взывают всякий раз, когда возникает нужда в чем-то устойчивом, незыблемом в сравнении с тем, что зыбко, изменчиво, преходяще. Автор, со своей стороны, избирает эту формулу, возлагая на себя обязательство coram populo* и желая положить конец сомнениям, пронизывающим его книгу от начала до конца, и именно поэтому настоящий труд может считаться не более чем введением в грядущее исследование. Исследование, возможное только в том случае, если структуру (ту самую, которая, будучи признана объективной, неизбежно претворится во что-то иное, в не-структуру) для пользы дела в методологических целях взять и объявить несуществующей. Если бы она существовала и мы могли ее открыть – однажды и навсегда, – семиотика, вместо того чтобы быть исследованием, превратилась бы в свод основополагающих принципов, которые без промедления прилагаются к любому явлению, гарантируя пригодность объяснений, добытых вчера, для любого завтрашнего события. Не разделяя такой уверенности, автор счел нужным поведать читателю о своих сомнениях, озаглавив книгу именно так, а не иначе. Те же, кого философские вопросы не особенно занимают, могут спокойно пропустить четвертую часть и заняться обозрением пятой, где рассматриваются все направления и границы, в которых в наши дни может двигаться исследование знаков, вплоть до той последней черты, когда уже не приходится вести речь ни о коммуникации, ни о кодах, ни о конвенциях. * * * Итак, категорически отвергая метафизику некоего Кода Кодов, семиотическое исследование вместе с тем – как мы его себе представляем – стремится показать, что всякий коммуникативный акт перенасыщен социально и исторически обусловленными кодами и от них зависит. И еще оно, по-видимому, всегда склонно подтверждать то обстоятельство, что не мы говорим с помощью языка, а язык говорит с нашей помощью, ведь случаи, когда это не так, гораздо более редки, чем принято думать, и всегда даны sub aliqua conditioned. Вместе с тем семиотическое исследование, признавая нашу зависимость от языка, рассеивая иллюзии по поводу свободы самовыражения, находит свободу и творчество там, где они действительно имеют место. Знать границы, внутри которых язык говорит через нас, – это значит не верить сказкам об излияниях творческого духа, свободном полете фантазии, о чистом слове, которое сообщает и убеждает посредством заключенной в нем тайной силы. Это значит трезво и осторожно подходить к случаям, когда действительно сообщается что-то, еще не учтенное языковыми конвенциями, – то, что может стать достоянием общества, но что пока оно не разглядело. Значение семиологии, расширяющей наши представления об историческом и социальном мире, в котором мы живем, радикально возрастает в связи с тем, что семиология, описывая коды как системы ожиданий, действительные в знаковом универсуме, намечает контуры соответствующих систем ожиданий, значимых в универсуме психологических феноменов и способов мышления. В мире знаков семиология раскрывает мир идеологий, нашедших свое выражение в уже устоявшихся способах общения. * * * Отрицая Структуру во имя утверждения структур, мы продвигаемся в этой книге – автор прекрасно это сознает – с известной опаской. Иначе книга была бы не введением, а, скорее, заключением. По сути дела, она исследует семиологию собственно семиотическими методами. Вместо того чтобы начинать с постановки проблем, проясняя их мало-помалу, мы сводим все интересующие нас феномены к довольно простой модели, взяв за основу простейший случай коммуникации, а именно передачу сигнала от одного устройства к другому. Затем исходные понятия подвергаются критической оценке, расширяются, предстают в ином свете, отвергаются, загоняются в расставленные ловушки, испытываются на прочность. Так мы пытаемся избежать редукционизма, сводящего более сложные явления к более простым, и постепенно усложнить первоначальную модель, тем самым верифицируя ее. При этом мы надеемся, что книга не вполне отвечает максиме Уолта Уитмена: «Я себе противоречу? Да, противоречу. Ну и что?» (которую, впрочем, следует принять к сведению), мы надеемся, что нам удастся в конце книги вернуться к исходной модели, сделавшейся гораздо менее жесткой и более универсальной, способной охватить не только самые простые и очевидные случаи, но и такие, в которых коммуникация – в универсуме культуры – реализуется в процессах означивания, разрывах и коллизиях, опосредованиях, столкновениях, противоречивом взаимодействии предполагаемых констант и реального хода событий. Мы хотели бы попросить читателя не слишком доверяться тому, что говорится в каждой главе, взятой отдельно. Кроме того, если побуждаемый желанием вынести окончательный вердикт читатель захочет спросить себя, что за книгу он держит в руках, структуралистскую или антиструктуралистскую, то пусть знает, что автор заранее согласен с обоими ярлыками. * * * Нелишне заметить, что первая часть этой книги была опубликована ограниченным тиражом для учебных целей и в продажу не поступала. Она называлась «Заметки по вопросам семиологии визуальной коммуникации» и была посвящена Леонардо Риччи. Значительная часть работы над текстами, вошедшими в раздел «Отсутствующая структура», была проделана во время подготовки трех лекционных курсов, прочитанных на факультетах архитектуры в Милане, в Сан-Паулу и во Флоренции. Автор обязан молодым архитекторам постоянной озабоченностью и желанием укоренять сообщаемое в преобразуемом. Некоторые главы посвящены темам, обсуждавшимся на различных конференциях и коллоквиумах: в Брюссельском институте социологии, в CECMAS в Париже, во время дискуссий в Royaumont, в институте А. Джемелли (экспериментальное исследование социальных проблем визуальной коммуникации), на конгрессе «Vision-67» в Нью-Йоркском университете, на семинаре по структурализму в Институте Грамши в Болонье, на Съезде по проблемам телевидения, Перуджа, 1965, на Третьей международной выставке «Новое кино» в Пезаро и в Высшей школе социальных коммуникаций в Бергамо. Ссылки подтверждают, сколь многим я обязан разным ученым, с особой благодарностью я вспоминаю напряженные дискуссии с Роланом Бартом и группой Комюникасьон, в частности, Метцем, Бремоном и Тодоровым, беседы с Франсуа Валем, обсуждение статуса семиологии с Марией Корти и Чезаре Сегре, проблем архитектуры, на которые обратили мое внимание Витторио Греготти и Бруно Дзеви, а также советы Паоло Фаббри по части библиографии и содержания, когда книга уже обретала форму Милан, 1964—1968 А. Сигнал и смысл (Общесемиологические понятия) 1. Мир сигнала I. Знаковые системы I. I. Семиология рассматривает все явления культуры как знаковые системы, предполагая, что они таковыми и являются, оставаясь феноменами коммуникации. Тем самым семиология отвечает потребностям разнообразных современных научных дисциплин, которые как раз и пытаются свести явления разного порядка к факту коммуникации[12 - См. «Communications», № 4, Presentation; Roland Barthes, Elementi di semiologia, Torino, 1966 (Ролан Барт. Начала семиологии). В том, что семиология изучает только явления культуры, можно усомниться хотя бы потому, что существуют такие ее ответвления, как зоосемиотика, изучающая коммуникативные процессы в животном мире. Однако, по-видимому, также и эти исследования, скажем изучение языка пчел, направлены на выявление систем конвенций, хотя бы и инстинктивного характера, и, стало быть, форм социальной регламентации животного поведения.]. Психология изучает восприятие как факт коммуникации, генетика устанавливает коды наследственной информации, нейрофизиология описывает процесс передачи сигналов с периферии нервных окончаний к коре головного мозга, при этом все эти дисциплины неизбежно обращаются к математической теории информации, которая и была создана для того, чтобы объяснить процесс передачи сигнала на уровне машины на основе общих положений физико-математических дисциплин. По мере своего развития такие науки, как кибернетика, занимающаяся вопросами контроля и управления автоматическими системами и электронно-вычислительной техникой, сблизились с биологическими и неврологическими исследованиями[13 - R. Pierce, La teoria dell'informazione, Milano, 1963; AAW, Filosofia e informazione, «Archivio di Filosofia», Padova, 1967; Ross Ashby, Design for a Brain, London, 1960; W. Slukin, Mente e macchine, Firenze, 1964; AAW, Kybernetik, Frankfurt, a. M., 1966; AAW, La filosofia degli automi, Torino, 1965; A. Goudot-Perrot, Cybemetique et biologie, Paris, 1967.]. Одновременно коммуникативные модели находят все более широкое применение при изучении жизни общества[14 - См., например, Giorgio Braga, La rivoluzione tecnologica della comunicazione umana, Milano, 1964, и Comunicazione e societa, Milano, 1961.], при этом на редкость эффективным оказывается сотрудничество структурной лингвистики и теории информации[15 - Особенно в работе «Лингвистика и теория коммуникации». Roman Jakobson, Saggi di linguistica generale, Milano, 1966 (и вся книга в целом); см. также: Colin Cherry, On Human Communication, N.Y., 1961; George A. Miller, Language and Communication, N. Y., 1951; Andre Martinet, Elementi di linguistica generale, Bari, 1966 (особенно гл. 6, III); G. C. Lepschy, La linguistica strutturale, 1966 (приложение); S. K. Saumjan, La cybemetique et la langue, in Problemes du langage, Paris, 1966.], предоставляющее возможность применять структурные и информационные модели при описании культур, систем родства, кухни, моды, языка жестов, организации пространства и т. и., и даже эстетика иногда заимствует некоторые понятия теории коммуникации, используя их в своих целях[16 - Два наиболее примечательных примера: A. A. Moles, Theorie de I'information et perception esthetique, Paris, 1958 (Авраам Моль. Теория информации и эстетическое восприятие. М., 1966); Max Bense, Aesthetica, Baden Baden, 1965; общая библиография по теме приведена в главе «Apertura, informazione, comunicazione», Umberto Eco, Opera aperta, Milano, 2 edizione, 1967.]. Ныне мы наблюдаем ощутимую унификацию поля исследований, позволяющую описывать самые разнообразные явления с помощью одного и того же научного инструментария. I. 2. Но если любой факт культуры это факт коммуникации и его можно исследовать по тем же параметрам, как и всякий коммуникативный акт, попробуем выделить элементарную коммуникативную структуру там, где имеет место самый примитивный случай коммуникации, например, рассмотреть передачу информации от одного простейшего автоматического устройства к другому. И вовсе не потому, что сложнейшие коммуникативные феномены, включая эстетическую информацию, могут быть редуцированы к передаче сигнала от одной машины к другой, но потому что было бы полезно посмотреть, с чем мы имеем дело в самом простом и очевидном случае коммуникации, построив ее образцовую модель. И только когда нам удастся это сделать, когда мы сможем выделить коммуникативную структуру, лежащую в основе и более сложных случаев коммуникации, только тогда мы будем вправе рассматривать любое явление культуры с точки зрения коммуникации. При этом важно отметить, что, когда мы говорим о культуре, имеется в виду тот смысл, который вкладывает в это слово антропология: культура это любое природное явление, преображенное человеческим вмешательством и в силу этого могущее быть включенным в социальный контекст[17 - Об антропологическом понимании термина «культура» см.: Kardiner Preble, Lo studio dell'uomo, Milano, 1963; Clyde Kluckhohn, Mirror for Man, N. Y., 1944; Tullio Tentori, Antropologia culturale, Roma, 1960; Ruth Benedict, Modelli di cultura, Milano, 1960; AAW, La ricerca antropologica, Torino, 1966; Remo Cantoni, II pensiero dei primitivi, Milano, 2 ed., 1963; Carlo Tullio-Altan, Antropologia funzionale, Milano, 1966.]. II. Коммуникативная модель II. 1. Итак, рассмотрим простейший случай коммуникации[18 - Приводимый ниже пример взят из работы Tullio de Mauro, Modelli semiologici— L'arbetrarietd semantica, in «Lingua e stile», I. 1.]. Жители долины хотят знать, когда вода в водохранилище, расположенном в котловине между двух гор, достигнет уровня, который можно определить как опасный. Обозначим этот опасный уровень как нулевой. Есть ли еще вода в водоеме или она ушла, ее уровень выше нулевой отметки или ниже и насколько, с какой скоростью она поднимается – все это и многое другое составляет те сведения, или информацию о состоянии водоема, которую нам желательно получить. Источником этой информации служит сам водоем. Предположим, что в водохранилище есть приспособление вроде поплавка, которое, оказавшись на нулевой отметке, приводит в действие передающее устройство, способное послать какой-нибудь сигнал, например, электрический. Этот сигнал идет по каналу связи, будь то электрический провод или радиоволна, и поступает в принимающее устройство в долине; приемник преобразует сигнал в сообщение, предназначенное адресату. В нашем случае адресат – это другое устройство, соответствующим образом настроенное и способное при получении того или иного сообщения начать регулировать сложившуюся ситуацию, например, привести в действие механизм для спуска воды. Именно такая коммуникативная цепь возникает в множестве устройств, называемых гомеостатами и предназначенных для того, чтобы не допускать превышения определенной температуры, обеспечивая ее регулировку при получении соответствующим образом закодированного сообщения. Но такая же цепь возникает и в случае радиосообщения. Источником информации в таком случае выступает отправитель, который, прикинув, что он, собственно, хочет сказать, начинает говорить в микрофон (передатчик); микрофон преобразует звуки голоса в другие физические сигналы, волны Герца, передающиеся по каналу связи в приемник, в свою очередь преобразующий их в артикулированную речь, которую слышит адресат. Когда я с кем-то разговариваю, замечает Уоррен Уивер[19 - Warren Weaver, The Mathematics of Communication, in «Scientific American», vol. 181, 1949.], мой мозг служит источником информации, а мозг моего собеседника – адресатом; мой речевой аппарат является передающим устройством, его ухо – приемником. Но как мы вскоре увидим, стоит нам поместить на противоположных концах коммуникативной цепи людей, ситуация чрезвычайно усложнится, поэтому вернемся к нашей первоначальной модели коммуникации между двумя механизмами. II. 2. Чтобы известить адресата о том, что вода достигла нулевой отметки, нужно послать ему сообщение. Пусть таким сообщением будет загорающаяся в нужный момент лампочка, хотя, разумеется, у принимающего устройства нет никаких органов чувств и оно не «видит» лампочки, – с него достаточно выключателя, замыкающего и размыкающего электрическую цепь. Но для удобства мы будем говорить о загорающейся или гаснущей лампочке. Однако состояние лампочки – это уже некий код: зажженная лампочка означает, что вода достигла нулевой отметки, в то время как негорящая лампочка говорит, что этого еще не случилось. Код таким образом устанавливает некоторое соответствие между означающим (зажженная или погасшая лампочка) и означаемым (вода достигла или не достигла нулевой отметки). Впрочем, в нашем случае означаемое это не что иное как готовность устройства определенным образом ответить на полученный сигнал, при этом означаемое и референт, т. е. то реальное явление, к которому относится знак (достижение водой нулевой отметки), – вещи разные, ведь устройство не «знает», достигла или не достигла вода нулевой отметки, прибор устроен так, что придает определенное значение сигналу «лампочка загорелась» и реагирует соответствующим образом[20 - Подробнее об этом в А.2.1.2.]. Схема 1. Коммуникативный процесс между двумя механизмами Между тем существует также явление, называемое шумом. Шум – это возникающая в канале связи помеха, способная исказить физические характеристики сигнала. Например, электрические разряды, внезапное обесточивание и т. п., из-за чего сигнал «лампочка не горит» может быть истолкован превратно, а именно понят так, что вода ниже нулевой отметки. Схема такой коммуникации приводится ниже. II. 3. Это значит, что, если мы хотим уменьшишь риск ошибки из-за шума, нам следует усложнить код. Допустим, мы установили две лампочки: А и В. Когда лампочка А горит, – значит, все в порядке; если А гаснет и зажигается В, – значит, вода превысила уровень нулевой отметки. В этом случае мы удвоили затраты на коммуникацию, но зато уменьшился риск ошибки, связанной с возникновением шума. Обесточивание погасило бы обе лампочки, но принятый нами код не предусматривает ситуации «обе лампочки не горят», и мы в состоянии отличить сигнал от не-сигнала. Но может случиться и так, что из-за какой-то простейшей неисправности вместо лампочки В загорится лампочка А или наоборот, и тогда, чтобы избежать этой опасности, мы продолжаем усложнять код, увеличивая его комбинаторные возможности. Добавим еще две лампочки и получим ряд ABCD, в котором АС будет означать «безопасный уровень», BD – нулевую отметку. Таким образом, мы уменьшим опасность помех, могущих исказить сообщение. Итак, мы ввели в код элемент избыточности: мы пользуемся двумя парами лампочек для сообщения того, что можно было бы сообщить с помощью одной лампочки, и, стало быть, дублируем сообщение. Впрочем, избыточность, предоставляющая возможность дублировать сообщение, не только обеспечивает большую надежность, усложненный таким образом код позволяет передавать дополнительные сообщения. Действительно, код, состоящий из элементов ABCD, допускает различные комбинации, например: A-B-C-D, AB-BC–CD-AC-BD-AD, ABC-BCD-ACD-ABD, а также другие сочетания АВ-CD или же A-C-B-D и т. д. Код, следовательно, предполагает наличие репертуара символов, и некоторые из них будут соотноситься с определенными явлениями, в то время как прочие до поры до времени останутся незадействованными, не значащими (хотя они и могут заявлять о себе в виде шума), но готовыми означить любые сообщения, которые нам покажутся достойными передачи. Всего этого достаточно, чтобы код мог сигнализировать не только об уровне опасности. Можно выделить ряд уровней, последовательно описывающих переход от полной безопасности к состоянию тревоги, обозначая уровни ниже нулевой отметки: – 3, – 2, – 1 и т. д., и ряд уровней выше нулевой отметки 1, 2, 3, от «очень тревожно» до «максимальная опасность», закрепив за каждым определенную комбинацию букв путем введения соответствующих программ в передающее и принимающее устройства. II. 4. Каким же образом передается сигнал в кодах такого типа? Принцип их действия – это выбор из двух возможностей, обозначим его как оппозицию «да» и «нет». Лампа или горит, или не горит (есть ток в цепи, нет тока). Суть дела не меняется, если сигнал передается как-то иначе. Во всех подобных случаях имеется бинарная оппозиция, максимальная амплитуда колебания от 1 к о, от «да» к «нет», от размыкания к замыканию. Здесь не обсуждается вопрос о том, является ли метод бинарных оппозиций, позаимствованный, как мы увидим позже, из теории информации, наиболее подходящим способом описания передачи информации и всегда ли и везде передача информации основана на двоичном коде (всякая ли коммуникация, когда бы и где она ни осуществлялась, базируется на последовательном двоичном выборе). Однако то обстоятельство, что все науки – от лингвистики до нейрофизиологии – при описании коммуникативных процессов пользуются бинарным методом, свидетельствует о его простоте и экономичности в сравнении с другими. III. Информация III. 1. Когда мы узнаем, какое из двух событий имеет место, мы получаем информацию. Предполагается, что оба события равновероятны и что мы находимся в полном неведении относительно того, какое из них произойдет. Вероятность – это отношение числа возможностей ожидаемого исхода к общему числу возможностей. Если я подбрасываю монетку, ожидая, что выпадет: орел или решка, то вероятность составит 1/2. В случае игральной кости, у которой шесть сторон, вероятность для каждой составит 1/6, если же я бросаю одновременно две кости, рассчитывая получить две шестерки или две пятерки, вероятность выпадания одинаковых сторон будет равняться произведению простых вероятностей, т. е. 1/36. Отношение ряда событий к ряду соответствующих им возможностей – это отношение между арифметической и геометрической прогрессиями, и второй ряд является логарифмом первого. Это означает, что при наличии 64-х возможных исходов, когда, например, мы хотим узнать, на какую из 64-х клеточек шахматной доски пал выбор, мы получаем количество информации, равное lg 64, т. е. шести. Иными словами, чтобы определить, какое из шестидесяти четырех равновероятных событий произошло, нам необходимо последовательно произвести шесть операций выбора из двух. Как это происходит, показано на рис. 2, причем для простоты число возможных случаев сокращено до восьми, если имеется восемь непредсказуемых, так как они все равновероятны, возможных исходов, то определение одного из них потребует трех последовательных операций выбора. Эти операции выбора обозначены буквами. Например, чтобы идентифицировать пятый случай, нужно три раза произвести выбор в точке А между В и В , в точке В между С и С и в точке С выбрать между пятым и шестым случаями. И так как речь шла об идентификации одного случая из восьми возможных, то Log 8 = 3. В теории информации единицей информации, или битом (от «binary digit», т. е. «бинарный сигнал»), называют информацию, получаемую при выборе из двух равновероятных возможностей. Следовательно, если идентифицируется один из восьми случаев, мы получаем три бита информации, если один из шестидесяти четырех – то шесть битов. При помощи бинарного метода определяется один из любого возможного числа случаев – достаточно последовательно осуществлять выбор, постепенно сужая круг возможностей. Электронный мозг, называемый цифровым, или дигитальным, работая с огромной скоростью, осуществляет астрономическое число операций выбора в единицу времени. Напомним, что и обычный калькулятор функционирует за счет замыкания и размыкания цепи, обозначенных 1 и о, соответственно; на этой основе возможно выполнение самых разнообразных операций, предусмотренных алгеброй Буля. III. 2. Характерно, что в новейших лингвистических исследованиях обсуждаются возможности применения метода бинарных оппозиций при изучении вопроса о возникновении информации в таких сложных системах, как, например, естественный язык[21 - См. библиографию в Lepschy, cit., и у Якобсона (Якобсон Р. Избранные работы. М., 1985).]. Знаки (слова) языка состоят из фонем и их сочетаний, а фонемы – это минимальные единицы звучания, обладающие дифференциальными признаками, это непродолжительные звучания, которые могут совпадать или не совпадать с буквами или буквой алфавита и которые сами по себе не обладают значением, но, однако, пи одна из них не может подменять собой другую, а когда такое случается, слово меняет свое значение. Например, по?итальянски я могу по?разному произносить «e» в словах «bene» и «cena», но разница в произношении не изменит значения слов. Напротив, если, говоря по?английски, я произношу «i» в словах «ship» и «sheep» (транскрибированных в словаре соответственно «?ip» и «?i: p») по?разному, налицо оппозиция двух фонем, и действительно, первое слово означает «корабль», второе – «овца». Стало быть, и в этом случае можно говорить об информации, возникающей за счет бинарных оппозиций. III. 3. Вернемся, однако, к нашей коммуникативной модели. Речь шла о единицах информации, и мы установили, что, когда, например, известно, какое событие из восьми возможных осуществилось, мы получаем три бита информации. Но эта «информация» имеет косвенное отношение к собственно содержанию сообщения, к тому, что мы из него узнали. Ведь для теории информации не представляет интереса, о чем говорится в сообщениях, о числах, человеческих именах, лотерейных билетах или графических знаках. В теории информации значимо число выборов для однозначного определения события. И важны также альтернативы, которые – на уровне источника – представляются как со-возможные. Информация – не столько то, что говорится, сколько то, что может быть сказано. Информация – это мера возможности выбора. Сообщение, содержащее один бит информации (выбор из двух равновероятных возможностей), отличается от сообщения, содержащего три бита информации (выбор из восьми равновероятных возможностей), только тем, что во втором случае просчитывается большее число вариантов. Во втором случае информации больше, потому что исходная ситуация менее определенна. Приведем простой пример: детективный роман тем более держит читателя в напряжении и тем неожиданнее развязка, чем шире круг подозреваемых в убийстве. Информация – это свобода выбора при построении сообщения, и, следовательно, она представляет собой статистическую характеристику источника сообщения. Иными словами, информация – это число равновероятных возможностей, ее тем больше, чем шире круг, в котором осуществляется выбор. В самом деле, если в игре задействованы не два, восемь или шестьдесят четыре варианта, а п миллиардов равновероятных событий, то выражение I = lg 10 n составит неизмеримо большую величину. И тот, кто, имея дело с таким источником, при получении сообщения осуществляет выбор одной из n миллиардов возможностей, получает огромное множество битов информации. Ясно, однако, что полученная информация представляет собой известное обеднение того несметного количества возможностей выбора, которым характеризовался источник до того, как выбор осуществился и сформировалось сообщение. В теории информации, стало быть, берется в расчет равновероятность на уровне источника, и эту статистическую величину называют заимствованным из термодинамики термином энтропия[22 - См.: Норберт Винер, Кибернетика; С.Е. Shannon, W. Weaver, The Mathematical Theory of information, Urbana, 1949; Colin Cherry, On Human Communication, cit.; A. G. Smith, ed., Communication and Culture (часть I), N. Y., 1966; а также работы, указанные в прим. 2 и 4.]. И действительно, энтропия некоторой системы – это состояние равновероятности, к которому стремятся ее элементы. Иначе говоря, энтропия связывается с неупорядоченностью, если под порядком понимать совокупность вероятностей, организующихся в систему таким образом, что ее поведение делается предсказуемым. В кинетической теории газа описывается такая ситуация: предполагается, впрочем, чисто гипотетически, что между двумя заполненными газом и сообщающимися емкостями наличествует некое устройство, называемое демоном Максвелла, которое пропускает более быстрые молекулы газа и задерживает более медленные. Таким образом, в систему вводится некоторая упорядоченность, позволяющая сделать прогнозы относительно распределения температур. Однако в действительности демона Максвелла не существует, и молекулы газа, беспорядочно сталкиваясь, выравнивают скорости, создавая некую усредненную ситуацию, тяготеющую к статистической равновероятности. Так система оказывается высокоэнтропийной, а движение отдельной молекулы газа непредсказуемым. Высокая энтропийность системы, которую представляют собой буквы на клавиатуре пишущей машинки, обеспечивает возможность получения очень большого количества информации. Пример описан Гильбо: машинописная страница вмещает 25 строк по 60 знаков в каждой, на клавиатуре 42 клавиши, и каждая из них позволяет напечатать две буквы, таким образом, с добавлением пробела, который тоже знак, общее количество возможных символов составит 85. Если, умножив 25 на 60, мы получаем 1500 позиций, то спрашивается, какое количество возможных комбинаций существует в этом случае для каждого из 85 знаков клавиатуры? Общее число сообщений с длиной L, полученных с помощью клавиатуры, включающей С знаков, можно определить возводя L в степень С. В нашем случае это составит 85 в степени 1500 возможных сообщений. Такова ситуация равновероятности, существующая на уровне источника, и число возможных сообщений измеряется 2895-значным числом. Но сколько операций выбора надо совершить, чтобы идентифицировать одно-единственное сообщение? Очень и очень много, и их реализация потребовала бы значительных затрат времени и энергии – как нам известно, каждое из возможных сообщений включает 1500 знаков, каждый из которых определяется путем последовательных выборов между 85 символами клавиатуры… Потенциальная возможность источника, связанная со свободой выбора, чрезвычайно высока, но передача этой информации оказывается весьма затруднительной[23 - G. Т. Guilbaud, La Cybernеtique, P. U. F., 1954.]. III. 4. Здесь-то и возникает нужда в коде с его упорядочивающим действием. Но что дает нам введение кода? Ограничиваются комбинационные возможности задействованных элементов и число самих элементов. В ситуацию равновероятности источника вводится система вероятностей: одни комбинации становятся более, другие менее вероятными. Информационные возможности источника сокращаются, возможность передачи сообщений резко возрастает. Шеннон[24 - Впервые закон сформулирован R. V. L. Harthley, Transmission of Information, in «Bell System Tech. J.», 1928. См. также, помимо Cherry, op. cit, Anatol Rapaport, What is Information}, in «ETC», № 10, 1953.] определяет информацию сообщения, включающего N операций выбора из h символов, как I = N h (эта формула напоминает формулу энтропии). Итак, сообщение, полученное на базе большого количества символов, число комбинаций которых достигает астрономической величины, оказывается высокоинформативным, но вместе с тем и непередаваемым, ибо для этого необходимо слишком большое число операций выбора. Но эти операции требуют затрат, идет ли речь об электрических сигналах, механическом движении или мышлении: всякий канал обладает ограниченной пропускной способностью, позволяя осуществить лишь определенное число операций выбора. Следовательно, чтобы сделать возможной передачу информации и построить сообщение, необходимо уменьшить значения N и h. И еще легче передать сообщение, полученное на основе системы элементов, число комбинаций которых заранее ограничено. Число выборов уменьшается, но зато возможности передачи сообщений возрастают. Упорядочивающая функция кода как раз и позволяет осуществить коммуникацию, ибо код представляет собой систему вероятностей, которая накладывается на равновероятность исходной системы, обеспечивая тем самым возможность коммуникации. В любом случае информация нуждается в упорядочении не из-за ее объема, но потому, что иначе ее передача неосуществима. С введением кода число альтернатив такого высокоэнтропийного источника, как клавиатура пишущей машинки, заметно сокращается. И когда я, человек знакомый с кодом итальянского языка, за нее сажусь, энтропия источника уменьшается, иными словами, речь идет уже не о 85 в степени 1500 сообщениях на одной машинописной странице, обеспечиваемых возможностями клавиатуры, но о значительно меньшем их числе в соответствии с вероятностью, отвечающей определенному набору ожиданий, и, стало быть, более предсказуемом. И даже если число возможных сообщений на страничке машинописного текста неизменно велико, все равно введенная кодом система вероятностей делает невозможным присутствие в моем сообщении таких последовательностей знаков, как «wxwxxsdewvxvxc», невозможных в итальянском языке за исключением особых случаев металингвистических описаний, подобных только что приведенным. Эта система не разрешает ставить «q» после «ass», зато позволяет предсказать с известной долей уверенности, что вслед за «ass» появится одна из пяти гласных: «asse», «assimilare» и т. д. Наличие кода, предусматривающего возможность разнообразных комбинаций, существенно ограничивает число возможных выборов. Итак, в заключение дадим определение кода как системы, устанавливающей 1) репертуар противопоставленных друг другу символов; 2) правила их сочетания; $) окказионально взаимооднозначное соответствие каждого символа какому-то одному означаемому. При этом возможно выполнение лишь одного или двух из указанных условий[25 - Так, в нашем примере с механизмом исключается и. 3. Получаемым сигналам не соответствует какое-нибудь означаемое. (В крайнем случае можно говорить о соответствии лишь для того, кто установил код.)]. IV. Код IV. 1. Все сказанное позволяет вернуться к нашей первоначальной модели. В упоминавшемся водохранилище могут происходить самые разнообразные процессы. Уровень воды в нем может устанавливаться какой угодно. И если бы нужно было описать все возможные уровни, понадобился бы большой набор символов, хотя фактически нас не интересует, поднялась ли вода на один или на два миллиметра или опустилась на столько же. Во избежание этого приходится произвольно членить континуум, устанавливая дискретные единицы, пригодные для коммуникации и получающие статус смыслоразличителей. Допустим, нас интересует, поднялся ли уровень воды с отметки – 2 до отметки – 1; при этом совершенно не важно, на сколько сантиметров или миллиметров уровень воды превышает отметку – 2. Помимо уровней – 2 и – 1 все прочие для нас несущественны, мы их не принимаем во внимание. Таким образом формируется код, т. е. из многочисленных комбинаций четырех символов А, В, С и D выделяются некоторые, наиболее вероятные. Например: Итак, принимающее устройство должно быть отрегулировано таким образом, чтобы адекватно реагировать только на предусмотренные комбинации, пренебрегая всеми прочими как шумом. Ничто, впрочем, не препятствует тому, чтобы не принятые в расчет комбинации были использованы в случае, если возникнет необходимость более точного расчета уровней, естественно, что при этом изменится и код. IV. 2. И теперь мы уже можем, говоря об информации как о возможности и свободе выбора, разграничить два значения этого понятия, по форме одинаковых, ведь речь идет об определенной степени свободы выбора, но по существу различных. В самом деле, у нас есть информация источника, которая в отсутствие гидро- и метеосводок, позволяющих предсказать повышение или понижение уровня воды, рассматривается как состояние равновероятности, вода может достигнуть какого угодно уровня. Эта информация корректируется кодом, устанавливающим систему вероятностей. В статистическую неупорядоченность источника вносится упорядочивающее начало кода. Но кроме того, у нас есть также информация кода. И действительно, на основе имеющегося кода мы можем составить семь равновероятных сообщений. Код вносит в физическую систему некий порядок, сокращая ее информационный потенциал, но по отношению к конкретным сообщениям, которые формируются на его основе, сам код в определенной мере оказывается системой равных вероятностей, упраздняемых при получении того или иного сообщения. Отдельное сообщение в его конкретной форме, будучи какой-то определенной последовательностью символов, представляет собой некую окончательную – ниже мы увидим, до какой степени – упорядоченность, которая накладывается на относительную неупорядоченность кода. При этом нужно отметить, что такие понятия, как информация (противопоставленное «сообщению»), неупорядоченность (противопоставленное «упорядоченности»), равновероятность (в противовес системе вероятностей) являются все без исключения понятиями относительными. В сравнении с кодом, который ограничивает информационное поле источника, последний обладает известной энтропией, но по сравнению со сформированными на его основе сообщениями сам код тоже характеризуется определенной энтропией. Порядок и беспорядок понятия относительные; порядок выглядит порядком на фоне беспорядка и наоборот; мы молоды в сравнении с нашими отцами и стары в сравнении с сыновьями; кто-то, считающийся в одной системе моральных правил развратником, в другой, менее жесткой, может сойти за образец нравственной чистоты. IV. 3. Все сказанное имеет смысл при следующих условиях: 1) имеется источник информации и имеется отдельное передающее устройство, в котором, согласно заложенному коду, осуществляется идентификация смыслоразличительных признаков и отсеивание всего того, что не предусмотрено кодом; 2) приемник информации – машина, однозначным образом реагирующая на поступающие сообщения; 3) код, на который настроен приемник и передатчик, один и тот же; 4) машина – как передающее, так и принимающее устройства – не в состоянии «усомниться» в правильности кода. Все, однако, меняется, если эти исходные условия не соблюдены, например: 1) если адресатом сообщений оказывается человек, даже если источник по-прежнему машина (см. A.2.I–IV); 2) если источник информации – человек. В таком случае источник и передатчик совмещаются (я сам являюсь источником и передатчиком информации, которую намереваюсь сообщить кому-то). Более того, часто совпадают также источник и код в том смысле, что единственной информацией, которой я располагаю, оказывается система равновероятностей, навязываемая мне используемым мной кодом (см. A.2.V); 3) предполагается, что возможны случаи, когда либо отправитель, либо адресат могут усомниться в правильности кода (см. А.3). Как мы увидим ниже, принятие этих условий означает переход от мира сигнала к миру смысла. 2. Мир смысла I. Значение «значения». Денотация и коннотация I.1. Предположим, что адресат сообщения, информирующего об уровне воды в водохранилище, не механизм, а человек. Зная код, он отдает себе отчет в том, что последовательность АВС означает нулевую отметку, тогда как прочие сигналы указывают на то, что вода находится на любом другом уровне от наименее опасного до наиболее опасного. Итак, вообразим, что человек получает сигнал АВС. В этом случае ему становится ясно, что вода достигла нулевой отметки (опасность), но этим дело не кончается. Например, человек может встревожиться. Эта тревога родилась не сама по себе, в какой-то мере она связана с содержанием сообщения. И в самом деле, последовательность АВС, феномен чисто физического порядка, сообщает не только то, что предусмотрено кодом (вода достигла нулевой отметки), или денотативное значение, но несет дополнительное значение – коннотацию, сигнализируя об опасности. С машиной такого не бывает: соответствующим образом настроенный механизм, получив сообщение АВС, реагирует согласно заложенной программе, ему доступна информация, но значение ему недоступно. Механическое устройство не знает, что стоит за последовательностью сигналов АВС, оно не понимает ни что такое нулевая отметка, ни что такое опасность. Машина получает запрограммированное количество бит информации, необходимое для надежной передачи сообщения по каналу связи, и адекватно реагирует. Когда мы имеем дело с машиной, мы не выходим за рамки кибернетики, а кибернетику интересуют только сигналы. Но если в коммуникации участвует человек, то мы должны говорить не о мире сигнала, но о мире смысла. С этого момента речь должна идти уже о процессе означивания, ведь в этом случае сигнал – это не просто ряд дискретных единиц, рассчитываемых в битах информации, но, скорее, значащая форма, которую адресат-человек должен наполнить значением. I. 2. А теперь нам следует определить содержание термина «значение» – по крайней мере в том смысле, в котором он будет использоваться в этой книге[26 - Из обширной библиографии на тему см.: Adam Schaff, Introduzione alia semantica, Roma, 1965; Pierre Guiraud, Lasemantica, Milano, 1966; Tullio de Mauro, Introduzione alia semantica, Bari, 1965; Stephen Ullmann, La semantica, Bologna, 1966; W.V. O. Quine, Ilproblema del significato, Roma, 1966; L. Antal, Problemi di significalo, Milano, 1967.]. Для этого прежде всего надо избавиться от вредной привычки путать означаемое с референтом. Обратимся в связи с этим к известному треугольнику Огдена и Ричардса[27 - С. К. Ogden, I.A. Richards, IIsignificato delsignificato, Milano, 1966.], изображенному ниже. Пусть символом в данном случае будет знак естественного языка, например, слово «собака». Связь между словом и вещью, на которую оно указывает, в общем, условна и никак не мотивирована природными свойствами собаки. В английском языке стояло бы не «собака», a dog, и ничего от этого бы не поменялось. Отношение между символом и вещью составляет то, что называется референцией, или, как говорит Ульманн[28 - См. всю главу 3, op. cit., p. 90–130. В частности, анализ воззрений Блумфилда (Language, N. Y., 1933).], «информацией, которую имя сообщает слушателю». Это определение пока что нас вполне устраивает, поскольку оно покрывает собой то, что одни называют понятием, другие – мысленным представлением, третьи – условиями употребления того или иного знака и т. д. Во всяком случае, очевидно, что в то время как связь между символом и референтом остается сомнительной, при том что ее произвольный внеприродный характер сомнению не подлежит; связь, которая устанавливается между символом и референцией, непосредственна, взаимна и обратима. Тот, кто говорит слово «собака», думает о собаке, а у того, кто это слово слышит, рождается в голове образ собаки. I. 3. Спорам об отношениях между символом, референтом и референцией нет конца. Скажем только, что по сути дела дискуссии о референте не подлежат ведению семиологии[29 - Среди авторов, напротив, особенно выделяющих проблему референта, помимо Блумфилда, упомянем исследователей материалистической ориентации (мы не говорим «марксистской», т. к. их позиция определена «Материализмом и эмпириокритицизмом» Ленина), таких как уже цит. Шафф и Л. О. Резников (L. О. Reznikov, Semiotica е marxismo, Milano, 1967).]. Те, кто занимаются проблемой референта, хорошо знают, что символа из референта не выведешь, поскольку бывают символы, у которых есть референция, но нет референта (например, слово «единорог» отсылает к несуществующему фантастическому животному, что нисколько не мешает тому, кто слышит это слово, прекрасно понимать, о чем идет речь); бывают также символы с разным значением, а референт у них один: всем известен пример из астрономии с утренней и вечерней звездой, относительно которых древние полагали, что утренняя звезда это одно, а вечерняя – это другое, между тем, как установила современная астрономия, оба значения отсылают к одному и тому же референту, точно так же два выражения, такие как «мой отчим» или «отец моего сводного брата», относятся к одному и тому же референту, хотя значения их не совпадают, они принадлежат разным контекстам и эмоционально окрашены по-разному. В некоторых семантических теориях денотатом, или означаемым некоего символа, считается целый класс вещей, существующих в действительности и охватываемых данным представлением (слово «собака» относится ко всему классу собак), в то время как коннотацией называют совокупность качеств, приписываемых собаке (набор тех свойств, по которым зоологи отличают собаку от прочих четвероногих млекопитающих). В таком случае, получается, что денотация – это то же самое, что и экстенсивность понятия, и тогда коннотация совпадает с его интенсивностью[30 - По поводу такого использования терминов см., в частности, A. Pasquinelli, Linguagio, scienza еfilosofia, Bologna, 2 ed., 1964 (приложение А), где сравниваются и обсуждаются позиции Рассела, Фреге, Карнапа, Куайна, Черча. См. также Ludovico Geymonat, Saggi di filosofia neorazionalistica, Torino, 1953. (Исчерпывающая библиография у Шаффа.)]. В нашем исследовании мы не будем пользоваться терминами денотация и коннотация в этом значении. I. 4. Наличие или отсутствие референта, а также его реальность или нереальность несущественны для изучения символа, которым пользуется то или иное общество, включая его в те или иные системы отношений. Семиологию не заботит, существуют ли на самом деле единороги, – этим занимаются зоология и история культуры, изучающая роль фантастических представлений, свойственных определенному обществу в определенное время, зато важно понять, как в том или ином контексте ряд звуков, составляющих слово «единорог», включаясь в систему лингвистических конвенций, обретает свойственное ему значение и какие образы рождает это слово в уме адресата сообщения – человека определенных культурных навыков, сложившихся в определенное время. Итак, семиологию интересует только левая сторона треугольника Огдена— Ричардса. Зато она рассматривает ее с большим тщанием, отдавая себе отчет в том, что здесь-то и рождается все многообразие коммуникативных явлений. Так, идя от значения к символу, мы получаем отношения именования (ономастика), когда какие-то смыслы привязываются к некоторому звуковому образу, и, напротив, взяв точкой отсчета звучание, мы получаем отношения семасиологического порядка (какой-то звуковой образ получает определенное значение)[31 - Кроме Ульманна, cit, см. также: Klaus Heger, Les bases methodologiques de I'onomasiologie et du classementpar concepts, in «Travaux de linguistique et de litt.», Ill, 1, 1965; с анализом работ Бальдингера, Вейнриха, Огдена и Ричардса, Косериу, Потье и др.]. К тому же, как мы увидим далее, отношения между символом и его значением могут меняться: они могут разрастаться, усложняться, искажаться; символ может оставаться неизменным, тогда как значение может обогащаться или скудеть. И вот этот-то безостановочный динамический процесс и должно называть «смыслом». Именно в таких значениях, определив их раз и навсегда, мы и намерены употреблять соответствующие термины, памятуя о том, что некоторые авторы толкуют их по-другому[32 - Например, Ульман и пользуется этими терминами совсем не так: вершина треугольника для него «смысл», тогда как «означаемым», сравнимым с «meaning» и понимаемым как непрестанно расширяющийся процесс означивания, у него оказывается вся левая сторона треугольника. Мы предпочитаем придерживаться терминологии, принятой французскими семиотиками.]. I. 5. Напомним, однако, ради более точного словоупотребления о некоторых разграничениях, введенных соссюровской лингвистикой, которые представляются нам весьма уместными в семиологическом исследовании (и действительно, цель предлагаемых читателю глав как раз и состоит в том, чтобы показать пригодность соссюровских категорий не только к исследованию речевой деятельности, но также и визуальных кодов). Соссюр определяет лингвистический знак как неразрывное единство означающего и означаемого, сравнивая их с двумя сторонами одного листа бумаги: «лингвистический знак объединяет не вещь и имя, но понятие и акустический образ»[33 - Ferdinand De Saussure, Corns de linguistique generate, Paris, 1915. Фердинанд де Соссюр. Курс общей лингвистики, вкн.: Соссюр Ф. Труды по языкознанию. М., 1977. С. 99 (как известно, книга построена на основе курсов, прочитанных с 1906 по 1911 г., ит. перевод под ред. Туллио де Мауро, Bari, 1977)-]. Означаемое – это не вещь (означаемое «собака» – это не та собака, которую изучает зоология), и означающее это не ряд звучаний, составляющих имя (звукоряд «собака», изучаемый фонетикой и регистрируемый с помощью электромагнитной ленты). Означающее – это образ этого звукоряда, в то время как означаемое – это образ вещи, рождающийся в уме и соотносящийся с другими такими же образами (например, дерево, arbor, tree, baum и т. д.). I. 6. Связь означающего и означаемого произвольна, но, навязанная языком, который, как мы увидим, является кодом, она не может быть изменена по усмотрению говорящего. Напротив, именно необходимость подчиниться коду помогает уловить разницу между означаемым и понятием, умственным представлением, смешение которых и вызвало нарекания разного рода критиков соссюровской лингвистики[34 - См., к примеру, замечание Огдена и Ричардса, op. cit., гл. 1.], считавших это неразличение опасной уступкой интеллектуализму. И по мере выработки более точного определения слову «код», мы также постараемся избежать отождествления означаемого с привычными операциями, производимыми над означающим (этот более эмпирический подход позволяет избежать гипостазирования означаемого, представления его в виде некой платоновской сущности, но он также не свободен от недостатков). Означаемое уместно определить как то, что благодаря коду вступает в семасиологические отношения с означающим. Иными словами, благодаря коду определенное означающее начинает соотноситься с определенным означаемым. И если потом это означаемое принимает в голове у говорящего форму понятия или же воплощается в определенных навыках говорения, то это касается таких дисциплин, как психология и статистика. Парадоксальным образом, когда семиология, кажется, вот-вот определит означаемое, в тот самый миг она рискует изменить самой себе, превратившись в логику, философию или метафизику. Один из основателей науки о знаках Чарльз Сандерс Пирс пытался уйти от этой опасности, введя понятие «интерпретанты», на котором следует остановиться подробнее[35 - Работы по семиотике Чарльза Сандерса Пирса объединены в Collected Papers of C.S.P., 1931, 1936. В связи с трудностями реконструирования концепции Пирса, отсылаем читателя к вполне удовлетворяющей целям нашего исследования работе Нинфы Боско: Nynfa Bosco, La filosofiapragmatica di Ch.S. Peirce, Torino, 1959; (см. также Огден и Ричардс, op. cit., прил. Д и M. Бейзе, op. ей., где, однако, понятие «интерпретанты» поглощено понятием «интерпретатора»).]. I. 7. Пирс представлял себе знак – как «что-то, способное для кого-то в некоторых ситуациях быть заместителем чего-то иного» – примерно так же, как Огден и Ричардс, а именно в виде треугольника, основание которого составляют символ, или репрезептамеп, соотнесенный с обозначаемым объектом; в вершине треугольника находится иптерпретаита, которую многие склонны отождествлять с означаемым или референцией. Важно подчеркнуть, что иптерпретаита – это не интерпретатор, т. е. тот, кто получает и толкует знак, хотя Пирс не всегда достаточно четко различает эти понятия. Интерпретанта – это то, благодаря чему знак значит даже в отсутствие интерпретатора. Можно было бы принять интерпретанту за означаемое, ведь ее определение гласит: «то, что знак рождает в уме интерпретатора», но, с другой стороны, в ней усматривают определение репрезентамена (коннотация-интенсивность). Более перспективной представляется гипотеза, согласно которой иптерпретаита – это иной способ представления того же самого объекта. Иначе говоря, чтобы установить, какова интерпретанта того или иного знака, нужно обозначить этот знак с помощью другого знака, интерпретантой которого, в свою очередь, будет следующий знак и т. д. Так начинается непрерывный процесс семиозиса, и это единственно возможный, хотя и парадоксальный, способ обоснования семиотики своими собственными средствами. Языком в таком случае следовало бы называть систему, которая объясняет сама себя путем последовательного разворачивания все новых и новых конвенциональных систем[36 - Это объясняет, в каком смысле (см. по этому поводу Барт, cit.) не лингвистику следует считать ответвлением семиологии, но семиологию – отраслью лингвистики, ибо невербальные знаки получают значения только благодаря словесному языку. Вполне возможно, что в перекличке различных интерпретант какого-либо знака словесное определение получает наибольший вес. Однако интерпретантой словесного означающего вполне может служить фигуративный знак.]. Казалось бы, не так уж трудно разорвать этот круг: разве не получим мы означаемое слова «собака», указав пальцем на какую-либо собаку? Но даже если не принимать во внимание, что значение слова «собака» может обогащаться и модифицироваться от культуры к культуре (для того, чтобы определить значение слова «корова», житель Индии, как и мы, укажет на корову, но для него значение этого слова неизмеримо богаче, чем для нас), то в случае таких слов, как «красота», «единорог», «однако», «Бог», не знаешь, на что и указывать. Единственный способ объяснить значение этих слов (описать означаемое соответствующих означающих), не прибегая к платоновским идеям, мысленным образам и навыкам словоупотребления, это перевести лингвистические знаки в другие, описать условия их использования, в итоге, включить в систему языка в качестве ее элементов, объяснив код при помощи кода. И коль скоро язык, описывающий другой язык, это метаязык, то семиология оказывается не чем иным, как иерархией метаязыков. Как увидим ниже, ряд достаточно строгих структуралистских концепций ограничиваются тем, что определяют означаемое в терминах его сходства / различия с ближайшими означаемыми в пределах того же самого языка или в сравнении с означаемыми других языков[37 - См. А.2.III.2.]. Как бы то ни было, должно быть ясно, что семиология изучает не мыслительные операции означивания, но только коммуникативные конвенции как феномен культуры (в антропологическом смысле слова). Таким образом, нимало не претендуя на исчерпывающее объяснение проблем коммуникации, семиология ограничивается тем, что ставит их так, чтобы они были узнаваемы и описуемы. I. 8. Итак, благодаря коду определенное означающее связывается с определенным означаемым. Связь означающего с означаемым, прямая и однозначная, строго фиксирована кодом в том же смысле, что и в примере с водохранилищем, когда АВС означало нулевую отметку. Но мы уже знаем, что предполагаемый адресат сообщения, в рассматриваемом случае человек, получив сообщение АВС, отдает себе отчет в том, что это не просто нулевая отметка, но еще и сигнал опасности. Денотация «нулевая отметка» сопровождается коннотацией «опасность». Это коннотативное значение рождается именно тогда, когда означающее и означаемое формируют пару, которая становится означающим нового означаемого[38 - См., в частности, Barthes, Elementi, cit., гл. IV. Барт вернулся к этому вопросу bR. Barthes, Systeme de la Mode, Paris, 1967. Иное понимание коннотации (чаще всего как эмоциональной ауры, окружающей понятие в связи с какими-то сугубо личными ассоциациями) см. у Шарля Балли – Ch. Bally, Linguistica generate, Milano, 1963, особенно второй раздел. Однако, как верно подчеркивает Чезаре Сегре во Вводной статье, лингвистика Балли – это лингвистика «речи» (parole), а не «языка» (langue), акцентирующая индивидуальные особенности говорения и, стало быть, призванная уловить рождающийся смысл там, где код еще не установил точных соответствий и мы имеем дело с «мыслью, которая еще не стала сообщением» (р. 171).]. К примеру, словом «петух» называют всем известную домашнюю птицу (в этом случае интерпретантой могло бы быть изображение петуха или, скажем, такое определение: «оперенное двуногое, кукарекующее на рассвете» и т. п.), но в определенном контексте это слово приобретает созначение (коннотацию) «дать петуха», т. е. «сфальшивить при пении». Однако созначение «сфальшивить при пении» не следует непосредственно из представления о петухе. Когда говорят, что певец дал петуха, представление о петушином крике опосредуется представлением о скверном пении. Стало быть, коннотация спровоцирована не одним только означающим, но оказывается преобразованием прежних означающего и означаемого в новое означающее. И может статься, эта коннотация породит новую, в которой уже вновь сложившийся знак весь целиком выступит в роли нового означающего. Так, во фразе «Подпевая оппозиции, министр такой-то регулярно давал петуха», метафора «подпевал» (министр не пел, а говорил) делает возможным употребление выражения «дать петуха» (сфальшивить при пении), в данном случае подчеркивающего, что министр говорил очень неубедительно. Будучи разложенной на смысловые составляющие, эта фраза приобретет следующий вид: первичная денотация, порождающая первичную коннотацию (петух = фальшивое пение), на основе которой возникает вторичная коннотация (фальшивое пение = лживые речи). На схеме это будет выглядеть так: II. Коды и лексикоды[39 - Лексикоды – соотв. итальянскому lessici.] II. 1. Так вот, всякий, кто пользуется языковым кодом того или иного языка, знает, что такое петух. Однако это не значит, что всем известно созначение «дать петуха = сфальшивить», опознаваемое часто только благодаря контексту Легко предположить, что определенный круг читателей не уловит связи между пением петуха и неискренними речами, на которую намекает слово «подпевать», и не опознает второй коннотации. Следовательно, скажем мы, в то время как исходные денотативные значения устанавливаются кодом, созначения зависят от вторичных кодов или лексикодов, присущих не всем, а только какой-то части носителей языка; и так вплоть до крайнего случая поэтической речи, когда мы впервые встречаемся с совершенно непривычной коннотацией, смелой метафорой, неожиданной метонимией, и адресат должен сам справляться с контекстом, чтобы разобраться со смыслом предложенного образа, что, впрочем, не мешает поэтической находке, если она удачна, постепенно войти в обиход, сделаться нормой, превратившись в лексикод для определенной группы носителей языка. Вернемся к нашему случаю с человеком, получившим сообщение АВС. Связь устанавливается между значением «нулевая отметка» и представлением об опасности так тесно, что перестает быть коннотативной связью, фактически отождествляясь с основным кодом. Но, получив исходное сообщение АВС, адресат может соотнести изначальное денотативное значение с другими побочными значениями, при этом ему может открыться то, что обычно называют «семантическим или ассоциативным полем», «спектром ассоциаций» и т. д.[40 - Таковы концепции Трира, Маторе, Шпербера и др., анализируемые в Guiraud, La semantica, cit.], все то, благодаря чему, когда я слышу «корова», мне приходят в голову образы выгона, молока, крестьянские заботы, деревенская тишина, мычание (а индиец к тому же вспомнит о ритуале, испытает чувство почтения и религиозного пиетета). Так вот, у нашего получателя сообщения АВС этот знак (означающее плюс означаемое) может связаться с идеями неминуемой гибели, разрушения расположенного в долине поселка, смытыми домами, тревогой, с мыслью о недостаточности систем защиты и т. д., в зависимости от того, что ему подсказывает предшествующий жизненный опыт. И в той мере, в какой опыт этого человека, трансформировавшийся в определенную систему ожиданий, разделяется также и другими людьми, можно говорить о наличии некоего лексикода, в рамках которого могут быть предсказаны соответствующие коннотации – тревога, наводнение… Таким образом, означающее все более и более предстает перед нами как смыслопорождающая форма, производитель смыслов, исполняющийся множеством значений и созначений, благодаря корреспондирующим между собой кодам и лексикодам. II. 2. Пора сказать еще несколько слов о том, что такое код. В нашем примере он достаточно прост. Его основу составляют всего четыре символа. Очевидно, что один символ отличается от другого как своей противопоставленностью всем остальным символам, так и положением в их ряду, иными словами, своей оппозицией и позицией. Код представляет собой систему различений, в которой А определяется как то, что не есть В, С и D, и наоборот. Само по себе А ничего бы для нас не значило, если бы не соотносилось с другими символами как присутствующими, так и отсутствующими. Но именно так обстоит дело и с более сложными кодами, такими как естественный язык. Предполагаемые структурной лингвистикой дефиниции языка соответствуют такому понятию кода. Если вспомнить известное соссюровское определение языка (langue) как совокупности правил, которыми руководствуется говорящий, и речи (parole) как индивидуального акта говорения, в котором эти правила и применяются ради общения с себе подобными, так вот, если вспомнить это разграничение, то мы обнаружим знакомую нам пару код-сообщение, и обе эти пары, по сути дела, представляют собой оппозицию теоретической системы (язык – физически не существует, это абстракция, лингвистическая модель) конкретному феномену (мое нынешнее сообщение, ваш ответ и т. д.). «Язык – это общественный продукт речевой способности и вместе с тем система необходимых конвенций, принятых в том или ином обществе и обеспечивающих реализацию этой способности говорящими»[41 - Saussure F. Cours, cit., p. 15.]. Язык – это система, стало быть, структура, описываемая отвлеченно и представляющая собой совокупность отношений. Идея языка как структуры посещала умы многих лингвистов прошлого. Уже Гумбольдт[42 - Wilhelm von Humboldt, Gesammelte Werke, VII, 1.] утверждал, что «мы не должны понимать язык как нечто, начинающееся с обозначения разных объектов с помощью слов и составленное из слов. На деле не речь состоит из предшествующих ей слов, но, наоборот, слова берут свое начало в речи». Согласно Соссюру, «язык – это система, все части которой можно и должно рассматривать в их синхронной взаимосвязи. Изменения, которые затрагивают всегда только тот или иной элемент системы, но не всю ее в целом, могут изучаться только вне целостной системы; действительно, любое изменение отражается на всей системе, но изначально оно происходит в какой-то одной точке и никак не связано с совокупностью вытекающих из него следствий, меняющих характер целого. Это сущностное различие между следованием и сосуществованием, между частными и системными характеристиками не позволяет рассматривать те и другие в рамках одной науки»[43 - Saussure F. Corns, cit., p. 120.]. Типичный пример, приводимый Соссюром, игра в шахматы. Система взаимосвязей, устанавливающихся между фигурами, меняется с каждым ходом. Всякое вмешательство в систему меняет значение всех остальных фигур. Всякое диахроническое изменение устанавливает новое синхронное отношение между элементами[44 - Как разъяснял Соссюр в своем курсе (с. 114), синхронное изучение системы предполагает анализ сложившихся отношений в их статике, тогда как диахроническое исследование, напротив, занимается эволюцией системы. Естественно, что размежевание между диахронией и синхронией не должно перерастать в полный разрыв, один подход предполагает другой. Несомненно однако, что определяя структуру, код, мы неизбежно пресекаем живой процесс установления соответствий между означающими и означаемыми и правил их сочетания и рассматриваем устанавливающиеся отношения, как если бы они были неизменными. И только после того, как мы очертили систему в целом, можно говорить о ее возможных изменениях и пытаться выяснить их причины и следствия.]. Диахронические изменения системы-кода (как мы увидим ниже) случаются в актах речи и вызывают кризис языка (langue) – даже если, как полагает Соссюр, отдельный говорящий едва ли в состоянии расшатать систему. В конечном счете система определяет речь, навязывая говорящему комбинаторные правила, которые он обязан соблюдать. Код, когда мы имеем дело с языком, устанавливается и крепнет в процессе общения, являясь результатом общепринятых навыков говорения; и в тот миг, когда код устанавливается, каждый говорящий начинает соотносить одни и те же значки с одними и теми же понятиями, комбинируя их по определенным правилам[45 - См. Corns, р. 29. О различении нормы, узуса и функции см. Luigi Rosiello, Struttura, uso efunzioni della lingua, Bologna. В этой работе содержится анализ взглядов Ельмслева, Брёндаля и др.]. Бывает, что код вводится, так сказать, сверху, каким-то авторитетным лицом и становится обязательным для той или иной группы (азбука Морзе), и в этом случае код используется осознанно. В то время как другие коды, и среди них язык, будучи столь же обязательными, используются говорящими неосознанно, последние подчиняются им безотчетно, не ощущая своей зависимости от навязанной им жесткой системы правил. В последнее время лингвисты обсуждают вопрос о том, как следует понимать этот код – как закрытую или как открытую систему, т. е. речь идет о том, как люди говорят: то ли они повинуются какой-то незыблемой системе правил, установленной некогда раз и навсегда и применяемой ими неосознанно, или же они говорят благодаря врожденной способности к формированию лингвистических последовательностей, обязанных своим происхождением некоторым простейшим комбинаторным принципам, предоставляющим возможность самых разнообразных сочетаний[46 - Уместным продолжением был бы разговор о генеративной грамматике Ноэма Хомского. См. поэтому поводу: Lepschy, op. cit.; Nicolas Ruwet, «Introduction» в La grammaire generative, in «Langage», декабрь, 1966, весь номер посвящен Хомскому, содержит обширную библиографию; а также: Noam Chomsky, De quelques constantes de la theorie linguistique, in Problemes du langage, Paris, 1966; Aspects of the Theory of Syntax, M.I.T., 1965; Syntactic Structures, The Hague, 1957.]. В таком случае то, что принято называть системами и кодами, окажется не более чем поверхностной структурой, производной от какой-то глубинной структуры, системы правил, которая, в отличие от других структур, не может быть артикулирована с помощью оппозиций. Хотя природа глубинных структур остается темой оживленных дискуссий[47 - Мы вернемся к обсуждению этих проблем в разделах Д и Е.], ничто не мешает нам рассматривать интересующие нас семиотические коды как поверхностные структуры, для них до поры до времени будут значимы те берущие начало в соссюровской лингвистике положения, которыми мы намерены руководствоваться. II. 3. К соссюровскому понятию «структуры» обращается Леви-Стросс, когда, рассматривая социальные системы в качестве коммуникативных, он пишет: «Структура – это всего лишь упорядоченность, отвечающая двум требованиям: это система, держащаяся внутренней связанностью, и эта связность, недоступная наблюдателю изолированной системы, обнаруживается при изучении ее трансформаций, благодаря которым у различных на первый взгляд систем открываются сходные черты»[48 - Claude Levi-Strauss, Elogio dell'antropologia, 1960, ныне в Razza е storia, Torino, 1967.]. Нетрудно заметить, что это определение содержит два одинаково важных утверждения: 1) структура – это система, держащаяся внутренней связанностью] 2) структура обнаруживается только тогда, когда различные феномены сравниваются между собой и сводятся в единую систему. Мы постараемся рассмотреть оба эти утверждения более основательно, потому что они позволяют точнее определить, что такое структура, представление о которой, как мы увидим, совпадает с определением кода. III. Структура как система, держащаяся внутренней связью III. 1. Различные течения в современной лингвистике говорят о двойном членении в языке[49 - См. Martinet, op. cit.]. В языке можно выделить единицы первого уровня членения, являющиеся носителями значения, причем европейские лингвисты называют их «монемами», а американские «морфемами» – их можно также, хотя и не всегда, приравнять к слову[50 - «Существуют монемы, которые совпадают с тем, что мы обычно называем “словом”, например, плохо, скажи, голова. Из этого, однако, вовсе не следует, что монема— всего лишь ученый термин, заменяющий обычное “слово”. Так, в слове scriviamo различаются две монемы: (skriv), обозначающая определенное действие, и (jamo), обозначающая говорящего и еще одно или несколько лиц. Традиционно первую называют семантемой, а вторую – морфемой», но «лучше было бы назвать лексемами те монемы, которыми ведает лексика, а не грамматика, сохранив наименование морфема за теми монемами, которые, KaKjamo, изучаются грамматикой». (Martinet, op. cit., р. 20.)]. К тому же они в различных сочетаниях образуют более крупные единицы, называемые «синтагмами». Но единицы первого членения, которых в языке, как показывают словари, может быть великое множество, составляются из комбинаций единиц второго членения, фонем, обладающих только дифференциальным значением. Так что при помощи ограниченного числа фонем – в любом языке их не более нескольких десятков – можно образовать неограниченное количество «монем», и каких-нибудь четыре десятка фонем в совокупности составляют второй уровень членения в любом известном языке[51 - См.: N. S. Trubeckoj, Principes dephonologie, Paris, 1949; а также It circolo linguistico di Praga, le tesi del 29, Milano, 1966 (Введение Эмилио Гаррони). Трубецкой Н. С. Начала фонологии.]. Фонема – это минимальная единица, носительница определенных звуковых качеств, ее значимость предопределена позицией и качественными звуковыми отличиями от других фонем. У фонологической оппозиции могут быть факультативные варианты, связанные с индивидуальными особенностями каждого говорящего, но не меняющие, однако, характера данной оппозиции. Система фонем представляет собой систему различий, которая в разных языках может быть одной и той же, даже если фонетические свойства (физическое качество звуков) меняются. Так, в нашем примере код остается неизменным независимо от того, что собой представляют А, В, С, Д – лампочку, электрический импульс, отверстие в перфокарте и т. д. Однако те же самые критерии применимы и к единицам, носителям значения. III. 2. В самом деле, в пределах одного кода значение слова зависит от того, есть ли в языке другие слова со сходным или отличным значением. В итальянском языке слово «снег» нагружено разными значениями (белый снег, грязный снег, рыхлый снег, падающий, укрывающий землю, твердый, талый снег), между тем у некоторых групп эскимосов, судя по всему, разные значения слова «снег» закреплены за разными существительными. Итак, перед нами система отношений значений, в которой значение каждого слова устанавливается путем распределения смысловой нагрузки между всеми словами[52 - См. Guiraud, cit., гл. V. О новейших вопросах структурной семантики см.: А. I. Greimas, Semantique Structurale, Paris, 1966; Recherches semantiques, весь номер «Langage», март, 1966; Logique et linguistique, весь номер «Langage», июнь, 1966.]. Так открывается возможность создания строго структурной семантики, которая, описывая значения, не принимала бы во внимание отношение означающее – означаемое. Для Ельмслева[53 - Louis Hjelmslev, Essais linguistiques, Copenhagen, 1968, p. 104.] структурный подход на уровне семантики предполагает рассмотрение не означаемых, но позициопалъной значимости знака. Значение удостоверяется при помощи проверки на коммутацию (изменение означающего влечет изменение означаемого) и на подстановку (изменение означающего не влечет изменения означаемого); в первом случае проявляется инвариантное значение слова в системе языка, во втором – контекстуальный вариант значения. На схеме можно видеть, что французское слово arbre охватывает тот же спектр значений, что и немецкое Baum, в то время как французское же слово bois соответствует итальянским legno и bosco одновременно, тогда как на долю foret приходится значение «более густого лесного массива». Напротив, немецкое слово Holz значит legno, но не bosco и подводит значения bosco и foresta под общее наименование Wald. По-иному распределяются значения соответствующих слов в датском языке, и не составит труда сравнить его с ситуацией в итальянском. В таких таблицах, как эта, мы имеем дело не с «идеями», но со значениями, обусловленными собственно языком как системой. Значимости соответствуют предполагаемым понятиям, но обретают определенные очертания и улавливаются как чистые различия; они определяются не содержательно, но в той мере, в которой они противостоят другим элементам системы. Здесь также, как в случае с фонемами, перед нами ряд последовательных выборов, которые можно установить и описать при помощи метода бинарных оппозиций. И в этом смысле нет никакой нужды знать, что представляет собой означаемое (с онтологической или физической точки зрения): достаточно сказать, сославшись на код, что таким-то означающим соответствуют такие-то означаемые. Нет ничего особенного в том, что впоследствии эти означаемые повсеместно воспринимаются как «понятия» или даже как «мысли», и то, что они могут быть объяснены правильным словоупотреблением, тоже вполне законно. Но в тот миг, когда семиология устанавливает факт наличия кода, значение уже не есть психологическая, онтологическая или социологическая данность: это факт культуры, который описывается с помощью системы отношений, устанавливаемой кодом и усваиваемой данным сообществом в данное время. IV. Структура как теоретическая модель IV. 1. Пора разобраться с тем, что же такое структура. Неизбежно мы можем только коснуться этой большой и все еще актуальной проблемы, по поводу которой существует обширная литература. По необходимости мы ограничимся объяснением того, как мы намерены использовать понятие структуры в нашей работе[54 - Более подробно о термине «структура» см.: AAVV, Usi е significati del termine struttura, Milano, 1965; Предисловие ко 2-му изд. Opera aperta, cit. Мы возвратимся к рассмотрению этого вопроса в разделе Д.]. Приведем простой пример, единственный смысл которого состоит в том, чтобы выяснить, что представляют собой те умственные операции, которые мы совершаем, когда и в более сложных случаях выявляем структуры. Передо мной несколько человеческих особей. И я отдаю себе отчет в следующем: чтобы выделить некоторые общие параметры, позволяющие говорить о разном, опираясь на одну и ту же методику, я должен прибегнуть к упрощению. Так, я могу представить человеческое тело в виде связки отношений, которую я отождествляю со скелетом, и, значительно упростив, изобразить его схематически. Таким образом я выделяю структуру, общую для разных особей, систему отношений, дискретные элементы и порядок их сочетания в виде линий различной конфигурации и длины. И само собой разумеется, что эта структура уже есть некий код: набор требований, которым должно соответствовать тело, какими бы ни были его индивидуальные особенности, для того чтобы я мог признать в нем человеческое тело. IV. 2. Но, с другой стороны, совершенно очевидно, что данная структура – это не только упрощение и обеднение того, что есть в реальности; наше упрощение – продукт определенной точки зрения. Я представил человеческое тело в виде схемы-скелета именно потому, что намерен изучать человеческие тела как раз с точки зрения структуры их скелета, или как тела «прямоходящих млекопитающих», или «двуногих с верхними и нижними конечностями». Если бы у меня было намерение изучить человеческое тело с точки зрения его клеточной структуры, я бы выбрал для него другую модель. Структура – это модель, выстроенная с помощью некоторых упрощающих операций, которые позволяют рассматривать явление с одной-единственной точки зрения. Так, например, фонологический код предоставляет мне возможность свести различные по своим физическим характеристикам звуки воедино, чтобы они могли соответствовать определенному набору значений; для этого и нужно обратиться к системе фонологических отношений, игнорируя факультативные варианты произношения, которые в другом коде, скажем, китайского языка, могут оказаться смыслоразличителями. Если бы, впрочем, мне понадобилось судить о человеке и о дереве с какой-то общей точки зрения (например, возникла потребность сопоставить человека с растением, чтобы выяснить, существует ли зависимость между ростом и числом особей на том или ином участке), я мог бы прибегнуть к дальнейшим структурным упрощениям, приводя человеческий скелет к более элементарной структуре. Например, такой рисунок я мог бы сравнить ее с таким, например, изображением дерева, обобщая схемы примерно в таком рисунке: Таким образом, путем последовательного абстрагирования я нашел бы общий код для дерева и для человека, некую гомологичную структуру, опознаваемую и в том, и в другом случае и которую мне трудно было бы увидеть, скажем, в змее. Иногда такие модели могут оказаться полезными . IV.3. Очевидно, что полученная таким способом структура сама по себе не существует, она продукт моих целенаправленных действий. Структура – это способ действия, разрабатываемый мною, с тем чтобы иметь возможность именовать сходным образом разные вещи. В нашем рассуждении мы не касаемся вопроса о том, сходны ли умственные действия, к которым прибегают для того, чтобы выделить структуру, с реальными отношениями, установившимися между вещами. Именно здесь намечается различие между онтологическими методологическим структурализмом, и уместно признаться, что мы придерживаемся этой второй точки зрения отчасти потому, что целям нашей работы она вполне удовлетворяет. IV.4. Итак, мы видели, как совершился переход от структуры-кода, пригодного для описания многих человеческих особей, к структуре-коду, пригодному для описания многих человеческих особей и многих деревьев. В обоих случаях перед нами структура, но вторая структура образована путем упрощения первой. Между тем всякий раз, когда устанавливается общая структура некоего круга явлений, следует задаться вопросом, нет ли у данной структуры своей структуры, нет ли кода у этого кода, такого, который позволил бы охватить большое число явлений, расширить сферу применения кода. Так, фонологи и лингвисты, описав систему какого-то языка, спрашивают себя, а на что это похоже и нельзя ли сравнить эту систему с системой другого языка, найдя такой код, который стал бы их общим основанием. А затем, нет ли такого кода, который позволил бы выявить общность системы внутриязыковых отношений с системами родства, а эти, в свою очередь, связать с системой расположения домов в обследуемом селении. Этим успешно занимается структурная антропология. Итак, переходя от упрощения к упрощению, структуралист грезит о том, чтобы в конце концов ему открылся Код Кодов, некий Пра-код, который позволил бы выявить скрытые ритмы (элементарные структуры), управляющие любым поведением, как культурным, так и биологическим. Этот код должен был бы воспроизводить устройство человеческого ума, которое окажется сходным с механизмом органических процессов. И по сути дела, сведение всякого человеческого поведения и всякой органики к коммуникативным процессам, а также сведение всякой коммуникации к двоичному выбору предполагает не что иное, как сведение любого культурного и биологического факта к одному и тому же механизму порождения[55 - См. Lеvi-Strauss, Il crudo e il cotto, cit.; Lacan, cit.]. IV. 5. Но это не означает, что к абстракциям структурных моделей приходят путем последовательного упрощения того, что и без того известно, напротив, чаще структурный метод не столько обнаруживает структуру, сколько выстраивает ее, изобретает в качестве гипотезы и теоретической модели и утверждает, что все изучаемые явления должны подчиняться устанавливаемой структурной закономерности. Так ли это на самом деле, будет видно позднее, задача ученого в том и заключается, чтобы не загонять то, с чем он сталкивается, в придуманную схему, допуская возможность ошибки и ее исправления; во многих дисциплинах этот способ исследования оказался плодотворным, он позволил ввести безграничную стихию эмпирических исследований в определенное русло, предложив структурные гипотезы, поддающиеся контролю как раз там, где они кажутся наиболее сомнительными[56 - Эта точка зрения хорошо изложена в двух предисловиях: в вводной статье Рюве (Ruwet) о генеративной грамматике в журнале «Langages» и в статье Барта в «Communications», посвященной структурному анализу повествования.]. Так вот, найти код – это и значит теоретически постулировать его. Конечно, каждый лингвист, прежде чем установить закономерности языка, изучает языковое поведение во всей его конкретности и многообразии; но он не в силах исчерпать все возможности индивидуального произношения, индивидуальной манеры говорить, индивидуальных намерений говорящего, стало быть, он должен бросить накапливать факты и заняться построением языковой системы. Код – это модель, являющаяся результатом ряда условных упрощений, производимых ради того, чтобы обеспечить возможность передачи тех или иных сообщений. IV. 6. Вот почему не следует ни смешивать значение с психическими процессами, ни помещать их в мир платоновских идей, ни отождествлять с конкретным узусом, несмотря на то что именно наблюдение за практикой речи, позволяющее вывести какую-то усредненную норму говорения, и подводит к идее кода. Код устанавливается тогда, когда участник коммуникации имеет в распоряжении набор известных символов, из которых он осуществляет выбор, комбинируя их согласно известным правилам. Формируется нечто вроде станового хребта будущего кода, если изобразить его в виде двух осей: вертикальной и горизонтальной, парадигматической и синтагматической. Парадигматическая ось представляет собой репертуар символов и правил их сочетаний, это ось выбора; синтагматическая ось – это ось комбинации символов, которые выстраиваются во все более сложные синтагматические цепочки, собственно, и являющиеся речью. Ниже мы увидим, что этот подход также применим для установления закономерностей при артикуляции невербальных кодов. В заключение скажем, код – это структура, представленная в виде модели, выступающая как основополагающее правило при формировании ряда конкретных сообщений, которые именно благодаря этому и обретают способность быть сообщаемыми. Все коды могут быть сопоставлены между собой на базе общего кода, более простого и всеобъемлющего. IV. 7. Возвращаясь к тому, что было сказано о денотативных кодах и коннотативных лексикодах укажем, что в то время как первые легко выделяются, подчиняются строгим правилам, являются более стойкими и, стало быть, сильными; вторые изменчивы, слабы, часто зависят от того, кто именно говорит, от социальной принадлежности говорящего, какой бы малой группе он ни принадлежал; их описание всегда более или менее приблизительно и связано с известным риском. IV. 8. Однако следует также делать различие между репертуаром знаков, кодом и лексикодом, по крайней мере в том смысле, который здесь имеется в виду: репертуар предполагает перечень символов, причем иногда указывается их соответствие определенным означающим. Код воздвигает из этих символов систему различий и оппозиций и закрепляет правила их сочетания. Лексикод выстраивается как система значащих оппозиций, но может не включать в себя правил сочетания, отсылая к тем, что установлены основным кодом, лексикодом которого он является. Так, коннотативный лексикод приписывает другие смыслы означаемым денотативного кода, но использует правила артикуляции, предусмотренные последним. Часто в процессе семиологического исследования приходится предполагать код там, где в действительности имеется только лексикод, или, как мы сможем убедиться на примере различных изобразительных кодов (таких как иконографический код), считать лексикодом то, что, в сущности, является репертуаром. В этих случаях нельзя сказать, что для коммуникации нет условий, поскольку нет соответствующих кодов, ибо лексикоды и репертуары функционируют на основе более фундаментального кода[57 - Ср., например, проблемы, обсуждаемые в Б.3.III.]. V. Семиология источника V. 1. Все, что мы говорили в параграфах А.2.1 и А.2.IV, относится к ситуации, когда мы имеем дело с адресатом – не машиной, а человеком. При этом, как мы видели, происходит переход из мира сигналов, исчисляемых в физических единицах информации, в мир смысла, описываемого в понятиях денотации и коннотации. Но все сказанное также помогает нам понять, как обстоят дела в том случае, когда место физического источника информации и передатчика-машины занимает человек. В этом случае мы можем сказать, что источник и передатчик информации сливаются воедино в человеке, становящемся отправителем сообщения (даже если различить в нем мозг как источник информации и артикуляционный аппарат как передающее устройство). Здесь, однако, мы вынуждены задаться вопросом, волен ли человек в своих речах, свободен ли он говорить все что вздумается или он тоже предопределен неким кодом. Сам факт того, что «наши мысли» являются нам не иначе как в словах, неизбежно наводит на мысль, что и источник сообщения также подвластен коду. Язык, его механизм, заставляет сказать так, а не эдак, предписывая говорить одно, а не другое. А если так, то подлинным источником и хранилищем потенциальной информации следует считать сам код. Код, напомню, рассматриваемый как система вероятностей, ограничивающая равновероятность источника, но, в свою очередь, оказывающаяся равновероятной по отношению к не бесконечному, хотя и достаточно длинному ряду выстраиваемых на его основе сообщений. V. 2. Вопрос этот является главной проблемой философии языка и формулируется по-разному. Пока что мы его оставим, ограничившись определением отправителя как говорящего человека, чья речь обусловлена всеми соответствующими биологическими и культурными факторами, отчего и можно предположить, что в большинстве случаев речь будет автоматически навязываться кодом[58 - Ср. крайнюю позицию, занимаемую по этому вопросу Лаканом Ecrits, cit, из критиков Лакана упомянем Francois van Laere, Lacan ou le discours de I'inconscient, in «Synthese», aprile-maggio, 1967.]. И все же, говоря об отправителе, мы считаем его источником информации, имея в виду, что, чем бы ни была продиктована его речь, в акте говорения правила кода неизбежно регулируют и ограничивают разнообразие и богатство потенциальных высказываний[59 - Факт влияния языкового кода на говорящего заставляет вернуться к вопросу о том, является ли лингвистика частью семиологии или семиология частью лингвистики, если в качестве кода как источника всякой возможной информации выступает словесный язык. Однако Лакан полагает, что также и сам словесный язык может кодифицироваться на базе глубинного бинарного механизма (см. по этому поводу весь раздел д.5).]. VI. Коды и их модификации Vi. 1. Выше (см. А. 1.IV.3) мы обещали рассмотреть вопрос о том, всегда ли отправление и дешифровка сообщений при получении осуществляются на основе одного и того же кода. Ответ, который дает на этот вопрос не только теория коммуникации, но вся история культуры и все данные социологии общения, однозначен: нет. Чтобы лучше понять, как это происходит, вернемся к исходной коммуникативной ситуации, памятуя о том, что различение источника информации и передатчика для нас неактуально (это человек). Нас также не интересует, ни как отправлялся сигнал, ни по какому каналу связи он отправлялся (все это вопросы техники коммуникаций), единственное, что нам важно понять: что здесь произошло. Рассмотрим, например, передачу такого сигнала, как «I vitelli dei romani sono belli». Это может быть либо звукоряд, либо ряд графических знаков, и в качестве канала связи может выступать как звуковая волна, так и лист бумаги, на котором эта фраза напечатана. Приемником может быть либо ухо, которое преобразует звуковую волну в акустический образ, либо глаз, превращающий черный отпечаток в образ визуальный… Что нас больше всего здесь интересует, так это само получение сообщения. Мы должны, однако, провести различие между сообщением как значащей формой и сообщением как системой означаемых. В качестве значащей формы сообщение представляет собой некоторое сочетание графических или акустических фигур «I vitelli dei romani sono belli», которое существует само по себе в таком виде, даже если его никто не получает или если его адресатом оказывается японец, не знающий итальянского языка. Напротив, как система означаемых – это значащая форма, которую адресат наделил смыслом на основе того или иного кода. Все мы знаем, что приведенная выше фраза – это забавный лингвистический пример для школьников, потому что она может быть прочитана на двух языках: как на латинском, так и на итальянском. Значащая форма остается неизменной, но значение изменяется в зависимости от того, каким кодом пользуются. На латыни она гласит: «Ступай, Вителлий, на воинственный глас римского бога», а будучи прочитана по-итальянски интерпретантом, способным в ней разобраться, фраза означает, что телята, которых разводили наши античные предки (или разводят нынешние жители итальянской столицы), хороши собой[60 - Разумеется, подобная интерпретация отсылает к частному коннотативному лексикоду, согласно которому традиционно «pulchra dicuntur quae visa placent» (красивым считается приятное на вид). На самом деле, даже будучи понято на итальянском языке, сообщение открывается многим прочтениям.]. С другой стороны, может получиться и так, что отправитель полагает, что сообщение будет прочитано по-латыни, между тем адресат читает его по-итальянски. В этом случае мы имеем дело с дешифровкой, которую считаем «ошибочной» только в связи с намерениями отправителя, но она нисколько не ошибочна, а, напротив, вполне законна, если принять во внимание ее адекватность коду. Несомненно, это парадоксальная ситуация, и тем не менее, несмотря на то что это крайний случай, он очень ярко характеризует специфику коммуникаций между людьми. Иногда денотативный код претерпевает такие радикальные изменения, что порождает многозначность типа указанной выше. Иногда полисемия оказывается частичной, например, когда я говорю «дорогая собачка», и неясно, то ли собачка дорога моему сердцу, то ли она дорого стоит. Разумеется, эта полисемия постепенно устраняется, дешифровка направляется в определенное русло некоторыми поясняющими обстоятельствами: – одно из них – внутренний контекст синтагмы (т. е. синтагма как контекст), который становится ключом к пониманию всего остального; – другое обстоятельство – коммуникативная ситуация, которая позволяет мне понять, каким кодом пользовался отправитель (так, фраза о бычках в итальянской грамматике или в латинском тексте интерпретируется однозначно); – и наконец, само сообщение может включать указание на то, каким кодом следует пользоваться (например, «означаемое в том смысле, в котором употребляет этот термин Ф. де Соссюр…»). VI. 2. Что касается ситуации или обстоятельств коммуникации, следует сказать, что учет этого фактора переносит рассмотрение вопроса о референте в иную плоскость (см. А.2.1.3). Действительно, как уже говорилось, семиология занимается тем, что выясняет, как происходит кодификация, в результате которой определенные означающие связываются с определенными означаемыми, и она вовсе не обязана разбирать вопрос о том, что соответствует им в действительности (поскольку семиология – это наука о культуре, а не о природе). Однако во многих случаях так и остается неясным, можем ли мы рассчитывать на то, что знак в действительности чему-либо соответствует. Итак, обстоятельства коммуникации, которые семиология, не кодифицируя, все же всегда имеет в виду, сами по себе оказываются чем-то вроде референта сообщения; однако сообщение не указывает на них, но в них разворачивается, осуществляясь в конкретной ситуации, которая и наделяет сообщение смыслом. Если я говорю «свинья», не имеет значения, есть ли в природе такое животное или нет, но зато имеет значение смысл, вкладываемый в это слово обществом, в котором я живу, и те коннотации, которые оно ему приписывает (нечистое животное, слово используется как ругательство); реальное существование референта-свиньи столь же мало интересует семиотику, сколь мало интересует человека, бранящего женщину ведьмой, а существуют ли ведьмы на самом деле. Но в зависимости от того, звучит ли фраза: «Какая свинья!» – на свиноферме или же в дружеской беседе, ее смысловая нагрузка меняется. Наличие референта ориентирует в выборе соответствующего лексикода, реальное положение вещей заставляет предпочесть тот или иной код. Но обстоятельства не всегда совпадают с предполагаемым референтом, и в отсутствие референта сам характер ситуации общения может определять выбор. Коммуникативные обстоятельства – это такая реальность, в которой я, наученный опытом, выбираю значения. Подытоживая, скажем, что обстоятельства определяют выбор кода и, следовательно: 1) ситуация меняет смысл сообщения (красный флажок на пляже и красный флаг на площади – вещи разные; нервюры Церкви Автострады имеют смысл мистического возвышения, в то время как в каком-нибудь промышленном сооружении они выражали бы идею функционализма и технического прогресса); 2) ситуация меняет функцию сообщения[61 - О функциях сообщения речь пойдет в а. 3. i. 2.]: запретительный знак на шоссе много более эмоционален и настоятелен, чем тот же знак на дорожках в местах парковки; 3) ситуация меняет информативную нагрузку сообщения (череп и кости на флаконе значат совсем не то, что тот же знак на униформе; но на шкафу, находящемся под напряжением, он более предсказуем и избыточен, чем на бутылочке, которую я вдруг обнаруживаю на кухонной полке). Короче говоря, непреложная реальность конкретных коммуникативных обстоятельств решающим образом влияет на семиотический универсум культурных конвенций, она укореняет в повседневной жизни сугубо теоретический мир абстрактных кодов и сообщений, подпитывая холодную отстраненность и самодостаточность семиотических смыслов жизненными соками природы, общества, истории. VI.3. Если благодаря контексту и конкретной коммуникативной ситуации амплитуда смысловых колебаний сокращается и фактически может быть исчерпана основным денотативным кодом, то на уровне коннотаций колебания осуществляются в очень широком спектре. Сюда же относятся колебания в смысле, которые всякому знакомы не только по чтению поэтических текстов, всегда богатых коннотациями, но и по самому обычному общению. Смелая, хотя и устоявшаяся метафора, ирония, аллюзия, развернутое сравнение – все это усложняет общение и может привести к непониманию. Возьмем, например, такое высказывание: «Рабочим следует быть на месте». Для тех, кто знает итальянский, основной (денотативный) смысл у него один. Но язык не говорит о том, какое место имеется в виду. Для того, чтобы расшифровать это сообщение, я должен использовать коннотативные лексикоды, иначе говоря, припомнить смысл таких выражений как «находиться на своем месте» или «рабочее место». И я понимаю, что я должен выбрать один из двух различных коннатативных лексикодов (как мы увидим в а.4), относящихся к разным культурным ситуациям и идеологическим позициям. Я могу прочитать эту фразу, придав ей строго охранительное значение: «Рабочим следует быть на месте, которое им от веку отведено, и не пытаться нарушать установленный порядок», или же прочитать ее в ином, революционном ключе: «Рабочим следует, осуществляя власть диктатуры пролетариата, быть на том месте, которое им предначертано ходом истории». Так, визуальное сообщение, изображающее негра и белую женщину в интимной ситуации, хотя и имеет один и тот же смысл как для расиста, так и для сторонника равноправия, тем не менее для первого будет значить «акт насилия», «нежелательное явление», «недопустимое смешение рас», в то время как для второго оно будет значить «равенство», «обнадеживающая возможность сексуального взаимопонимания с представителем другой расы», «любовь, свободную от предрассудков». Разумеется, контекст может подчеркнуть те или иные оттенки значения (выражение ужаса на женском лице), настраивая на тот или иной лексикод, обстоятельства также способны тем или иным образом ориентировать адресата, например, если сообщение появляется в журнале, исповедующем фанатичный расизм, или, как в нашем случае, на страницах журнала «Эрос», борющегося с сексуальными предрассудками. В противном случае коммуникативный процесс был бы почти невозможен, хотя обычно коммуникация не вызывает особенных затруднений, но также часты случаи недопонимания или неверной трактовки. И, стало быть, в той мере, в какой отправитель и получатель сообщения повязаны лексикодами разной силы и степени обязательности, и в той мере, в какой если не сами коды, то большая часть их лексикодов не совпадают, сообщение оказывается некой пустой формой, которой могут быть приписаны самые разнообразные значения[62 - О сообщении (эстетическом) как форме, которую история заполняет с течением времени, см. Roland Barthes, Saggi critici, Torino, 1966; o сообщении как «зиянии» (идея, родоначальник которой – Лакан) см., в частности, Gerard Genette, Figures, Paris, 1966; о сообщении, которое становится «располагаемым» по мере включения в сеть массовой коммуникации, см. U. Eco, Per una indagine semiologica sul messaggio televisivo, in «Rivista di estetica», maggioagosto, 1966; здесь мы, конечно, подчеркиваем «пригодность» сообщения – означающего: в параграфах, посвященных эстетическому сообщению, эта употребимость формы будет поставлена в зависимость от контекстуальных детерминаций, от «логики означающих»; об этом также см. Opera aperta, cit., хотя сейчас мы пользуемся более строгой терминологией.]. VII. Сообщение как источник и семиологическая информация VII. 1. В этом смысле сообщение как значащая форма, которая должна ограничивать информацию (и будучи набором физических сигналов, она ее ограничивает, поскольку представляет собой результат выбора одних, а не других равновероятных символов), поступая из канала связи и преобразуясь в ту физическую форму, в которой его и опознает адресат, само служит источником новых сообщений. И тогда оно проявляет те же свойства (но не в той степени), которые отличали источник, а именно свойства неупорядоченности, двусмысленности, равновероятности. В таком случае можно говорить об информации как возможности выбора на уровне сообщения, ставшего означающим, когда оно получает истолкование на основе того или иного лексикода и, следовательно, окончательный выбор зависит от адресата. Схема 2. Коммуникативный процесс между двумя участниками (людьми) Эта вторичная информация, источником которой является само сообщение, отличается от информации источника: если последняя представляет собой физическую, количественно исчисляемую информацию, то первую следует назвать ииформацией семиологической, она не исчисляется с помощью количественных методов, но определима через ряд значений, которые могут возникнуть под воздействием разных кодов. Физическая информация отражает статистическую равновероятность источника, информация семиологическая предполагает целый спектр возможных толкований, спектр достаточно широкий, но все же обозримый. Первая определяется кодом как коррекцией, выполненной в пробабилистских терминах, вторая есть результат разработки, выбора сообщения-означаемого. Но для обеих характерно то, что обе они определяются как состояние неупорядоченности в сравнении с устанавливающимся порядком, как возможность двоичного выбора, совершаемого на основе уже осуществленного выбора. Установив, что физическая и семиологическая информация не вполне одно и то же, мы все же не погрешим против истины, если скажем, что и та и другая могут быть названы «информацией», воплощая состояние свободы, которой еще только предстоит принять на себя какие-то ограничения[63 - Мы, таким образом, пытаемся ответить на замечания Эмилио Гаррони, сделанные им по поводу первого издания «Открытого произведения» и предлагавшегося там понимания «информации», – Emilio Garroni, in La crisi semantica delle arti, Roma, 1964, p. 233–262. Мы надеемся, что данный пассаж побудит Гаррони скорректировать свою точку зрения, однако должны признать, что его замечания помогли прояснить нашу собственную. Нужно отдать должное Гаррони, той проницательности и документированное™, которыми отличается его критика использования термина «информация» как в области общей семантики, так и в эстетике. Прочие замечания по поводу употребления этого термина большей частью недостаточно мотивированы и слишком эмоциональны, говорят, например, о «слишком вольном понимании теории информации» или же о «неоправданном вторжении математических методов в сферу эстетического» или даже – что уж совсем не к лицу – о «тех, кто щеголяет в нарядах Маркова или Шеннона». К несчастью, авторы этих замечаний ничего не говорят о том, в чем состоит вольность, неопределенность, незаконность и т. д., так что за тем, что на первый взгляд кажется критикой, обнаруживается глухое раздражение гуманитария, вызванное словами, которые напоминают ему не очень счастливые часы школьного детства.]. VII. 2. Когда же можно вести речь о семиологической информации и о чем она информирует? Вернемся к нашей модели и приведем некоторые примеры. 1) Адресат, получающий сообщение от источника, вместо одного из возможных сигналов, предусмотренных кодом (см. A.I.IV. 1), т. е. сигналов АВС, АВ или AD, получает какой-то такой сигнал, который при заданном коде не имеет никакого смысла, скажем, «А – А – В – А – А – С». Если адресат машина, она никаких из этого выводов не сделает; у нее нет никаких инструкций на этот счет, и она воспринимает сообщение как шум. Если машина – источник, а адресат – человек, он также вправе думать о шуме. Но если источник – отправляющий сообщение человек, то его адресат, усмотрев в данной формулировке какое-то сознательное намерение, задается вопросом: что бы это значило? Форма сообщения представляется ему двусмысленной. До какой степени эта двусмысленность кажется ему наделенной смыслом, побуждая доискиваться сути? Этот вопрос составляет проблематику неоднозначных сообщений, а также сообщений, наделенных эстетической функцией (см. A.3.1). 2) Неоднозначное сообщение указывает получателю на то, что код может быть применен необычным образом. И тогда сам код оказывается под вопросом, здесь мы также вторгаемся в сферу, касающуюся проблематики эстетических сообщений (см. А.3.П.3). 3) Получив сообщение, как неоднозначное, так и совершенно однозначное, адресат при его толковании опирается на определенные коды и лексикоды; что служит ему критерием выбора, если не принимать в расчет роли обстоятельств коммуникации, контекста, а также прямых указаний на код, содержащихся в сообщении? Этот вопрос вводит в проблематику взаимоотношений между миром знаков и кругозором получателя, между универсумом риторики и миром идеологий (см. А.5). 4) Предположим, что поступающее сообщение попеременно принимает вид то «АВ», то «AD». Так как согласно коду АВ означает отметку-3 (самый низкий из возможных уровней) и AD – отметку +3 (самый высокий из возможных уровней), то, стало быть, сообщение указывает на то, что вода в нашем водохранилище скачет от самого высокого к самому низкому уровню. Если адресат сообщения машина, она зарегистрирует сообщение и примет меры, в крайнем случае, пытаясь справиться с такой резко меняющейся ситуацией, она сломается. Но у машины нет своей точки зрения, она принимает сообщение и действует. И наоборот, если адресат – человек, то такое поведение воды в водохранилище, противоречащее всем физическим законам и опыту, приводит в состояние напряжения и нарушает всю систему ожиданий. Понятно, что код допускает возможность обоих сообщений и, следовательно, речь идет не о неоднозначности его использования, в крайнем случае, такое употребление кода можно назвать если и необычным, то совершенно законным. Под вопросом оказывается в данном случае не код как система семиологических ожиданий (как это описано в п. 2), но вся совокупность представлений адресата как целостная система психологических, исторических и научных ожиданий. И тогда получается, что само применение кода оказывается информативным, но не в рамках семиотики, а в плане идеологий и самых общих человеческих представлений. Это кризис не риторики, а идеологии. Вопрос касается информативности сообщения, обусловленной не только знаковыми системами, но и внезнаковыми ожиданиями. Мы рассмотрим эти вопросы в последующих главах. В главе 3 (посвященной эстетическому сообщению) разбираются вопросы, поставленные в пунктах i и 2; 5 глава, посвященная вопросу о соотношении риторики и идеологии, соответствует пунктам 3 и 4. 3. Эстетическое сообщение I. Неоднозначное и авторефлексивное сообщение I. 1. В крочеанской доктрине есть положение, чрезвычайно характерное для всей эстетики выражения, которая вместо исследования природы поэтического текста занимается красочным описанием впечатлений от него. Это учение о космичности искусства. Согласно этому учению, в каждом поэтическом образе оживает жизнь в ее целостности. Частица живет жизнью целого, а целое свидетельствует о себе в частице: «всякое подлинное произведение искусства содержит в себе целый мир, мир является в конкретной форме, и конкретная форма являет собой целый мир. В каждом слове поэта, в каждом творении его воображения – все судьбы людские, все надежды, чаяния, скорби, радости, все величие и ничтожество человека; вся драма сущего со всеми ее горестями и упованиями в непрестанном становлении»[64 - Croce В. Breviario di estetica, р. 134. См. также «Открытое произведение», глава II.]. Впрочем, следует отметить, что каким бы невнятным и недостаточным ни было это определение воздействия искусства, оно все же в чем-то созвучно тем переживаниям, которые у нас возникают при встрече с произведением искусства. И хорошо бы разобраться, не способна ли семиотика с ее точным описанием коммуникативного процесса лучше разъяснить, что при этом происходит. I. 2. Обратимся же к известной классификации функций сообщения, предложенной Р.О. Якобсоном и принятой среди семиотиков[65 - Saggi di linguistica generate, cit.; Якобсон P. Лингвистика и поэтика, в кн.: Структурализм «за» и «против». М., 1975; см. также: Якобсон Р. Избранные работы. М., 1985. С. 326.]. Сообщение может принимать на себя одну или более следующих функций: а) рефереитивиую: сообщение обозначает реальные вещи, включая культурные явления; следовательно, референтивным будет такое сообщение: «Это стол», но также и такое: «Существование Бога, по Канту, постулат практического разума»; б) эмошивпую: сообщение имеет целью вызвать эмоциональную реакцию. Например: «Внимание!», «Дурак!», «Я тебя люблю»; в) повелительную: сообщение представляет собой приказ, повеление: «Сделай это!»; г) фатическую: кажется, что сообщение выражает или вызывает какие-то чувства, но на самом деле оно стремится подтвердить, удостоверить сам факт коммуникации. Таковы реплики «Хорошо», «Верно», которые мы произносим в телефонном разговоре, а также большая часть формул этикета, приветствий и пожеланий[66 - Об интерпретации фатического дискурса в терминах теории игры и психологии деятельности см. Eric Berne, A chegiocogiochiamo, Milano, 1967.]; д) металингвистическую: предметом сообщения является другое сообщение. Например: «Сообщение “Как дела?” – это сообщение с фатической функцией»[67 - Во всех исследованиях, ведущихся в русле логического позитивизма от Карнапа до Тарского и от Витгенштейна до Рассела, особое значение приобретает металингвистическая функция сообщения. Познакомиться с вопросом можно в следующих работах: Iulius R. Weinberg, Introduzione alpositivismo logico, Torino, 1950; а также AAW, Neopositivismo e unita della scienza, Milano, 1958.]; е) эстетическую: сообщение обретает эстетическую функцию, когда оно построено так, что оказывается неоднозначным и направлено на самое себя, т. е. стремится привлечь внимание адресата к тому, как оно построено. Все эти функции могут сосуществовать в одном сообщении, и обычно в повседневном языке все они переплетаются, притом что какая-то одна оказывается доминирующей[68 - Можно было бы рассмотреть столь сложное художественное произведение, как «Божественная комедия», выделив в нем различные взаимопересекающиеся функции языка: Данте рассказывает о чем-то (референция) с намерением вызвать сочувствие у читателей и подтолкнуть их к определенным решениям, поддерживая с ними вербальный контакт с помощью обращений, а также разъясняя смысл того, что он хочет сказать, и выстраивая все сообщение на базе эстетической функции.]. I. 3. Сообщение с эстетической функцией оказывается неоднозначным прежде всего по отношению к той системе ожиданий, которая и есть код. Полностью неоднозначное сообщение предельно информативно, потому что побуждает меня к всевозможным его толкованиям. В то же время оно граничит с шумом и может свестись к чистой неупорядоченности. Плодотворной неоднозначностью может считаться такая неоднозначность, которая, привлекая мое внимание, побуждает к усилию интерпретации, помогая подобрать ключ к пониманию, обнаружить в этом кажущемся беспорядке порядок, более сложный и совершенный, чем тот, что характерен для избыточных сообщений[69 - Речь идет о проблеме окраски шумов, т. е. о внесении минимального порядка в беспорядок, с тем чтобы сделать его сообщаемым; этим вопросом занимался Моль (см. «Открытое произведение», гл. III).]. С эстетическим сообщением происходит то же самое, что с фабулой античной трагедии, – так, как ее описывает аристотелевская поэтика: фабула должна поражать, должно случаться что-то такое, что превосходит общие ожидания, что-то, что противоречит общему мнению (??????? ?????); но, для того чтобы зрители могли понять, что же все-таки происходит, это событие, несмотря на всю свою невероятность, должно выглядеть вполне достоверным, правдоподобным, быть ???? ?? ?????[70 - Аристотель. Поэтика. 1452 а; см. также: Luigi Pareyson, II verisimile nella poetica di Aristotele, Torino, 1950 (ныне в L'Estetica e i suoiproblemi, Milano, 1961); Guido Morpurgo-Tagliabue, Aristotelismo e Barocco, in «Retorica e Barocco», Roma, 1955; Galvano Della Volpe, Poetica del Cinquecento, Bari, 1954.]. То, что сын, проведший много лет на войне, возвратившись домой, по наущению сестры намеревается убить мать, поражает и кажется неправдоподобным (и перед лицом событий, противоречащих всем ожиданиям, зритель, осознавший всю двусмысленность создавшейся ситуации, переживает исключительное напряжение); но, чтобы все это не казалось чистым сумасбродством, нужно какое-то оправдание: сын хочет убить мать за то, что она убедила любовника убить мужа. Накопившееся напряжение, связанное с нагромождением ужасных событий, доходящих до совершенной невероятности, требует развязки, которая бы его сняла. Информация получается в результате того, что пришедшее решение, развязка преобразует исходно двусмысленную, «открытую» ситуацию во вполне определенную. I. 4. Если все это так, то неоднозначные высказывания приобретают особое значение для коммуникации. Такое сообщение, как «Поезд прибывает в восемнадцать часов к третьей платформе», отвечая своей референтивной функции, смещает внимание на контекстуальное значение слов и с них – на референт, мы покидаем мир знаков, поскольку знак использован: он исчерпал себя в ряде последовательных действий адресата, для чего и был предназначен. Но сообщение, которое оставляет меня в недоумении, побуждая задаваться вопросом, а что бы это значило, в то время как в тумане начинает вырисовываться что-то такое, что, в конечном счете, направляет меня куда надо, к верной расшифровке, – это такое сообщение, на которое я смотрю, соображая, как оно устроено. И разбираться с тем, как оно устроено, меня побуждает именно неоднозначность сообщения или так называемая авторефлексивность, которая может быть охарактеризована следующим образом: 1) Только в контекстуальных взаимоотношениях обретают означающие свои значения; именно и только в контексте оживают они, то проясняясь, то затуманиваясь; отсылая к какому-то значению, которое – и так бывает сплошь и рядом – оказывается не последним, предполагая очередной выбор[71 - О роли контекста в устранении многозначности знаков (однако здесь понятие «однозначности» только по видимости оказывается противоположным понятиям «информация» и «полисемия») см. Galvano Della Volpe, Critica del Gusto, Milano, 1960 (Делла Вольпе Гальвано. Критика вкуса. М., 1979).]. Если я меняю что-то одно в контексте, все остальное приходит в движение. 2) Материя, из которой состоят означающие, представляется не безразличной к означаемым, а равно и к контекстуальным взаимоотношениям; так, рифма укрепляет созвучием взаимоотношения двух связанных значениями слов; создается впечатление, что звучание воспроизводит искомый смысл на манер ономатопеи. Весь физический состав означающих, облеченный в определенные последовательности и отношения, претворяется в ритм, звуковой или визуальный, далеко не безразличный к значениям: когда я, описывая какое-то шествие, прибегаю к такой риторической фигуре, как анафора, и говорю «Идут всадники, идут пешие воины, идут знаменосцы», идеи и означающие, образуя параллельные ряды, складываются в гомологическую структуру, соответствующую порядку прохождения участников шествия; я применяю код нестандартным образом, и это нестандартное использование подчеркивает интимный характер связи между референтом, означаемым и означающим[72 - Анализируя рифму, Якобсон неизменно подчеркивает ее роль как фактора установления отношений, благодаря которому «звуковое соответствие, будучи спроецированным на последовательность в качестве ее конститутивного начала, обязательно подразумевает смысловое соответствие» (Sciggi, cit, р. 206) и, стало быть, сводит к отношениям также и то, что многие склонны считать, даже занимаясь структурной семантикой, «экспрессивными знаками». См. С. Barghini, Natura dei segni fisiognomia, in «Nuova Corrente», № 31, 1963, а также Piero Raffa, Estetica semiologica, linguistica e critica letteraria, ibidem, № 36, 1965. В связи со структурным анализом поэзии см.: R. Jakobson, С. Levi-Strauss, «Les Chais» de Charles Baudelaire, опубл. в «L'Homme», январь, 1962; Samuel R. Levin, Linguistic Structures in Poetry, The Hague, 1962; Seymour Chatman, On the Theory of Literary Style, in «Linguistics», № 27; Nicolas Ruwet, L'analyse structurale de la poesie, in «Linguistics», № 2; Analyse structurale d'un роете frangais, in «Linguistics», № 3; Sur un vers de Ch. Baudelaire, in «Linguistics», № 17.]. 3) Сообщение вводит в игру различные уровни реальности: физический, вещественный уровень, уровень той материи, из которой состоят означающие; уровень различий, дифференциальных признаков означающих; уровень означаемых, уровень различных коннотаций, уровень психологических, логических, научных ожиданий, и на всех этих уровнях устанавливается некое соответствие так, словно все они структурированы на основе одного и того же кода. I. 5. И здесь мы подходим к самой сути эстетического феномена, который можно обнаружить и там, где он едва заметен, там, где сообщение, не претендуя на роль произведения искусства (сложной системы, в которой эстетическая функция доминирует на всех уровнях), уже в какой-то степени ориентировано на эстетическую функцию. Для этих случаев сохраняет свою актуальность и значимость тот разбор, которому подверг Р. О. Якобсон лозунг предвыборной компании «I Like Ike» (Мне нравится Айк – имеется в виду Эйзенхауэр), где он отмечает, что «лозунг состоит из трех односложных слов и трех дифтонгов, [ау], за каждым из которых симметрично следует согласный [… I… к…к]. Расположение трех слов вводит вариацию: отсутствие согласного в первом слове, два обрамляют дифтонг во втором, и третье слово заканчивается согласным… Оба окончания трехсложной формы I like /Ike рифмуются между собой, второе из двух рифмующихся слов полностью включено в первое (эхо-рифма): [layk] – [ayk] – паронимическая аттракция, долженствующая изображать полную поглощенность чувством восторга перед Айком. Оба окончания составляют аллитерацию, и первое из двух соотнесенных таким способом слов включено во второе: [ay] – [Ayk], паронимический образ влюбленного, растворившегося в объекте обожания. Вторичная поэтическая функция этого лозунга, используемого в предвыборной кампании, усиливает его выразительность и эффективность»[73 - Jakobson, op. cit., p. 191.]. Этот анализ Якобсона указывает направление, в котором должно развиваться семиотическое исследование поэтического сообщения. Само собой разумеется, что, по мере того как сообщение усложняется, а его эстетическая нагрузка возрастает, анализ предполагает все большую углубленность и детализацию на разных уровнях. Например, в таком эстетическом сообщении, как знаменитая фраза Гертруды Стайн: «a rose is a rose is a rose is a rose» («Роза это роза, это роза, это роза»), мы можем отметить: 1) несомненно необычное использование кода. Как раз из-за избыточности на уровне означающих сообщение оказывается неоднозначным, избыточность является причиной информационного напряжения; 2) сообщение оказывается избыточным также на уровне денотативных означаемых: трудно вообразить себе более безошибочное утверждение, принцип тождества (минимум денотации – репрезентамен самого себя представительствует) так вызывающе очевиден, что поневоле закрадывается подозрение: а всегда ли роза это та же самая роза? 3) дополнительная информация возникает на уровне лексикодов, связанных со всякого рода научными и философскими дефинициями, мы привыкли к тому, что определения строятся не так, неожиданность данного определения едва ли не препятствует его пониманию; 4) дополнительная информация возникает на уровне лексикодов аллегорического и мистического характера: имеется в виду набор ожиданий историко-литературного порядка, в которых «роза» всегда несла весомую символическую нагрузку, – на нее намекают, чтобы тут же отсечь; 5) дополнительная информация возникает на уровне лексикодов, связанных со стилем, т. е. с устоявшейся, почти нормативной системой ожиданий, сложившейся в результате чтения поэзии: мы привыкли к метафорическому использованию слова «роза» как обозначению красоты и т. п. Даже беглое рассмотрение показывает, как складываются взаимоотношения информации и избыточности на разных уровнях сообщений такого типа. I. 6. Обобщая и несколько перестраивая классификацию, предложенную Максом Бейзе, скажем, что в эстетическом сообщении можно выделить следующие информационные уровни: а) уровень физических иосителей: в речи это тон, модуляции голоса, особенности произношения; в языке зрительных образов это цвета, фактура; в музыкальном языке это тембры, частоты, музыкальные интервалы и т. д.; б) уровень дифференциальных элементов, вычленяемых на парадигматической оси: фонемы, уподобления, расподобления, ритмы, метр, позиционные отношения, язык топологии и т. д.; в) уровень синтагматических связей: грамматических, пропорций, перспективы, музыкальных интервалов ит.д.; г) уровень денотативных значений: соответствующие коды и лексикоды; д) уровень коннотативных значений: риторики, стилистические лексикоды, совокупность изобразительных приемов, крупные синтагматические блоки и т. д.; е) уровень идеологических ожиданий (уровень глобальных соотнесений, см. а.5). Но Бензе ведет речь о некой глобальной «эстетической информации», которая не связывается ни с каким уровнем в отдельности, но только со всей их совокупностью, которую он называет «сореальность». Бензе эта «сореальность» представляется ситуацией некой общей контекстуальной невероятности произведения по отношению к фундирующим его кодам и к ситуации равновероятности, на которую они наслаиваются, но часто этот термин из-за гегельянской выучки его изобретателя приобретает идеалистическую окраску И тогда «сореальность» обозначает какую-то «сущность» – т. е. не что иное, как Красоту, которая проявляется в сообщении, но неопределима в понятиях. В строго семиотическом исследовании такой подход нам не кажется приемлемым, и поэтому мы будем говорить только об эстетическом идиолекте. II. Идиолект произведения искусства II. 1. Продолжим наши исследования поэтической функции и покажем, как по мере усложнения сообщения авторефлексивность (направленность на самое себя) находит свое выражение в изоморфизме всех уровней сообщения. Уподобления и расподобления ритмического порядка перекликаются с уподоблением и расподоблением на коннотативном, денотативном и т. д. уровнях. Не означает ли известное положение эстетики о единстве формы и содержания в искусстве совпадения всех структурных уровней по рисунку структуры? Складывается что-то вроде сети изоморфных соответствий, которая и составляет специфический код данного произведения, совокупность тончайше выверенных операций, направленных на дестабилизацию основного кода и созидания ситуации неоднозначности на всех уровнях. Если эстетическое сообщение всегда осуществляется, как полагает художественная критика, с нарушениями нормы[74 - Об этом понятии и вытекающих отсюда широких возможностях стилистического анализа см. работы Лео Шпитцера, в частности Critica stilistica е semantica storica, Bari, 1966, а также проницательный анализ данного вопроса, содержащийся в Proust е altri saggi di letteratura francese, Torino, 1959. Вся замечательная традиция стилистической критики (мы имеем в виду, по крайней мере, самые крупные имена: Eric Auerbach, Mimesis, Torino, 1956 (Ауэрбах Э. Мимесис. М., 1956); William Empson, Sette tipi di ambiguita, Torino, 1965; Damaso Alonso, Saggio di metodo e limiti stilistici, Bologna, 1965; Benvenuto Terracini, Analisi stilistica, Milano, 1966), может оказаться весьма полезной для структурно-семиотического изучения произведений искусства.], и это нарушение представляет собой не что иное, как расшатывание основного кода, то расшатывание это происходит на всех уровнях по единому правилу Это правило, этот код произведения по сути и есть идиолект, определяемый, как известно, как особенный, неповторимый код говорящего, фактически же этот идиолект рождает множество имитаций, определенную манеру, стилистический прием и в конце концов новую норму, как свидетельствует вся история искусства и культуры. Когда эстетика утверждает, что целостный облик произведения искусства можно угадать даже в том случае, когда оно неполно, разрушено, попорчено временем, это объясняется тем, что код сохранившихся слоев произведения позволяет восстанавливать код отсутствующих частей, провидя их[75 - См. Luigi Pareyson, Estetica, Bologna, 2 ed., 1959, в частности, главу «Целостность произведения искусства – части и целое».]. В конечном счете искусство реставрации состоит в том, чтобы из уцелевших частей сообщения дедуцировать недостающие. Само по себе это представляется невозможным, ведь восстановлению подлежат те части, при создании которых художник выходил за рамки традиций, навыков, технических приемов своего времени (если он не чистый эпигон): но реставратор, как и критик, музыкальный исполнитель, тем и занимается, что выявляет скрытое правило произведения искусства, его идиолект, тот структурный рисунок, который проступает на всех уровнях[76 - Здесь уместно вспомнить о понимании стиля как способа формосозидания (см. Pareyson, Estetica, cit.). О лингво-семиотическом рассмотрении вопросов стиля см. I.A. Richards, R. М. Dorson, Sol Saporta, D. Н. Hymes, S. Chatman, T. A. Sebeok, in AAW, Style and Language, M.I.T., 1960. См. также: Lubomir Dolezel, Vers la stylistique structurale, in «Travaux linguistique de Prague», vol. 1, 1966; Toma Pavel, Notes pour une description structurale de la meta-phorepoetique, in «Cahiers de ling theorique et appliquee», Bucarest, vol. 1, 1962; Cesare Segre, La synthese stylistique, in «Information sur les sciences sociales», vol. VI, p. 5; А. Зарецкий. Образ как информация в «Вопросы литературы», № 2, 1963. О произведении как системе систем: Rene Wellek, Austin Warren, Teoria della letteratura, Bologna, 1956; и (под ред. Ц. Тодорова) AAW, Theorie de la litterature, Paris, 1965.]. II. 2. Может показаться, что понятие идиолекта противоречит идее неоднозначности сообщения. Неоднозначное сообщение располагает меня к перебиранию возможностей его интерпретации. Каждое означающее обрастает новыми смыслами, более или менее точными, уже благодаря не основному коду, который нарушается, но организующему контекст идиолекту, а также благодаря другим означающим, которые, пересекаясь, оказывают друг другу ту поддержку, которой им не предоставляет основной код. Так, произведение безостановочно преобразует денотации в коннотации, заставляя значения играть роль означающих новых означаемых. Процесс дешифровки нескончаем, и мы склонны считать, что все, что мы видим в произведении, в нем действительно есть. Нам кажется, что сообщение «выражает» все те всевозможные смыслы, чувства и инстинктивные движения, что пробудила в нас неоднозначная и авторефлексивная структура сообщения. Но если сообщение-произведение, распахивая перед нами веер коннотаций, позволяет нам увидеть в нем все то, чем мы сами благодаря его структуре его же и наделили, то не апория ли это? С одной стороны, перед нами сообщение, структура которого обеспечивает возможность бесчисленных прочтений; с другой – это прочтение до такой степени свободно, что не позволяет формализовать структуру сообщения. Тут-то и возникают две проблемы, которые можно рассматривать порознь, и в то же время они тесно связаны между собой: а) эстетическая коммуникация – это опыт такой коммуникации, который не поддается ни количественному исчислению, ни структурной систематизации; б) и все же за этим опытом стоит что-то такое, что несомненно должно обладать структурой, причем на всех своих уровнях, иначе это была бы не коммуникация, но чисто рефлекторная реакция на стимул. И тогда мы имеем дело, с одной стороны, со структурной моделью функционирования знака в процессе потребления, с другой – со структурой сообщения, которая прослеживается на всех его уровнях. II. 3. Рассмотрим первый пункт (а). Очевидно, что, когда мы смотрим на дворец эпохи Возрождения с фасадом из ограненного камня, он представляется нам чем-то большим, чем его архитектоника, пропорции, общий вид фасада; сама бугристая фактура материала, который так и хочется потрогать, пополняет наше восприятие чем-то таким, что не поддается окончательной и точной формулировке. С этим связана возможность определения структуры произведения в понятиях системы пространственных отношений, воплощенных в данном случае в ограненном камне. Причем анализу подлежит не какой-то отдельный камень, но связи между общей системой пространственных отношений и фактурой ограненного камня; только учет этих связей поможет в дальнейшем наиболее полно выявить и описать картину структурных зависимостей, обнаруживая, таким образом, уникальный код произведения, притом что в принципе отдельные камни взаимозаменяемы и какие-то незначительные изменения в фактуре не влияют на характер целого. Однако, разглядывая камень, трогая его, я испытываю непередаваемые ощущения, которые составляют часть моего восприятия дворца. Уникальность этих восприятий предусматривается самим контекстом неоднозначного сообщения, которое является авторефлексивным в той мере, в какой я могу считать его формой, обеспечивающей возможность разных индивидуальных восприятий. Но в любом случае произведение искусства интересует семиологию только как сообщение-источник и, стало быть, как код-идиолект, как исходный пункт для ряда возможных интерпретирующих выборов: произведение как индивидуальный опыт умопостигаемо, но не исчисляемо. Следовательно, феномен, который мы позволили себе назвать здесь «эстетической информацией», есть не что иное, как ряд возможных интерпретаций, не улавливаемых никакой теорией коммуникации. Семиология и любая эстетика семиологического толка всегда в состоянии сказать, чем может стать произведение, но никогда, чем оно стало. То, чем стало произведение, лучше всего может сказать критика как рассказ об опыте индивидуального прочтения. II. 4. Переходим ко второму пункту (б). Сказать, что свободное толкование сообщения, обусловленное определенным набором коннотаций, связано с наличием в нем каких-то «экспрессивных» знаков[77 - Разумеется, мы не имеем в виду так называемую эстетику выражения, но именно эстетики семиотического толка, в которых проблема экспрессивности не находит решения. Например, вся моррисовская эстетика, основываясь на идее иконичности эстетического знака, на том и останавливается. Наряду с ук. соч. см. также труды Ч. Морриса по семиотической эстетике в «Nuova Corrente», № 42–43. 1967. См. также Piero Raffa, Avan-guardia e realismo, Milano, 1967, в частности последнюю главу, его же Регипа fondazione dell'estetica semantica, in «Nuova Corrente», № 28–29, 1963, там же А. Кар fan II significato riferitivo nelle arti, и ответ Э. Гаррони «Estetica antispecula-tiva» ed «estetica semantica», там же, № 34, 1964.], означает всего лишь сведение вопроса «б» к вопросу «а». Нам уже известно, что эстетическое сообщение открыто разнообразным наслаивающимся друг на друга толкованиям. Вполне представима эстетика, которая дальше такого признания не пойдет, и в какой-нибудь философской эстетике такое утверждение может считаться пределом ее теоретических возможностей. Затем приходит черед ложных нормативных эстетик, предписывающих искусству, что и как оно должно делать – отражать, выражать, учить и т. д.[78 - См. нашу статью Ilproblema di ипа definizionegenerate dell 'arte («Ri vista di estetica», май, 1963), в которой рассматриваются взгляды Л. Парейсона и Д. Формаджо, каждый на свой лад спорит с нормативной эстетикой. О границах «научности» философской эстетики см. U. Eco, La definizione dell'arte, Milano, 1968.] Однако, занимаясь семиотическим анализом эстетического сообщения, следует говорить не об «экспрессивных» приемах, но о возможностях коммуникации, связанных с кодом, его соблюдением или нарушениями. В ином случае приходится различать семантическую информацию и «эстетическую информацию»[79 - Такова позиция А. Моля, Abraham Moles, Analisi delle strutture del linguaggio poetico, in «II Verri», № 14; а также в цит. Теория информации и эстетическое воспитание. М., 1966. В Opera aperta, cit., мы приняли это различение чтобы описать то сложное чувство удовольствия, связанное с выбросом информации, осуществляющимся на разных уровнях произведения, и, тем не менее, используемое выражение не более чем метафора. Эстетического удовольствия, которое, разумеется, нельзя сбрасывать со счетов, семиотический инструментарий не улавливает, как было показано в А.3.11.3. Критику понятия «эстетическая информация» и обзор различных точек зрения на применимость теории информации в эстетике см. Gianni Scalia, Ipotesi per una teoria informazionale e semantica della letteratura, in «Nuova Corrente», № 28–29, 1963. Отметим, что многие из критических замечаний этого автора дельны, по крайней мере в той части, где фиксируются расхождения между этой книгой и «Открытым произведением».]: первая может быть представлена как система отношений, не зависящая от какого-то конкретного физического носителя, вторая же, напротив, укоренена в определенном материале, небезразличном к самой информации. Конечно, наличие уровней, которые Бензе называет сенсорными, сказывается на структурировании всех прочих уровней, определяя их коммуникативные возможности, но проблема в том и состоит, чтобы выяснить, можно ли также и применительно к этим уровням говорить о существовании кода. Итак, понятие эстетического идиолекта, предполагающее, что сообщение с эстетической функцией представляет собой некую форму, в которой различные уровни означаемого не могут быть оторваны от уровня физических носителей, собственно говоря, и подразумевает изоморфность структуры всех уровней сообщения. Такая структура могла бы служить для определения через оппозиции также и материальных элементов произведения. Речь идет не только о том (как это было в а.3.1.6), что в произведении искусства устанавливается некая связь между уровнями значений и явленностью материальных элементов. Речь идет о том, чтобы и эту еще сырую материю по возможности структурировать. Редуцируя также и ее к системе отношений, нам удается обойтись без сомнительного понятия «эстетической информации». III. Кодифицируемость уровней III. 1. Пока рассматривается уровень исключительно физических компонентов, вопрос, по-видимому, поддается решению. Бензе сам в своей эстетике приводит ряд формул (исходя из формулы меры эстетической информации, выведенной Биркхоффом как отношения между порядком и сложностью[80 - Бензе пытается воспользоваться формулой Биркхоффа (М = П/С) как на микроэстетическом (соотношения ритма, метра, хроматизмов, синтаксических элементов ит.д.), так и на макроэстетическом уровнях (повествование, фабула, конфликт ит.п.). См. Aesthetica, Baden-Baden, 1965. В том же духе, но опираясь на другие положения теории информации, ведет свои исследования новая бразильская школа критики. Среди прочих заслуживают упоминания Haroldo е Augusto De Campos, Decio Pignatari, Teoria lapoesia concreta, Sao Paulo, 1965; Mario Chamie, Posfacio a Lavra Lavra, Sao Paulo, 1962; в целом журнал «Inven^ao». Высокий уровень математической формализации характерен для работ, часто посвященных эстетической тематике, публикуемых в «Grundlagenstudien aus Kybernetik und Geisteswissenschaft». См. также M. R. Mayenowa, Poetijka i matematika, Varsavia, 1965; H. Kreuzer und R. GuzenhAuser, Mathematik und Dichtung, Nymphenburger, 1965.]), с помощью которых измеряются дистрибуция и упорядоченность физических феноменов. Этому же типу исследований принадлежат попытки статистически проанализировать сигнал, выявляя соотношение различных его компонентов, например, в визуальном сообщении между линиями, точками, пустотами, между всеми теми элементами, которые сами по себе знаками еще не являются, но анализируются и воспроизводятся с помощью электронных устройств; сигналами, которые в словесном сообщении представлены последовательностями букв, спецификой звучания, ударениями, ритмами, цезурами и т. п., также статистически анализируемыми; а в музыкальном сообщении являются частотами, длительностями, интервалами и могут быть изображены осцилографом в виде линий[81 - 7 °Cм. исследования визуальных сообщений Fred Attneave, Stochastic Composition Processes, in «Journal of Aesthetics», xvn-4, 1959; E. Coons и D. Kraehenbuehl, Information as Measure of Structure in Music, in «Journal of Music Theory», vol. II, № 2,1958; L. B. Meyer, Music, the Arts, and Ideas, Un. of Chicago Press, 1967; Antoniu Sychra, Hudba ocina vedy, Praha, 1965, а также уже в упомянутом «Grundlagenstudien» (номер за октябрь 1964) Volker Stahl, Informationswissenschaft in Musikanalyse. См. также: R. Abernathy, Mathematical Linguistics and Poetics-, T. Sebeok, Notes on the Digital Calculator as a Tool for Analyzing Literary Information-, I. Fonagy, Informationsgehalt von Wort und Laut in derDichtung; все статьи опубликованы в Poetics, Aja, Mouton, 1961. Кроме того, см. Jurij Lotman, Metodi esatti nella scienza letteraria sovietica, in «Strumenti critici», 2, 1967 (с соотв. библиографией).]. Но что прикажете делать с тем, что привычно считается неуловимым, со всеми этими колористическими нюансами, интенсивностью цвета, пастозной техникой и лессировками, разнообразием фактуры, синестезическими ассоциациями, явлениями, которые в словесном языке еще не наделены значением и имеют эмотивную функцию, т. е. суперсегментными элементами, «звуковыми жестами», модуляциями голоса, факультативными вариантами, мимикой, вариациями тона, музыкальными «рубато», короче, тем, что в совокупности называется стилистическими особенностями, индивидуальной спецификой использования кода, индивидуальными предилекциями[82 - Cp. Edward Stankiewicz, Problems of Emotive Language, in Approaches to Semiotics, под ред. Th.A. Sebeok, Aja, Monton, 1964. Выразительные средства «индивидуального языка» всегда были предметом особого внимания специалистов по стилистике, см., например, Giacomo Devoto, Studi di stilistica, Firenze, 1950, и Nuovi Studi di stilistica, Firenze, 1962.]. В связи с этим не правы ли те, кто проводит эти явления по ведомству выразительных, физиогномических и т. д. знаков, короче, не поддающихся измерению и не регулируемых кодом, представляющим собой систему различений и оппозиций? Однако смысл семиотического дискурса как раз и связан с его способностью сводить неясность побуждений, континуальность, экспрессию к осознанному, дискретному, обусловленному Как мы увидим во втором разделе этой книги, вопрос об иконическом знаке – это проверка на прочность всей семиологии, поскольку до сих пор этот знак не поддавался кодификации, выражению в структуралистских терминах. И все же мы должны разобраться в том, окончательна ли эта некодифицируемость, или это некое препятствие, которое семиология, не располагая достаточным опытом и инструментарием, пока не в силах преодолеть. III. 2. Но еще до окончательного определения сферы своей деятельности и собственных границ исследованию знаковых систем надлежало разобраться с некоторыми вопросами. Один из таких вопросов поставлен Гальвано делла Вольпе – в полемике с эстетикой невыразимого его постановка совершенно законна и уместна. Во многом предвосхищая нынешние споры, «Критика вкуса» исходила из того соображения, что эстетическое исследование не должно всепоглощающе сосредоточиваться на проблемах «речи» (parola, parole), но должно иметь в виду «язык» (lingua, langue) как социальное явление, рассматривая диалектическую взаимосвязь кода и сообщения. Но для того, чтобы свести поэтический язык к коду, следовало преобразовать поэтическое сообщение в систему различий, рационально эксплицируемую, моделируя, таким образом, некоторый механизм, способный порождать все коннотации и все богатство многозначного сообщения. Но именно поэтому преимущественное внимание уделялось тому, что поддавалось кодификации, тогда как, так сказать, «поэтическое» выглядело подозрительным, поскольку кодификации не поддавалось и не отвечало принципу произвольности и немотивированности языкового знака. Оно проходило по ведомству «гедонизма» и считалось «внеэстетическим удовольствием». Отсюда неприязненное отношение к «музыке стиха», которая, по мнению многих критиков, составляет главное очарование поэзии, недоверие к ритму, рассматриваемому в отрыве от продуцируемого им смысла, усмотрение главного положительного свойства поэзии в ее способности быть переведенной в другой материал, при этом смена подкладки в значительной мере оставляет в неприкосновенности основной рисунок, сохраняя характерную игру означающих. Таким образом, в итоге все внимание сосредоточивалось на структуре означаемых, а звуку и ритму отводилась роль «оркестровки или совокупности выразительных средств, принадлежащих плану означающего и потому случайных и меняющихся при переводе поэтического текста из одной семантической системы в другую»[83 - Galvano Della Volpe, Critica del gustо, cit., p. 14.]. На определенном этапе структурного изучения эстетического сообщения такое решение было, повторим, оправданным, но этап этот надлежало преодолеть, поскольку мы противоречим сами себе, когда принимаем фонологическую оппозицию за модель для более высоких уровней текста и в то же время принижаем роль означающих, когда, соглашаясь с кодификацией на уровне смыслоразличителей, мы отказываем в том же факультативным вариантам. И стало быть, если верно, что при рассмотрении языка нельзя пройти мимо того, что язык – это феномен социально-исторический, что он «та унифицированная и объективная система словесных знаков, что составляет норму, которая уже сложилась, ту самую, без которой взаимопонимание между говорящими было бы невозможным»[84 - Galvano Della Volpe, op. cit., p. 91.], то вопрос заключается в том, насколько описуемы нормативные, исторические и социальные компоненты этих экспрессивных знаков, ведь в противном случае теория коммуникации должна была бы обойти своим вниманием как раз то, что независимо от желания теоретика решающим образом влияет на коммуникацию. III. 3. В этом плане приобретают большое значение исследования тех уровней коммуникации, которые для удобства можно было бы назвать низшими, чье влияние оказывается решающим в эстетической коммуникации. Во втором разделе этой книги нам еще предстоит рассмотреть исследования Ивана Фонаджи, посвященные «информационным возможностям стиля словесных сообщений», а также проблемам кодификации (признания конвенциональности) суперсегментных единиц и факультативных вариантов. Речь идет о существовании некоего долингвистического кода, который одновременно выступает и как постлингвистический в случае перевода словесных сообщений в чисто тональные, например, на язык барабанной дроби или свиста[85 - По поводу вопросов паралингвистики см. Approaches to Semiotics, op. cit. И в первую очередь Weston La Barre, Paralinguistics, Kinesics and Cultural Anthropology. Cp. также раздел E. 2.]. Напомним также о работах советских исследователей, посвященных низшим уровням поэтического сообщения, и о статистических исследованиях ритма[86 - См. В. H. Топоров. К опознанию некоторых структур, характеризующих преимущественно низшие уровни в нескольких поэтических текстах. Труды по знаковым системам. Тарту, 1965, с. 306–319; и А. Н. Колмогоров, А. М. Кондратов. Ритмика поэм Маяковского, «Вопросы языкознания», № 3, 1962 (обе работы переведены Ремо Факкани, но еще не опубликованы).]. Сюда же относятся трудноразрешимые проблемы озвучивания эмоциональных состояний и вопрос об установлении смыслоразличителей для кажущегося нечленимым универсума «звуковых жестов». Как писал Ельмслев, «следует избегать заблаговременного жесткого разграничения грамматических элементов, с одной стороны, и тех элементов, которые принято называть внеграмматическими, – с другой, т. е. отсечения языка разума от языка чувств. Так называемые экстраграмматические или аффективные элементы в действительности могут подчиняться полностью или частично правилам, которые пока еще не удалось выявить»[87 - Luis Hjelmslev, Principes degrammaregenerate, Copenhagen, 1928, p. 240.]. Вопрос заключается в том, как эти «конфигурации» или «экспрессивные» феномены могут быть организованы в систему конвенций или значащих оппозиций; для других же, напротив, это та самая проблема, с которой столкнулся Трубецкой при описании фонологических явлений, называемых им «эмфатическими», и которые, будучи конвенциональными, несут экспрессивную нагрузку[88 - Principes dephonologie, cit., IV. 4. c. (p. 144 sgg.).]. Короче говоря, независимо от того, поддаются ли кодификации указанные феномены, преобразуясь в систему оппозиций или представая в виде простых последовательностей[89 - О проблеме аналоговых кодов см. в. i.111.7.], надлежит установить, как осуществляется переход эмотивных подкодов в строго организованные когнитивные коды[90 - Ср. Stankiewicz, ар. cit., р. 259.]. Заметим, что многие современные семиотические исследования низших уровней поэтического сообщения приводят к интересным результатам, сходным с теми, что получает структурная стилистика, задачей которой как раз и является обнаружение риторических схем в художественных решениях, традиционно считающихся уникальными (см. по этому поводу следующую главу «Побудительное сообщение»), но и в тех случаях, когда стилистический анализ выявляет отклонения от норм, некоторые из них «не следует относить на счет поэтического произвола и индивидуальной авторской фантазии», скорее, они представляют собой «результат определенных манипуляций с наличным лингвистическим материалом и умелого использования возможностей разговорного языка» (все это относится также и к словесным сообщениям). Таким образом, степень творческой свободы оказывается не так высока, как обычно думают, и большая часть того, что связывают с так называемым индивидуальным самовыражением, может быть продуктом сложных социальных конвенций, которые устанавливают набор матричных комбинаций, способных порождать индивидуальные вариации и нарушающих ожидания, связанные с функционированием основного кода[91 - Ср. Edward Stankiewicz, Linguistics and the Study of Poetic Language, in AAW, Style in Language, МЛ. T, 1960, p. 69–81.]. Все это недвусмысленно указывает на социальное происхождение многих манифестаций, которые слишком поспешно записывались на счет исключительного таланта автора; но такого рода исследования оказываются необходимыми и по соображениям противоположного свойства. Ведь только тогда, когда будет кодифицировано все, что поддается кодификации, можно будет говорить о действительных новациях, ставящих под сомнение все предшествующие коды. III. 4. Таким образом, семиотическое исследование эстетического сообщения должно, с одной стороны, выявить системы конвенций, регулирующие взаимоотношения различных уровней, а с другой – держать в поле зрения информационные сбои, случаи нестандартного применения исходных кодов, имеющие место на всех уровнях сообщения, преобразующие его в эстетическое благодаря глобальному изоморфизму, который и называется эстетическим идиолектом. Подобное исследование, совмещающее интерес к выявлению коммуникативных схем с интересом к чисто творческому элементу, привносимому автором, и поэтому неизбежно сочетающее анализ кодов с анализом сообщений, называется у семиотиков-структуралистов «поэтикой», хотя в Италии этот термин вызывает иные ассоциациии[92 - «Главная задача поэтики состоит в том, чтобы ответить на вопрос: Что делает словесное сообщение произведением искусства}.. Поэтика рассматривает вопросы структуры словесного сообщения точно также, как искусствознание занимается анализом структуры живописного произведения… Короче говоря, многие черты поэтики предопределены не только ее принадлежностью к языкознанию, но и теории знаков в целом, т. е. общей семиотике» (R. Jakobson, «Linguistica е poetica», в Saggi di linguistica generate, cit., p. 181–182). Рассматриваемая как одно из ответвлений лингвистики, созданной русскими формалистами и структуралистами из Пражского лингвистического кружка в ходе их исследований литературы, поэтика, тем не менее, может служить моделью для всякого исследования знаковых систем, в таком случае она становится семиотическим исследованием эстетической коммуникации, в каковом значении этот термин здесь и употребляется. См. обзор исследований по поэтике в AAVV, Poetics (Акты Первой международной конференции по поэтике. Варшава, август, 1960), Aja, Mouton, 1961.]. IV. «Открытая» логика означающих IV. 1. Изучение уровней поэтического сообщения – это изучение той логики означающих, благодаря которой произведение искусства и побуждает к разнообразию интерпретаций, и ограничивает их свободу[93 - Это вопрос диалектики «формы и открытости», рассмотренный нами в Opera aperta, cit.]. Как мы убедимся (см. г.6), эту логику означающих не следует понимать как что-то объективно существующее, предваряющее и предопределяющее движение наделения смыслом, мы не зря вели речь о кодах и, следовательно, еще раз обратим на это внимание, о конвенциях, которые регулируют различные уровни сообщения, ведь идентификация какого-либо признака, имеющего функцию смыслоразличения, или опознание геометрической фигуры немыслимы без владения, пусть неосознанного, фонологическим кодом или евклидовой forma mentis, и только благодаря этой опоре на код мы при расшифровке сообщения чувствуем себя ведомыми некоторой логикой, которая потому-то и кажется нам объективной. Но рассматриваемая как «данность», с точки зрения эстетического отношения, эта логика означающих предопределяет открытый процесс интерпретации, иначе говоря, сообщение, выступающее для адресата в качестве источника информации, предполагает в качестве значащей формы воздействие на уровни, связанные с артикуляцией означаемых (денотативный и коннотативный). Неоднозначно структурируясь по отношению к коду и непрестанно преобразуя денотации в коннотации, эстетическое сообщение побуждает нас применять к нему все новые и новые коды и лексикоды. Таким образом, благодаря нам пустая форма сообщений наполняется неизменно новыми означаемыми в полном согласии с логикой означающих и под ее контролем, удерживающим шаткое равновесие между свободой интерпретации и связанностью структурированным контекстом сообщения. И только так и можно понять, почему всегда и везде созерцание произведения искусства рождает у нас то ощущение эмоциональной насыщенности, впечатление постижения чего-то нового и прежде неведомого, которое наводило Кроче на мысль о космичности поэтического образа. Об особенностях переживания, рождаемого эстетическим сообщением, мы говорили в предыдущем параграфе. Остается лишь напомнить, в каком смысле неоднозначное и авторефлексивное поэтическое сообщение можно рассматривать как инструмент познания. Это познание распространяется как на код, кладущий начало сообщению, так и на референты, к которым отсылают означающие, инициируя процесс означивания. IV. 2. С того мига как начинает разворачиваться игра чередующихся и наслаивающихся друг на друга интерпретаций, произведение искусства побуждает пас переключать внимание на код и его возможности (как было сказано в п. 2 раздела а. 2. vii. 2). Всякое произведение искусства ставит под вопрос код, тем самым его возрождая, обнаруживает самые невообразимые ходы, о которых и не подозревали; нарушая код, оно воссоздает его целостность, реконструирует (например, после «Божественной комедии» итальянский язык обогатился новыми возможностями). Оно настраивает на критический лад, побуждая к ревизии кода, к различению в нем разных оттенков смысла, прежде сказанное предстает в новом свете, соотносясь со сказанным после и с тем, что еще не сказано, взаимоувязываясь и обогащаясь, открывая дотоле неведомые и позабытые возможности. Вот здесь-то и рождается впечатление пресловутой космичности. В тесном диалектическом взаимодействии сообщение отсылает к коду, слово к языку, и они подпитывают друг друга[94 - См. также наблюдения Гальвано делла Вольпе, сделанные им по другому поводу, но имеющие тот же смысл, Della Volpe, Critica del gusto, cit., p. 91 (о взаимообусловленности речи и языка).]. Перед адресатом сообщения предстает новая языковая реальность, в свете которой заново продумывается весь язык, его возможности, богатство сказанного и подразумеваемого, тот неясно мерцающий и смутно различимый шлейф поэтического сообщения, который всегда ему сопутствует. IV. 3. Все сказанное возвращает нас к той характеристике эстетической коммуникации, которая была выработана русскими формалистами – к эффекту остранения. Эффект остранения достигается путем деавтоматизации речи. Язык приучил нас передавать определенные факты, следуя определенным правилам сочетаемости элементов, с помощью устоявшихся формул. Бывает, что вдруг некий автор, описывая вещь, которую мы прекрасно знаем и которая всегда у нас на виду, использует слово (или какой-нибудь другой имеющийся в его распоряжении тип знаков) необычным образом, и тогда нашей первой ответной реакцией будет ощущение растерянности в связи с затрудненным узнаванием объекта (эта затрудненность есть следствие неоднозначной организации сообщения по отношению к основному коду). Это ощущение растерянности и удивления вынуждает вновь возвратиться к сообщению, представившему нам объект в столь странном виде, и в то же самое время, естественно, обратить внимание на средства выражения, с помощью которых оно осуществляется, и на код, которому они подчинены. Восприятие произведения искусства всегда отличается «напряженностью и продолжительностью», для него характерно видение «как в первый раз», вне каких-либо формул и правил, «задача не в том, чтобы донести до нас привычное значение образа, но в том, чтобы сделать данное восприятие неповторимым». С этим связаны использование архаизмов, нарочитые темноты, впервые попадающиеся на глаза неподготовленной публике, читателям произведений, причем ритмические сбои возникают как раз тогда; когда, казалось бы, установились какие-то закономерности: «В искусстве есть порядок, и вместе с тем, не найдется ни одной колонны в греческом храме, которая следовала бы ему в точности, эстетический ритм заключается в нарушении прозаического ритма… Речь идет не об усложнении, но о нарушении ритма, о таких сбоях, которые невозможно предусмотреть; и когда это нарушение становится каноном, оно теряет свою силу приема-препятствия…» Так Шкловский[95 - Victor Sklovskij, Una teoria della pros a, Bari, 1966 (В. Шкловский. Теория прозы. Размышления и разборы). Victor Erlich, II formalismo russo, Milano, 1966 (Виктор Эрлих. Русский формализм). Но тут-то и встает вопрос о том, как можно объяснить «художественное творчество» с помощью структурных методов. С одной стороны, формальный метод Шкловского открывает дорогу более строгим структурным исследованиям с применением статистических методов теории информации, о которых тогда он еще ничего знать не мог. С другой стороны, проблематика нарушения нормы, демонстрируя, как творческий акт посягает на код, предполагает постановку еще одной проблемы, а именно, как в каждом конкретном случае это нарушение принимается и усваивается и затем в большинстве случаев включается в систему действующих правил. Можно предположить, что традиционных структурных методов недостаточно для того, чтобы разобраться, что представляет собой механизм «созидания, освоения и усвоения», и приходится прибегать к методу порождающей грамматики Хомского. См., например, Gualtiero Calboli, Rilevamento tassonomico e «coerenza» grammaticale, в «Rendiconti», № 15–16, 1967, прежде всего, с. 312–320, где автор возвращается к вопросу о правомерности понятия эстетического идиолекта: «Когда поэт объясняет свое творчество, то в той мере, в какой он различает поэтическую и языковую функции, он уходит от общеязыковой нормы, но разве при этом не создает он свою?» Но по каким правилам происходят эти отклонения от нормы, возможности которых, тем не менее, были заложены в самой системе? Генеративный метод, позволяющий предсказать бесконечный ряд высказываний, порождаемых с помощью конечного набора правил, помог бы по-новому поставить проблему художественного творчества и неисчерпаемых возможностей кода, рассматриваемого в качестве «глубинной структуры», порождающей «поверхностные» структуры, которые принято считать окончательными (мы вернемся к этому вопросу в разделе г.4). Это проблема исследования возможностей кода, относительно свободы performence по отношению к competence (и также проблема лингвистики «речи»). «Обновление языковых норм измеряемо на уровне поверхностных структур при помощи таксономии, что же касается связности – под “связностью” я понимаю такое взаимоотношение новых форм с предшествующими, главным образом на уровне грамматики, при котором новая форма не совсем утрачивает связи со старой, остается “связанной” с ней, – то она базируется на логике преобразований глубинных структур в поверхностные структуры на специфических процедурах генеративной грамматики» (Calboli, р. 320). Ясно, однако, что все эти проблемы еще только-только поставлены, и общая семиотика, если она хочет воспользоваться результатами этих исследований для решения эстетических проблем, должна пристально наблюдать за ходом развития этого специфического своего ответвления, каковым является трансформационная грамматика.]в 1917 г. на несколько десятилетий предвосхищает те выводы, к которым придет позже эстетика, использующая методы теории информации. IV. 4. Понимание эстетического сообщения базируется на диалектике приятия и неприятия кодов и лексикодов отправителя, с одной стороны, и введения и отклонения первоначальных кодов и лексикодов адресата – с другой. Такова диалектика свободы и постоянства интерпретации, при которой, с одной стороны, адресат старается должным образом ответить на вызов неоднозначного сообщения и прояснить его смутные очертания, вложив в него собственный код, с другой – все контекстуальные связи вынуждают его видеть сообщение таким, каким оно задумано автором, когда он его составлял[96 - По поводу диалектики постоянства и обновления см. L. Pareyson, Estetica, cit. Но это непрестанное вопрошание произведения искусства и его ответы и есть то, что Лео Шпитцер называл «филологическим кругом» (см. введение Альфредо Скьяффини кук. тому, Critica stilistica е semantica storica), и оно весьма схоже с другим круговым движением, тем, которое Эрвин Панофский усматривает во всяком историко-критическом исследовании («Lateoria dell'arte come disciplina umanistica» in II significato nelle arti visive, Torino, 1962). Попытку изображения этого кругового движения в терминах теории коммуникации см. на рис. 3.]. Эта диалектика формы и открытости, на уровне сообщения, и постоянства и обновления, на уровне адресата, очерчивает интерпретационное поле любого потребителя и точно и в то же время свободно предопределяет возможности прочтения произведения критиком, чья деятельность как раз в том и состоит, чтобы реконструировать ситуацию и код отправителя, разбираться в том, насколько значащая форма справляется с новой смысловой нагрузкой, в том, чтобы отказываться от произвольных и неоправданных толкований, сопутствующих всякому процессу интерпретации. 4. Побудительное сообщение Итак, эстетическая функция сообщения состоит в том, чтобы открывать нам что-то неведомое и неиспытанное, и она это и делает, перераспределяя информацию между уровнями сообщения, заставляя их вступать в самые разные и неожиданные отношения, формируя тем самым новый идиолект, являющийся структурной основой данного конкретного произведения именно потому, что он пересматривает код, глубинные коды и выявляет их непредусмотренные возможности. Эстетическая функция, как мы видели, есть продукт сложных взаимодействий информации и избыточности, при этом именно избыточность рельефно оттеняет информацию. Эстетическое сообщение противопоставляется референтивному, относительно избыточному, стремящемуся, насколько это возможно, избежать двусмысленности, устранить связанную с неопределенностью информативную напряженность, которая неизбежно побуждала бы адресата принимать слишком деятельное участие в акте интерпретации. Однако в большинстве случаев в наших сообщениях преобладает эмотивная функция, делающая их побудительными[97 - У. Эко: il messigio persuasivo (убеждающее сообщение) с доминирующей эмотивной функцией. По Якобсону, эмотивная функция связана с установкой на отправителя, она, в частности, передает его эмоциональное состояние, тогда как установке на адресата с целью вызвать у него определенное состояние соответствует конативная функция.]. I. Античная риторика и риторика современная I.1. В течение веков побудительный дискурс был предметом внимания различных риторик. Классическая античность признавала наличие суждений, называемых аподиктическими, т. е. таких суждений, в которых вывод делается при помощи силлогизма, основанного на недискутируемых посылках, укорененных в первоприпципах. Такой дискурс не допускал обсуждения, давя весом своих аргументов. Кроме того, существовал диалектический дискурс, который аргументировал, исходя из вероятных посылок, допускающих как минимум два возможных вывода, и в задачи суждения входило определить, какой из них более приемлем. И наконец, выделялся дискурс риторический, который, как и диалектический, исходил из вероятных посылок, при этом делались выводы неаподиктического характера на базе риторического силлогизма (эитимема), когда важны были не столько рациональная внятность, сколько сплачивающий эффект, и в связи с этим он складывается именно как техника внушения[98 - См. Аристотель, Риторика. Об античной риторике см. Armando Pleве, Breve storia della retorica antica, Milano, 1961. См. также: Renato Barilli, Laretorica di Cicerone, in «II Verri», № 19; Augusto Rostagni, Scritti minori – Aesthetica, Torino, 1955. О средневековой риторике (помимо Ernst Robert Curtius, Europdische Literatur un Lateinisches Mittelalter, Bern, 1948, и Edgar De Bruyne, Etudes d'esthetique medievale, Brugge, 1948, см. исследование Richard McKeon, La retorica nel Medioevo, in AAVV, Figure e momenti di storia della critica, Milano, 1967. О риторике гуманистов см. Testi umanistici sulla retorica, Roma, 1953, (авторы Э. Гарэн, П. Росси и 4. Вазоли). О риторике барокко см. G. Morpurgo-Tagliabue, Arislotelismo еBarocco, in Retorica е Barocco, Roma, 1953 (впрочем, внимания заслуживают все статьи сборника).]. В новые времена сфера употребления аподиктического дискурса, основанного на бесспорном авторитете логической дедукции, неуклонно сужается; и сегодня мы склонны считать аподиктичными только некоторые логические системы, которые выводятся из неких аксиом, постулированных в качестве бесспорных. Все прочие дискурсы, которые когда-то принадлежали сферам логики, философии, теологии ит.д., нынче должны быть отнесены к побудительному дискурсу, стремящемуся сбалансировать не бесспорные аргументы и побуждающему слушателя согласиться с тем, что основано не столько на силе Абсолютного Разума, сколько на взаимоувязке эмоциональных моментов с требованиями времени и практическими стимулами. Сведение к риторике философских и прочих форм аргументации, долгое время считавшихся бесспорными, представляется большим достижением если не разума, то, по крайней мере, благоразумия, т. е. разума, научившегося осторожности в столкновениях с фанатической верой и нетерпимостью[99 - См. Chaim Perelman е Lucie Olbrechts-Tyteca, Trattato dell'argomentazione, Torino, 1966, с обстоятельной вводной статьей Norberto Bobbio.]. И в этом смысле риторика, понимаемая как искусство убеждения, почти обмана, постепенно преображается в искусство рассуждать здраво и критично, сообразуясь с историческими, психологическими и биологическими обстоятельствами всякого человеческого поступка. И все-таки побудительный дискурс неоднороден, в нем есть различия, целая гамма оттенков – от самых честных и благородных побуждений до прямого обмана. Иными словами, от философского дискурса до техники пропаганды и способов манипулирования общественным мнением[100 - Об этом с особым акцентом на эмоциональных аспектах убеждения (о том, что мы, вслед за Аристотелем, назвали бы «нетехническими» способами убеждения) пишет Charles L. Stevenson, Ethics and Language, Yale Un. Press, 1944 (глава «Убеждение»). Об искусстве пропаганды в современной политике и массовой культуре см. Robert К. Merton, Teoria е struttura sociale, Bologna, 1959 (в частности, части III, XIV, «Studi sulla propaganda radiofonica e cinematografica»). Библиография о массовой коммуникации— U. Eco, Apocalittici e integrati, Milano, 1964.]. I.2. Аристотель различает три типа речей: совещательную, которая толкует о том, что полезно, а что не полезно обществу и человеку в конкретных жизненных обстоятельствах; судебную, которая толкует о справедливом и несправедливом, и эпидейктическую, выносящую одобрение или порицание. Для того чтобы убедить слушателя, оратор должен был суметь показать, что его выводы основываются на таких предпосылках, которые для него бесспорны, и сделать это так, чтобы ни у кого не закралось и тени сомнения по поводу его аргументации. Следовательно, и посылки и аргументы принадлежали и составляли тот способ мышления, в чьей основательности слушатель заранее был уверен. И риторика, таким образом, должна была подытоживать и узаконивать эти способы мышления, эти сложившиеся общепринятые навыки суждения, усвоенные всеми и отвечающие запросам времени[101 - В этом смысле современное изучение риторики должно было бы стать важной главой всякой культурной антропологии. См. Gerard Genette, Insegnamento е retorica in Francia nel secolo XX, in «Sigma», № 11–12, 1966.]. Примером такой посылки может быть следующая: «Все любят свою мать». Такое утверждение не должно вызывать возражений как соответствующее общепринятому мнению. К тому же типу относится и такая посылка: «Лучше быть добродетельным, чем порочным». В качестве таких посылок могут использоваться назидательные примеры, ссылки на авторитет, особенно частые в пропагандистском дискурсе и – ныне – в рекламе, чем иным может быть такой аргумент, как: «Девять звезд из десяти пользуются мылом “Пальмолив”». На основе таких предпосылок строятся аргументы, которые античная риторика объединяла под названием общих мест, подразделяя их по рубрикам, запасая аргументацию на все случаи жизни в виде готовых формул, из которых складывается эптимема, или риторический силлогизм. Перельман в своем «Трактате об аргументации», в котором он следует достаточно обоснованной постаристотелевской традиции, приводит ряд общих мест, кажущихся при сопоставлении противоречивыми, но, рассмотренные порознь, они выглядят вполне убедительно. Рассматриваются, например, общие места количества, где статистически обычное подается как нормативное, и общие места качества, где нормативным считается из ряду вон выходящее[102 - Perelman, op. cit., p. 89 sgg.]. В нашей повседневной жизни, как в политической пропаганде, так и в религиозной проповеди, в рекламе и обыденной речи, мы пользуемся, и нас убеждают при помощи взаимоисключающих доводов: «нет таких, кто делал бы иначе, и ты поступай так же» – и напротив, – «все делают так, и поступить по-иному – это единственный способ не походить на всех остальных». На этой способности в разное время соглашаться с разными доводами важную роль играет реклама, иронически провозглашающая: «Единицы прочитают эту книгу, войди в число избранных!» Но, для того чтобы вообще в чем-то убедить аудиторию, надо сначала привлечь ее внимание, чему и служат тропы, или риторические фигуры, украшения, благодаря которым речь поражает своей новизной и необычностью и вдруг оказывается информативной. Всем нам хорошо знакомы самые распространенные риторические приемы, такие как метафора, называющая предмет с помощью другого предмета с целью выявления скрытого сходства; метонимия, которая называет один предмет именем другого, находящегося с первым в отношениях смежности, например, «реакция Парижа» вместо «реакция французского правительства»; литота, утверждающая с помощью отрицания противоположного («он не слишком умен» вместо «он глуп»); умолчание, сознательное неназывание того, о чем идет речь, с целью подчеркивания общеизвестного факта «Не говоря уж о том случае, когда…»; выделение (гипотипоза), резко подчеркивающее в потоке речи какой-то ее фрагмент, например, использование исторического презенса; инверсия, изменение обычного порядка слов: «Поел он мяса»; фигура перечисления, ирония, сарказм и великое множество прочих способов сделать речь выразительной[103 - Вся VII глава «Улисса» Джойса представляет собой ироническое использование практически почти всех риторических приемов. Наиболее основательным учебным пособием по теме является И. Lausberg, Handbuch den LiterarischesRhetorik, Mtinchen, M. Hueber Verlag, 1960.]. II. Риторика: между избыточностью и информацией II. 1. Здесь следует отметить любопытное противоречие риторики: – с одной стороны, риторика сосредоточивается на таких речах, которые как-то по-новому (информация) стремятся убедить слушателя в том, чего он еще не знает; – с другой стороны, она добивается этого, исходя из того, что уже каким-то образом слушателю известно и желательно, пытаясь доказать ему, что предлагаемое решение необходимо следует из этого знания и желания. Но, чтобы сообразовать это разноречие избыточности и информативности, следует принять во внимание, что слово «риторика» имеет три значения: 1) риторика как наука об общих условиях побудительного дискурса (этой стороной и заведует семиология, поскольку, как мы увидим ниже, здесь мы снова сталкиваемся с диалектикой кодов и сообщений); 2) риторика как техника порождения определенного типа высказываний, как владение приемами аргументации, позволяющими породить высказывания, основанные на разумном балансе информации и избыточности (на этом поле хозяйничают различные дисциплины, изучающие механизмы мышления и чувствования); 3) риторика как совокупность уже апробированных и принятых в обществе приемов убеждения. В этом последнем смысле риторика предстает как совокупность, перечень отработанных способов убеждения, используя которые она подтверждает свои собственные посылки. II. 2. Мы привыкли вкладывать в слово «риторика» смысл, содержащийся в пункте 3. И в самом деле, риторическим мы называем такое высказывание, которое строится на базе готовых оборотов речи и расхожих суждений, пытается играть на банальных чувствах, в результате оказываясь действенным лишь для наименее подготовленной части аудитории. И так получилось оттого, что всякий раз в течение многих веков, когда школьной риторике доводилось говорить о приемах аргументации, определяя механизм порождения (пункт 2), она норовила свести все дело к устоявшимся формулам (пункт 3). Именно поэтому, когда риторика, например в своей теории тропов, кодифицирует неординарные формы речи, она занимается не частными тропами, но общими условиями их конструирования. Риторика никогда не скажет, что метонимия – это когда вместо слова «король» говорят «корона», она укажет на то, что метонимия определяет один предмет через другой, находящийся с ним в отношениях смежности. Предложенная форма может быть использована самым неожиданным и индивидуальным образом. Когда мы знакомимся с примерами риторических фигур и общих мест, почерпнутыми Перельманом из истории литературы, из философии, богословия и каких-то конкретных проповедей, мы убеждаемся, что у великих авторов риторические приемы, отвечая традиционным требованиям техники порождения, выглядят неожиданно свежими, причем до такой степени, что они становятся почти неузнаваемыми в речи, кажущейся живой, свободной и необычной. С другой стороны, риторика не описывает из ряда вон выходящие случаи риторических фигур, не может предположить набор психологических или каких-либо других ожиданий, она описывает только те приемы, пусть весьма неожиданные, которые набор слушательских ожиданий все-таки может вместить. В отличие от поэтического дискурса, который, базируясь на минимальных дозах избыточности (в минимальной степени принимая во внимание ожидания адресата), побуждает потребителя к усилию истолкования, к переоценке кодов, – и это одна из существеннейших характеристик современного искусства, – риторика, отвергая крайности, закрепляет взвешенный тип речи, управляемую неожиданность. Причем все это делается не для того, чтобы сокрушать все привычное и известное, но для того, чтобы спровоцировать частичный пересмотр уже известного и тем самым убедить в своей правоте. II. 3. Здесь уместно поговорить о так называемой обогатительной риторике, которая убеждает, максимально перерабатывая уже известное; такова риторика, которая действительно исходит из устоявшихся предпосылок, но оспаривает их, критикует, разбирает, опираясь при этом на другие предпосылки (как тот, кто, критикуя общие места количества, ссылается на общие места качества: «этого не следует делать, потому что это делают все, и тогда вы будете конформистом, но следует делать то, что отличает вас от всех прочих, ведь, только рискуя, возлагая на себя ответственность, человек осуществляется»). Но есть и другая риторика, назовем ее утешительной, она близка той риторике, о которой говорилось в пункте з как о совокупности отработанных и усвоенных обществом приемов и которая симулирует информативность и новизну, потрафляя надеждам адресата, подтверждая его ожидания и убеждая его согласиться с тем, с чем он уже и так сознательно или бессознательно согласен. Так очерчивается двоякая функция и двоякое понимание риторики: 1) риторика как техника порождения, эвристическая риторика, провоцирующая дискуссию ради того, чтобы в чем-либо убедить; 2) риторика как хранилище омертвелых и избыточных форм, утешительная риторика, стремящаяся укрепить адресата в его убеждениях, прикидывающаяся спором, а на деле исчерпывающаяся апелляцией к чувствам. Последняя создает лишь видимость движения, с виду она побуждает к неординарным поступкам, как, например, приобрести какую-то вещь, согласиться с каким-то суждением политики, но при этом она исходит из таких предпосылок, аргументов и использует такой стиль, который относится к тому, что уже принято, апробировано и устоялось, и, стало быть, призывает сделать, создавая иллюзию новизны, то, что мы, в сущности, уже много раз делали. Что же касается первой, то она действительно созидает движение, исходя из устоявшихся предпосылок и аргументов, она их подвергает критике, пересмотру, использует стилистические приемы, которые в целом, не нарушая наших обычных ожиданий, все же их обогащают. III. Риторика как хранилище устоявшихся формул III. 1. Риторика в том смысле, в котором используется это слово в пункте 3 (хранилище устоявшихся форм), представляет собой обширный арсенал «формул», отлаженных решений. А также она включает в круг риторических приемов коды, прежде обычно в него не входившие, такие как: 1) стилистические приемы, уже прошедшие проверку и именно поэтому в совокупности означающие в глазах широкой публики «художественность». На таких синтагмах, наделенных устоявшимся стилистическим значением, основано искусство китча, которое, не вырабатывая новых форм, услаждает публику уже апробированными престижными решениями[104 - О китче см.: Hermann Broch, «Note sul problema del Kitsch» in Poesia e conoscenza, Milano, 1965; Umberto Eco, «La struttura del cattivo gusto», in Apo-calittici e integrati, cit. (с библиографией); Gillo Dorfles, Nuoviriti, nuovimiti, Torino, 1966.]; 2) синтагмы с устойчивым иконографическим значением, характерные для визуальных сообщений, в которых, например, значение «Рождества» передается посредством особого расположения персонажей, подчиненного определенным правилам: значение «королевского достоинства» передается с помощью определенных знаков королевской власти, являющихся «общим местом» и т. д.[105 - Для знакомства с исследованиями в области иконографии см. Е. Panofsky, II significato nelle arti visive, cit.; E. Panofsky, La prospettiva come forma simbolica, Milano, 1961; Alois Riegl, Industria artistica tardoromana (2-е ит. изд. Arte tardoromana, Torino, 1959); A. Riegl, Problemi di stile, Milano, 1963; Fritz Saxl, La storia delle immagini, Bari, 1965; Eugenio Battisti, Rinascimento e Barocco, Torino, 1960. Дополнительная библиография в указанных]; 3) устойчивые коннотации, наделенные конкретным эмоциональным смыслом, знамя на поле боя, апелляция к традиционным семейным ценностям или к материнской любви, такие слова, как «честь», «Родина», «отвага» (достаточно заменить одно означающее другим, близким по значению, например, вместо «страна» сказать «отечество», чтобы убедиться в том, что то или иное слово несет устойчивую эмоциональную нагрузку); 4) доказательства со стороны, как их назвал Аристотель, иными словами, использование средств, не связанных с содержанием высказывания и гарантирующих эмоциональное воздействие. III. 2. Средства эмоционального воздействия не должны выноситься за рамки знаковых систем, поскольку одна из функций знака как раз и состоит в том, чтобы вызывать эмоции, вне знаковых систем могут оказаться разве что стимулы. Так, плач от лука есть не более чем простая рефлекторная реакция, но какая-нибудь душераздирающая сцена вызывает у меня слезы только после того, как я восприму ее как знак. И все же существуют, особенно в визуальных искусствах, ряд систем стимулов как таковых, служащих для поднятия эмоционального тонуса и не могущих быть записанными в знаках. Они могут вызывать: 1) неосознанные реакции (и это те самые «символы», которые психоанализ считает либо знаками персонального языка больного, либо архетипами), 2) сенсомоторные реакции (например, внезапный свет, заставляющий зажмурить глаза, или громкий крик, заставляющий вздрогнуть). Такие стимулы могут быть рассмотрены: а) с точки зрения адресата; б) с точки зрения отправителя: а) рассмотренные с точки зрения адресата они несомненно относятся к внезнаковым условиям коммуникации, тем не менее они оказывают определенное влияние на выбор коннотативных лексикодов при декодировке сообщения, они настраивают на определенный лад и, следовательно, могут быть включены в коммуникативную цепь; б) однако рассматривая их с точки зрения отправителя, мы вынуждены предположить, что отправитель потому их и издает, что заранее рассчитывает на какой-то эффект. И стало быть, он их артикулирует как знаки, на которые должен быть получен определенный ответ, побуждая адресата к той или иной интерпретации. Если на уровне адресата эти стимулы знаками не являются, то на уровне источника ими манипулируют именно как знаками, и, следовательно, их организацию надлежит изучать в рамках логики знаковых систем. Не исключено, что и эти своего рода знаки могут быть рассмотрены в категориях оппозиций и различий (звук высокий – низкий; алый цвет против изумрудно-зеленого, возбуждение – спокойствие и т. д.). Как бы то ни было, эти стимулы надо рассматривать как предзначащие, как еще не наделенные значением, но используемые и каталогизируемые именно в этом их качестве. Другими словами, когда во время телевизионной паузы на экране возникает картинка плавно перекатывающейся и журчащей воды, этот образ, без сомнения, означая «воду», одновременно предрасполагает к покою, к снятию чувства напряженности; однако семиология занимается им только в той мере, в которой отправитель сознательно использовал данный стимул как способный вызвать определенный эффект. Хотя не исключено, что в некоторых отдельных случаях также и адресат воспринимает эти стимулы в качестве конвенциональных как знаки, и тогда, только после опознания знака, следует реакция. В любом случае, можно сказать, что неотчетливость коммуникативного процесса заключается в увеличивающемся разрыве между содержанием отправленного сообщения и тем, что извлекает из него адресат, тем больше, чем менее осознаваема система или псевдосистема используемых предзначащих стимулов. И все это без учета гипотезы, согласно которой сенсомоторные сигналы, динамика бессознательного могут быть описаны в терминах теории коммуникации. В этом случае логика этих стимулов ничем не отличается от обычной логики знаковых систем, и нам следовало бы анализировать как те, так и другие, не принимая во внимание ни намерений отправителя, ни их узнаваемости адресатом. Так, некоторые течения в структурализме, связанные с психоанализом, например концепция Жака Лакана, стремятся выявить в бессознательном те же закономерности, которым подчиняются конвенциональные коды, оказывающиеся, следовательно, глубоко мотивированными, пытаясь, как об этом уже говорилось, свести любое человеческое поведение к некой фундаментальной структуре. Не разделяя этих воззрений, требующих еще глубокой проработки и обоснования, укажем только, что то, что нас интересует, так это в какой мере стимулы поддаются кодификации в качестве исторических и социальных конвенций, и только в этом аспекте, в этой семиотической перспективе мы их и рассматриваем. Отметим, стало быть, что за убеждающей речью не стоит ничего таинственного, и это относится к обеим сторонам коммуникативного процесса; один из двух, отправитель или адресат, всегда знает, что полученный сигнал наделен смыслом. И в той мере, в какой здесь можно говорить о функционировании механизмов культурного обмена и расширении сферы культуры, мы полагаем, что так называемые скрытые стимулы обретают в глазах адресата все более знаковый характер[106 - Это имеет отношение и к теориям символического вчувствования (Einfiihlung), см. Renato De Fusco, L'idea di architettura, Milano, 1964 (гл. 2); Dino Formaggio, Fenomenologia della tecnica artistica, Milano, 1953 (гл. 2); Guido Morpurgo-Tagliabue, L'esthetique contemporaine, Milano, 1960 (гл. 1 с библиографией).]. III. 3. Не так уж трудно с надлежащей обстоятельностью показать, что весь риторический инструментарий применим не только в сфере словесных сообщений, но также, например, и визуальных. Внимательный анализ техники коммуникации обнаружил бы, что целый ряд классических риторических фигур выявляется также и в сфере визуальной коммуникации. Здесь можно найти метафоры, метонимии, литоты, оксюмороны и т. д.[107 - О риторике рекламы см. Guy Bonsiepe, Rettorica Visivo verbale, in «Marcatre», № 19–22. Мы приводим этот анализ в разделе б.5 «Несколько примеров рекламных сообщений».] Небезынтересно отметить, что реклама всегда пользуется визуальными знаками с устоявшимся значением, провоцируя привычные ассоциации, играющие роль риторических предпосылок, те самые, что возникают у большинства. Например, изображение молодой супружеской пары с ребенком отсылает к представлению «нет ничего прекраснее семейного счастья» и, следовательно, к аргументу «если это счастливое семейство пользуется этим продуктом, то почему этого не делаете вы?»[108 - Также и такой визуальный знак, как надпись «Осторожно, дети!», основывается на риторической предпосылке «В больших городах с интенсивным уличным движением дети, идущие в школу, подвергаются опасности».] Исследования такого рода могли бы касаться и кинематографического образа, телевизионного дискурса, музыки, а также тех крупных семиотических единиц, больших синтагматических блоков, которые ложатся в основу повествовательных фабул. 5. Риторика и идеология I. Идеология и код I. 1. В одном из недавних примеров мы убедились в том, что употребление слова «отечество» вместо «страна» может изменить всю систему эмоциональных реакций адресата. Эта проблема имеет отношение к тому, что говорится в пункте 3 параграфа a.2.vi 1.2, в котором мы пытались понять, что заставляет адресата при декодировке сообщения предпочитать одни лексикоды другим. Итак, возвращаясь к исходной коммуникативной модели (схема 2), поверх линии, соединяющей отправителя с сообщением – носителем значений (линия, под которой располагается универсум кодов и лексикодов, назовем его миром риторики, так как он представляет собой совокупность кодифицированных коммуникативных приемов), мы должны вообразить некую целостность, располагающуюся вне семиологического универсума. Назовем ее «идеологией»[109 - Поскольку мы используем термин «идеология» в широком смысле, включающем в себя целый ряд других более узких смыслов, то интересующихся ими отсылаем к: Karl Mannheim, Ideologia е utopia, Bologna, 1957; статье «Ideologia» в M. Horkheimer, Т. W. Adorno, Lezioni di sociologia, Torino, 1966; Remo Cantoni, «Crisi delle ideologic», in Illusione e pregiudizio Milano, 1967; M. Horkheimer, T. W. Adorno, Dialettica dell'illuminismo, Torino, 1966.]. Термин «идеология» понимают по-разному. Идеологию понимают то как ложное сознание, которое маскирует реальные отношения между вещами, то как сознательный выбор философской, политической, эстетической и т. д. позиции. Что же касается нас, нам бы хотелось придать термину «идеология» в паре с «риторикой» более широкое значение, мы будем понимать под идеологией все, с чем так или иначе знаком адресат и та социальная группа, которой он принадлежит, системы его психологических ожиданий, все его интеллектуальные навыки, жизненный опыт, нравственные принципы (мы бы охотно сказали, всю его культуру, имея в виду антропологический смысл термина, если бы такое понимание культуры не включало также и риторические системы). I. 2. Желания и мысли индивида ускользают от семиологического анализа: мы в состоянии идентифицировать их, только когда он их сообщает. Но индивид способен сообщить их, только сведя в систему условных знаков, т. е. социализуя собственные желания и мысли, приобщая к ним себе подобных. Но добиться этого можно, лишь превратив знаемое в систему знаков: мы опознаем идеологию как таковую, когда, социализуясь, она превращается в код. Так устанавливается тесная связь между миром кодов и миром предзнания. Это предзнание делается знанием явным, управляемым, передаваемым и обмениваемым, становясь кодом, коммуникативной конвенцией. I. 3. Слово «нация» отсылает нас к определенному комплексу нравственных и политических убеждений, и это так, потому что сам способ именования связан с образом мыслей и конкретными представлениями об обществе и государстве. Фашистский националист узнает собрата по тому, как он называет страну, в которой живет, «нацией». Конечно, здесь играют большую роль обстоятельства коммуникации, так, слово «нация», сказанное в речи, посвященной эпохе Рисорджименто, привносит другие коннотации и отсылает к другой идеологии, имеющей мало общего с национализмом XX века. Сходным образом обстоятельства, в которых осуществляется коммуникация, могут оказать соответствующее влияние и исказить смысл сообщения, например, если фашистский националист истолкует термин «нация», употребленный в речи, посвященной эпохе Рисорджименто, в угодном ему смысле, в смысле националистических идеалов века XX. Такая фраза, как цитированная выше в A.2.VI.3 «Рабочий должен быть на своем месте», может быть дешифрована в двух ключах, революционном и консервативном, в зависимости от идеологии адресата; или, в том случае, когда адресата заботит верная интерпретация сообщения, фраза толкуется в зависимости от той идеологии, которой адресат, принимая во внимание обстоятельства коммуникации, наделяет отправителя сообщения. Знаки отсылают к идеологии и идеология к знакам, и семиотика как наука об отношениях между кодами и сообщениями занимается непрестанным выявлением идеологий, скрывающихся за риторическими приемами (за риториками). В мире знаков, упорядоченных в коды и лексикоды, семиология выявляет идеологии, которые так или иначе отражаются в устоявшихся формах и способах общения. I. 4. И таким образом, мы приходим к выводу, что нередко выбор кода предопределяется соответствующей идеологией, по крайней мере, в тех случаях, когда та или иная риторика срослась с определенной идеологией. В случае с фразой «Рабочий должен быть на своем месте» очевидно, что теоретически она может быть интерпретирована двояко, но на практике мне было бы непросто встретить ее в какой-нибудь газете или в журнале левой ориентации и скорее ее удалось бы обнаружить в газете правого толка потому, что определенные способы языкового выражения отождествились с определенным мировоззрением. Идеология формирует предпосылки для риторики, и те со временем обретают стилизованную, всеми узнаваемую форму. До такой степени узнаваемую, что даже неконсервативное издание, желающее продемонстрировать свою гибкость и современный дух, вполне могло бы ее употребить в своих целях, используя при этом менее одиозные риторические формулы. I. 5. Такая тесная связь между риторическими формами и идеологическими мотивациями характерна и для визуальных знаков. Несомненно, шапочка универсанта – знак принадлежности студенческому клану (к этому коду может добавиться специфический лексикод в виде цвета, означающий принадлежность какому-либо конкретному факультету), но некогда она еще соотносилась с представлениями об обеспеченности, счастливой поре жизни, юности и с другими подобными вещами. Однако и среди студентов есть различие между теми, кто занят проблемами университетского самоуправления (межфакультетские советы, ассамблеи, комиссии), и теми, кто воспринимает университетский период жизни как счастливую передышку, паузу, перед тем как взять на себя груз ответственности взрослого человека. Таким образом, знак «шапочка универсанта» непосредственно соотносится со специфической идеологией университетской жизни, и не так просто освободить этот знак от тех идеологических коннотаций, которые ему навязаны. II. Взаимоотношения риторики и идеологии II. 1. В мире знаков коды представляют собой набор ожиданий. В мире знаемого такой же набор ожиданий – идеология. В мире знаков информативность сообщений зависит от каких-то нарушений набора ожиданий. В мире знаемого тоже нарушается набор ожиданий, и тогда мы говорим о поступках и открытиях. Но если риторика и идеология так тесно связаны, могут ли они вообще существовать друг без друга? Конечно, можно попытаться спровоцировать перестройку идеологических ожиданий, увеличивая избыточность сообщения, опираясь на его референтивную функцию. Так, тот, кто настаивает на безнравственности семейных уз, разумеется, тем самым нарушая систему сложившихся идеологических ожиданий, мог бы передать это свое убеждение, построив вполне обычные сообщения согласно всем правилам риторики, например: «Я считаю, что семья – противоестественное образование и брак развращает состоящих в нем». И точно так же возможны случаи, когда с виду неординарные и информативные сообщения, заставляющие адресата потратить какие-то усилия на их интерпретацию, вовсе не нарушают системы идеологических ожиданий. В стихах Буркьелло часто нарушаются как лексические, так и синтаксические нормы, однако в этой словесной вязи читателю не открывается новое видение вещей. Когда Джаковитти против всяких зрительских ожиданий пририсовывает колбасе ноги или изображает червяка с пончиком, то за такой игрой не стоит ничего такого фундаментального, что заставило бы нас пересмотреть свое отношение к миру. II. 2. Все это помогает понять одну важную вещь: идеология не ограничивается областью значений. Верно, что, претворяясь в знаки, идеология формирует область значений, набор определенных означаемых, соответствующих тем или иным означающим. Но она задает последнюю, окончательную, исчерпывающую форму всей совокупности коннотаций. И действительно, означающее «червяк с пончиком» отсылает к совершенно неожиданному означаемому, наводя на некоторые иронические коннотации, однако, как мы убедились, это не затрагивает общей идеологической установки. Идеология есть последняя коннотация всей совокупности коннотаций, связанных как с самим знаком, так и с контекстом его употребления?[110 - В этом плане рассматривает структуры содержания Люсьен Гольдман в таких работах, как Recherches dialectiques, Paris, 1959; Le dieu cache, Paris, 1956; Per una sociologia del romanzo, Milano, 1967; Le due avanguardie, Urbino, 1967. Cm. также George Gerbner, On Content Analysis and Critical Research in Mass Communication, «Audiovisual Comm. Rev.», spring, 1958.]. II. 3. Но всякое подлинное нарушение идеологических ожиданий может быть эффективным лишь в той мере, в которой провоцирующие это нарушение сообщения построены так, что сами нарушают системы риторических ожиданий. И всякое достаточно основательное нарушение риторических ожиданий является вместе с тем переосмыслением идеологических установок. На том и стоит искусство авангарда, даже в своих чисто «формалистических» проявлениях, когда неординарно и, следовательно, информативно использует код и тем самым побуждает переосмысливать не только код, но и те идеологии, среди которых он вырос[111 - Cm.: Edoardo Sanguineti, Ideologia e linguaggio, Milano, 1965; Angelo Guglielmi, Avanguardia e sperimentalismo, Milano, 1964; Fausto Curi, Ordinee disordine, Milano, 1965; AAW, II gruppo 63, Milano, 1964; AAW, II romanzo speri-mentale, Milano, 1966; Alfredo Giuliani, Immagini e maniere, Milano, 1965; Renato Barilli, La barriera del naturalismo, Milano, 1964; AAW, Avanguardia e neo-avanguardia, Milano, 1966; Umberto Eco, Del modo di formare come impegno sulla realta, in «Menabo», № 5 (ныне Opera aperta, 2 ed., cit.)]. II. 4. Но семиологическое исследование показывает не только различные пути обновления кодов и идеологий под влиянием неоднозначно построенных сообщений. Оно вместе с тем выявляет непрерывность самого процесса образования новых кодов и идеологий. Произведение искусства, которое открывает новые возможности языка и учит смотреть на мир по-новому, в тот самый миг, когда оно это делает, само становится образцом. Складываются новые языковые и идеологические навыки; появившись на свет, такое произведение искусства начинает диктовать свои нормы употребления языка и видения мира. Возникают новые коды и новые идеологические ожидания. И все повторяется. Восприимчивый читатель, желающий постичь какое-нибудь произведение искусства прошлого во всей его первозданной свежести, должен руководствоваться не только своими собственными кодами, которые были бы иными, если бы это произведение в свое время не появилось на свет и не было бы определенным образом усвоено обществом; он должен реконструировать тот риторический и идеологический универсум, ту коммуникативную ситуацию, в которой родилось произведение. Эту задачу и выполняет филология, старающаяся приблизить нас к тому миру, в котором оно было создано и впервые прочитано или увидено. Даже если постижение специфического языка этого произведения, растянувшееся на века, подготовило нас к его усвоению, сделало эрудированнее, и мы можем читать его, справляясь с трудностями, перед которыми вынужден был отступить его современник. II. 5. Кроме того, следует иметь в виду, что произведение искусства, как и любое другое сообщение, скрывает в себе собственные коды: сегодняшний читатель поэм Гомера извлекает из стихов такую массу сведений об образе мыслей, манере одеваться, есть, любить и воевать, что он вполне способен воссоздать идеологический и риторический мир, в котором жили эти люди. Так, в самом произведении мы отыскиваем к нему ключи, приближаясь к исходному коду, восстанавливаемому в процессе интерпретации контекста. II. 6. Итак, чтение произведения искусства можно себе представить как непрестанный колебательный процесс, в котором от самого произведения переходят к скрытым в нем исходным кодам и на их основе – к более верному прочтению произведения и снова к кодам и подкодам, но уже нашего времени, а от них к непрестанному сравнению и сопоставлению разных прочтений, получая удовольствие от одной только многоликости этой открывающейся картины, многосмысленности, связанной вовсе не только с тем, что нам удалось в какой-то мере приблизиться к первоначальному коду автора, постоянно преобразуя наш собственный первоначальный код. И всякая интерпретация произведения искусства, заполняя новыми значениями пустую и открытую форму первоначального сообщения (не изменяющуюся в течение веков физическую форму), кладет начало новым сообщениям-означаемым, которые призваны обогащать наши коды и идеологические системы, перестраивая их и подготавливая почву завтрашним читателям для нового прочтения произведения. Определяя этот непрерывный процесс обновления, анализируя различные его фазы, семиология, однако, не в состоянии предсказать те конкретные формы, в которые он выльется. II. 7. Семиотикам известно, что сообщение развивается, но они не знают, во что оно разовьется и какие формы примет. Самое большее, что они могут, состоит в следующем: сравнивая сообщение-означающее, которое остается неизменным, с порожденными им сообщениями-означаемыми, очертить некое поле свободных интерпретаций, за пределы которого выйти не могут, и увидеть в означающих произведения ту естественную и необходимую обусловленность, то поле несвободы, придающее определенность всему структурному рисунку произведения, которое теперь становится способным подсказывать читателю, как и чем можно заполнить его открытые формы[112 - По поводу диалектики формы-открытости см. Opera aperta, cit. Содержание последних параграфов отражено на рис. 3.]. Однако не исключено, что когда-нибудь коды гомеровской эпохи окажутся безнадежно утраченными и мир коммуникаций станет питаться иными, не виданными нынче кодами, и тогда гомеровские поэмы будут прочитаны так, как нам сегодня и представить невозможно. II. 8. Самое большее и самое меньшее, на что способна семиология (речь идет об исследованиях, возможность которых еще только вырисовывается), – признать в способе артикуляции означающих некие законы, соответствующие константным механизмам мышления, неизменные для всех культур и цивилизаций, и, следовательно, предположить – в качестве гипотезы, – что в конечном счете каждое сообщение содержит в себе самом настоятельное указание, как его следует читать, благодаря неизменности механизмов артикуляции, схем порождения высказываний, от которых ни один человек никогда и нигде не сможет освободиться. На этом утопическом представлении о неизменности человеческого ума держатся семиотические представления о постоянстве коммуникации. Но эти общие исследовательские установки не должны отвлекать внимание от еще одной сопутствующей задачи, постоянно следить за изменением форм коммуникации, перестройкой кодов, рождением идеологий. Итак, семиология находится на распутье, перед ней две дороги: одна, ведущая к построению теории универсалий коммуникации, другая превращается в технику описания коммуникативных ситуаций в конкретном времени и пространстве. Схема 3. Схема расшифровки поэтического сообщения Процесс расшифровки изображен так, что речь может идти как о максимально строгой, так и максимально свободной интерпретации. Она окажется свободной, если означающее соотнесено с произвольными кодами (напр., «вода» как вещество с определенным химическим составом; напоминание о виденном когда-то наводнении и т. и.). С другой стороны, верность передачи обеспечивается непрестанным взаимодействием кодов отправителя с кодами адресата. Уже будучи интерпретированным, сообщение предстает перед обществом потребителей как новая значащая форма, в свою очередь подлежащая расшифровке (Петрарка Де Санктиса, Петрарка Флоры и т. д.) и участвующая в формировании кодов критики. Схема 4. Ошибочная декодификация в массовой коммуникации На этой схеме изображена ситуация, когда адресат не справляется с неоднозначным сообщением, не умея опознать код отправителя (то ли по недостатку знаний, то ли из-за дезориентирующих обстоятельств). Следует пример неоднозначного сообщения: «Steeche nei canti, ma studiato ed abile – gioco di movimenti – acchе le forme eburnee – risaltin nei vivaci abbigliamenti»», которое в ситуации «кафешантан» относится к изящной и неловкой субретке, но в ситуации «бар» означает игру в биллиард. Схема 5. Классификация знаков В дальнейшем нам понадобятся кое-какие сведения о природе и функциях знака. Воспользуемся классификацией Чарльза С. Пирса: знак может быть рассмотрен по отношению к самому себе, к обозначаемому объекту и по отношению к интерпретанту. Б. Дискретное видение ЕМИОЛОГИЯ ВИЗУАЛЬНЫХ СООБЩЕНИЙ) 1. Визуальные коды I. Обоснование подхода I. 1. Никто не сомневается в том, что визуальные факты суть тоже феномены коммуникаций, сомнительно другое: имеют ли они языковый характер. Тот, кто не без основания оспаривает языковый характер визуальных феноменов, обыкновенно идет еще дальше, вообще отрицая их знаковую природу, как будто знаки являются исключительным достоянием словесной коммуникации, которой – и только ею – и должна заниматься лингвистика. Третий путь, достаточно противоречивый, хотя и практикуемый чаще других, состоит в том, что визуальные феномены не считают знаками и, тем не менее, описывают их в терминах лингвистики. И если семиология самостоятельная дисциплина, то это потому, что ей удается подвести единое основание под различные формы коммуникации, разрабатывая собственный категориальный аппарат, в который входят такие понятия, как «код», «сообщение», включающие, но не исчерпывающиеся тем, что у лингвистов называется языком и речью. Мы уже убедились в том, что семиология действительно пользуется плодами лингвистики, которая является наиболее тщательно разработанным ее ответвлением. Но, осуществляя семиотические изыскания, никоим образом не следует упускать из виду, что далеко не все коммуникативные феномены можно объяснить с помощью лингвистических категорий. Следовательно, попытка семиологической интерпретации визуальной коммуникации представляет определенный интерес и в том, что дает возможность семиологии доказать свою независимость от лингвистики. Поскольку существуют знаковые феномены, менее определенные, чем собственно феномены визуальной коммуникации (живопись, скульптура, рисунок, визуальная сигнализация, кино или фотография), семиология визуальной коммуникации могла бы послужить трамплином при исследовании таких культурных сфер, как, например, архитектура и дизайн, в которых визуальные сообщения одновременно являются предметами пользования). I. 2. Если мы примем во внимание триадическую классификацию знаков, предложенную Пирсом (см. рис. 5), мы убедимся в том, что каждому ее подразделению соответствует определенное явление визуальной коммуникации. Этот достаточно случайный перечень свидетельствует, что возможны разные комбинации знаков, предусмотренные самим Пирсом, например, иконический синсигнум, иконический легисигнум и т. д. Для нашего исследования представляет особый интерес классификация знака по его отношению к объекту, и в этой связи никто не отрицает, что визуальные символы не входят в состав кодифицированного «языка». Зато вопрос об индексальных и иконических знаках представляется более спорным. I. 3. Пирс отмечал, что индексальный знак – это такой знак, который привлекает внимание к означаемому им объекту каким-то безотчетным образом. Разумеется, когда я вижу мокрое пятно, мне сразу приходит в голову, что пролилась вода; и точно так, увидев стрелку-указатель, я следую в указанном направлении, конечно, при том условии, что меня это сообщение интересует, но в любом случае я сразу усваиваю смысл сообщаемого. Между тем всякий визуальный индексальный знак мне что-то внушает на базе соглашения или имеющегося на этот счет опыта. По следам на земле я могу понять, что здесь пробежал зверь, только в том случае, если меня научили в этом разбираться, соотносить определенный след с определенным зверем. Если увиденные мной следы я никогда прежде не видел и никто мне не говорил, что это такое, я не опознаю индексальный знак как таковой, сочтя его каким-то природным явлением. Итак, с известной долей ответственности можно утверждать, что все визуальные явления, относящиеся к индексальным знакам, можно рассматривать как конвенциональные знаки. Внезапный яркий свет, который заставляет меня зажмуриться, вынуждает меня действовать безотчетно, и никакого семиозиса здесь нет, потому что речь идет о простом физиологическом стимуле, – точно так я бы зажмурил глаза, доведись мне увидеть страшного зверя. Но когда по разливающемуся по небу свету зари я узнаю о восходе солнца, то это потому, что меня научили распознавать этот знак. Иначе и сложнее обстоит дело с иконическими знаками. II. Иконический знак II. 1. Пирс определял иконический знак как знак, обладающий известным натуральным сходством с объектом, к которому он относится[113 - Collected, Papers, II.]. В каком смысле он понимает «натуральное сходство» между портретом и человеком, изображенным на нем, можно догадаться; что касается диаграмм, то он утверждал: они являются иконическими знаками, ибо воспроизводят форму отношений, существующих в действительности. Судьба определения иконического знака сложилась удачно: его развил и распропагандировал Моррис потому, что оно ему показалось наиболее удачным способом семантически определить образ. Для Морриса иконическим является такой знак, который песет в себе некоторые свойства представляемого объекта или, точнее, «обладает свойствами собственных денотатов»[114 - Charles Morris, Segni, linguaggio e comportamento, Milano, 1949, p. 42. О Моррисе см. Ferruccio Rossi-Landi, Charles Morris, Roma, 1953. См. также Моррис Ч. У. Основание теории знаков, в кн. Семиотика, М., 1983. С. 37–89; Его же. Знаки и действия, в кн. Значение и означивание. Там же. С. 118–132.]. II. 2. И вот тут-то здравый смысл, которому это определение вроде бы соответствует, нас подводит, потому что при более пристальном взгляде на вещи тот же самый здравый смысл нам подскажет, что это определение по сути чистая тавтология. Что стоит за утверждением, что портрет королевы Елизаветы кисти Аннигони обладает теми же свойствами, что и сама королева Елизавета? Здравый смысл говорит: ведь на портрете та же самая форма глаз, носа, рта, тот же цвет кожи, волос, такая же фигура… Но что такое «та же самая форма носа»? У носа три измерения, а у изображения два носа. На носу, если к нему приглядеться, можно различить поры, небольшие бугорки, так что, в отличие от носа на портрете, его поверхность не кажется ровной. Кроме того, у носа есть два отверстия, ноздри, в то время как у носа на портрете есть два черных пятна, а не отверстия. Если мы снова призовем на помощь здравый смысл, то его ответ будет тот же, что и у моррисовской семиотики: «портрет человека иконичен только до известной степени, ведь покрытый красками холст совсем не то, что кожа, в отличие от изображенного на портрете человека портрет не наделен способностью говорить и двигаться. Кинематографическое изображение несколько более иконично, но тоже не вполне». Разумеется, такое рассуждение, выдержанное до конца, приведет Морриса, а равно и здравый смысл, не куда-нибудь, а к упразднению самого понятия иконичности: «Абсолютный иконический знак не может быть ничем иным, как собственным денотатом». Это то же самое, что сказать: подлинным и исчерпывающе иконическим знаком королевы Елизаветы будет не портрет Аннигони, а сама королева Елизавета или ее научно-фантастический «двойник». Моррис и сам на последующих страницах старается занять более гибкую позицию, утверждая: «Не будем забывать о том, что иконический знак только в некоторых своих аспектах подобен тому, что он означает. И стало быть, иконичность – вопрос степени»[115 - Morris, ор. cit., p. 257.]. И когда, продолжая в том же духе и говоря о невизуальных иконических знаках, Моррис ссылается на ономатопею, становится ясно, что разговор о степенях, размывая понятие иконичности, делает его слишком неопределенным, потому что иконичность «ку-ка-ре-ку»[116 - «Ку?ка-ре-ку» соотв. ит. «ки-ки-ри-ки».] по отношению к крику петуха очень слабо выражена, и, кстати говоря, для французов соответствующий знак будет «ко-ке-ри-ко». Весь вопрос в том, что мы понимаем под «некоторыми аспектами». Иконический знак сходен с означаемой вещью только в некоторых своих аспектах. Вот ответ, который может удовлетворить здравый смысл, но не семиологию. II. 3. Рассмотрим один из примеров рекламы. В протянутой руке – стакан с пенящимся, переливающимся через край, только что налитым в него пивом. На запотевшем стекле капельки влаги, рождающие непосредственное (как это свойственно ипдексалъпым знакам) ощущение холода. Трудно не согласиться с тем, что эта визуальная синтагма – иконический знак. И мы прекрасно понимаем, о каких свойствах означенного объекта идет речь. Но бумага – это бумага, а не пиво и холодное отпотевшее стекло. На самом деле, когда я вижу стакан с пивом – это старая проблема психологии восприятия, которой от веку занималась философия, – я воспринимаю пиво, стекло и холод, идущий от стакана, но я этого не ощущаю, я чувствую некие зрительные раздражения, цвета, пространственные отношения, освещение и т. д., хотя бы и организованные в какое-то поле восприятия, и я их координирую вплоть до того момента, пока не сложится некая структура, которая на основании имеющегося у меня опыта рождает ряд синестезий, в конце концов наводя меня на мысль о холодном пиве в стакане. Не иначе обстоят дела и с изображением стакана с пивом. Я реагирую на какие-то зрительные стимулы, координируя их в структуру и воспринимая образ. Я работаю с опытными данными, идущими ко мне от изображения, точно так, как я работаю с опытными данными, идущими ко мне от восприятия реального стакана: я их отбираю и группирую на основании определенных ожиданий, зависящих от имеющегося у меня опыта, стало быть, на основании сложившихся навыков и, следовательно, на основании кода. И все же в этом случае обсуждение соотношения кодов и сообщений не решает вопроса о природе иконического знака, касаясь по преимуществу самих механизмов восприятия, которые в конечном счете могут рассматриваться как механизмы коммуникации, т. е. такого процесса, который только тогда имеет место, когда благодаря навыкам определенные стимулы наделяются некоторым значением[117 - О трансакциональной природе восприятия см.: AAVV, Lapsicologia transazionale, Milano, 1967; AAW, La perception, P. U. E, 1955; Jean Piaget, Les mecanismes perceptifs, P. U. E, 1961; U. Eco, Modelli estrutture, in «II Verri», № 20.]. Итак, первый вывод, который можно сделать, таков: иконические знаки не «обладают свойствами объекта, который они представляют», но скорее воспроизводят некоторые общие условия восприятия на базе обычных кодов восприятия, отвергая одни стимулы и отбирая другие, те, что способны сформировать некую структуру восприятия, которая обладала бы – благодаря сложившемуся опытным путем коду – тем же «значением», что и объект иконического изображения. Может сложиться впечатление, что это определение не так уж далеко ушло от понимания иконического знака или образа как чего-то такого, что обладает естественным сходством с реальным объектом, который они обозначают, если «иметь естественное сходство» означает быть не произвольным, но мотивированным знаком, чей смысл напрямую зависит от вещи, которую он представляет, и не опосредован соглашением, и не значит ли это, что пресловутое естественное сходство и воспроизведение некоторых общих условий восприятия по сути дела одно и то же. Любое изображение (рисунок или фотография) оказывается тогда чем-то «укорененным в самой реальности», примером «естественной выразительности», имманентности смысла вещи[118 - «Образ не указывает ни на что, кроме как на самое себя, на некое призрачное присутствие собственного содержания. О выражении можно говорить тогда, когда некий “смысл” так или иначе имманентно присущ вещи, прямо из нее исходит, отождествляется с ее формой. И естественное выражение (пейзаж, лицо), и эстетическое выражение (скорбь, меланхолия вагнеровского леса), в сущности, подчиняются одному и тому же семиологическому механизму, “смысл” прямо вытекает из совокупности означающих без опосредования кодом» (Christian Metz, Le cinema: langue ou langage? in «Communications», № 4). Эти утверждения выглядели бы вполне нормально, не сильно отличаясь от того, что обычно на этот счет говорит интуитивистская и романтическая эстетика, не обнаружь их читатель в семиологическом исследовании и не выдай они за успех семиологии то, что к ней отношения не имеет. Ниже мы попытаемся обосновать позицию, как раз противоположную, не имеющую ничего общего с подобными взглядами. Это же относится и к следующему примечанию.], присутствия самой реальности в ее стихийно возникающих смыслах[119 - Реальность – то же самое кино, только природное, «главный и изначальный человеческий язык – это само действие», и, следовательно, «минимальной единицей кинематографического языка являются реальные объекты, составляющие кадр». Так говорит П. П. Пазолини в «La lingua scritta dell’azione», Конференция в Пезаро, материалы в «Nuovi Argomenti», апрель – июнь, 1966. Более пространно я возражаю этому взгляду в разделе б.4.1.]. Но если мы сомневаемся в существующих толкованиях понятия иконического знака, то это потому, что семиологии вообще не свойственно довольствоваться поверхностными и расхожими суждениями. В повседневной жизни никто не задается вопросом о том, как осуществляется общение, – осуществляется, и все, точно так же никто не задается вопросом, как получается, что мы что-то воспринимаем, – воспринимаем, и все. Но психология, если иметь в виду восприятие, и семиология, если иметь в виду коммуникацию, как раз и становятся сами собой именно тогда, когда стараются различить и сделать внятным то, что представляется стихийным и непроизвольным. Наш повседневный опыт свидетельствует о том, что мы общаемся не только с помощью словесных знаков (произвольных, конвенциональных, артикулированных на основе дискретных единиц), но и с помощью фигуративных знаков (кажущихся естественными, мотивированными, тесно связанными с самими вещами и существующими в некоем континууме чувств); в связи с этим главный вопрос семиологии визуальных коммуникаций заключается в том, чтобы уразуметь, как получается, что не имеющий ни одного общего материального элемента с вещами графический и фотографический знак может быть сходным с вещами, оказаться похожим на вещи. Так вот, если у них нет никаких общих материальных элементов, может статься, что визуальный знак как-то передает соотношение форм. Но вопрос в том и состоит, чтобы разобраться, что это за отношения, каковы они и как они передаются. В противном случае всякое признание естественной мотивированности иконических знаков превращается в уступку иррационализму, а сам факт коммуникации при этом становится чудом. II. 4. Но отчего изображение холодного отпотевшего стекла стакана с пивом является иконическим знаком? Ведь и реальное отпотевшее стекло видится мне как какая-то ровная прозрачная поверхность, отсвечивающая серебристыми бликами. Что касается рисунка, то на нем мне, благодаря цветовым контрастам, тоже видна ровная прозрачная поверхность, отсвечивающая серебристым отливом. Таким образом, сохраняется соотношение визуальных стимулов, характерное как для восприятия реального стакана, так и для его изображения, хотя материал, который стимулирует работу восприятия, всякий раз иной. Поэтому мы могли бы сказать, что изменение материала, стимулирующего работу восприятия, не влечет за собой изменения соотношения устанавливающихся в данном восприятии связей. Но если хорошенько подумать, то станет ясно, что это пресловутое соотношение связей слишком неопределенно. Почему отпотевшее стекло на рисунке, на которое на самом деле никакой свет не падает, но которое изображено так, как будто на него падает свет, тоже изображенный, создает впечатление серебристого отлива? Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=22601564&lfrom=196351992) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания 1 Из хайдеггеровских текстов, помимо Гёльдерлин и сущность поэзии, см. Письмо о гуманизме. Путь к языку (Хайдеггер М. Время и бытие. Статьи и выступления. М, 1993), а также Введение в метафизику. Среди работ общего характера о Хайдеггере (на нее мы в первую очередь и опираемся) см. Vattimo G. Essere, storia е linguaggio in Heidegger, Torino, 1963, особенно главу IV, «Essere e linguaggio». 2 Cp. Identitat und Differenz, Pfullingen, 1957 (Хайдеггер M. Тождество и различие. M., 1997) – См. Vattimo, cit, р. 151 и целиком гл. V. 3 Was heisst Denken? Niemayer, 1954. Интерпретация парменидовского фрагмента во второй части глав V–XI. 4 Фрагмент гласит (в скобках часть, опущенная Хайдеггером): ??? ?? ?????? ?? ????? ?? ??? ???????????? ??? ?????. Анджело Пасквинелли (I Presocrutici, Torino, 1958) переводит «Из слова и мысли вытекает необходимость того, что бытие есть». Другие переводы: «Говорение и мышление должны быть бытием» (Diels, Parm.), «Могущее быть помысленным и сказанным должно быть» (Burnet), «Необходимо говорить и думать, что только бытие есть» (Vors.). Принятый русский перевод «мыслить и быть одно и то же», см. Фрагменты ранних греческих философов. Часть I. М., 1989. С. 287. 5 По Лакану (Еcrits, р. 655) «le drame du sujet dans le verbe, c'est qu'il у fait l'еpreuve de son manque-?-?tre» (Драма субъекта состоит в том, что язык доказывает ему его собственную неукорененность в бытии). У того же Лакана мы обнаруживаем этимологические игры, сходные с теми, что практиковал Хайдеггер в отношении вышеупомянутого изречения Парменида, а именно интерпретацию знаменитого изречения Фрейда «Wo Es war, soll Ich werden» (Там, где было Оно, должно быть Я). Слова Фрейда следует понимать не так, как их обычно понимают (место, где было Оно, должно быть занято Я – Le Moi doit dеloger le ?a), а как раз наоборот в противоположном смысле, сходном с тем, какой придает фрагменту Парменида Хайдеггер. Речь не о том, чтобы рациональная прозрачность Я вытеснила изначальную и темную реальность Оно, но о том, что нужно подступить к тому «месту», выйти на свет именно там, в том изначальном локусе, где пребывает Оно как «место бытия», Kern unseres Wesens (ядро нашего существа). Мир обретается (в ходе как психоаналитического, так и философского лечения, понуждающего меня задаваться вопросом, что такое бытие и что есмь я) только тогда, когда я соглашаюсь с тем, что я – не там, где я обычно обретаюсь, что мое место там, где меня, как правило, нет. Нужно отыскать истоки, признать их своими, liegen lassen, стать их сторожем и хранителем (Lacan, p. 417, 518, 563). И совсем не случайно Лакан приписывает фрейдовскому изречению некую досократическую тональность. Он отсылает к Хайдеггеру «Quand jе parle d'Heidegger ou plut?t quand je le traduis, je m'efforce ? laisser ? la parole qu'il prof?re sa significance souveraine» (Lacan, p. 528) (Когда я говорю о Хайдеггере и тем более когда я его перевожу, все мои усилия направлены на то, чтобы позволить слову высказать свой суверенный смысл). 6 «Сегодня все еще остается и в целом, и в его самом порой плодоносном метафизическом пласте логоцентризмом, который некоторые слишком скоропалительно полагают “превзойденным”». 7 «В качестве условия лингвистической системы само входит составной частью в лингвистическую систему, помещаясь как объект в ее поле». 8 «(Различие) означает здесь, что истоки никуда не делись, что оно и всегда-то было возвращением к не-изначальному, следом, который оказывается, таким образом, началом начал. Если все начинается со следа, то первоначального следа вообще не существует». 9 «Этот другой представляет собой не что иное, как чистый субъект современной стратегии игры, и как таковой он вполне доступен расчету вероятностей, если только реальный субъект, рассчитывая собственную конъюнктуру, не будет принимать во внимание никаких отклонений, называемых субъективными в обычном смысле, то есть психологических, но только лишь вписывать себя в некую поддающуюся исчерпыванию комбинаторику». 10 Ницше Ф. Стихотворения. Философская проза. СПб., 1993. С. 515. 11 «Вершины воображаемого конуса, в которой все различия, все рассеяния и все разрывы окажутся вновь стянутыми вместе, чтобы образовать нечто иное, как некую точку идентичности, неосязаемый образ того же самого». 12 См. «Communications», № 4, Presentation; Roland Barthes, Elementi di semiologia, Torino, 1966 (Ролан Барт. Начала семиологии). В том, что семиология изучает только явления культуры, можно усомниться хотя бы потому, что существуют такие ее ответвления, как зоосемиотика, изучающая коммуникативные процессы в животном мире. Однако, по-видимому, также и эти исследования, скажем изучение языка пчел, направлены на выявление систем конвенций, хотя бы и инстинктивного характера, и, стало быть, форм социальной регламентации животного поведения. 13 R. Pierce, La teoria dell'informazione, Milano, 1963; AAW, Filosofia e informazione, «Archivio di Filosofia», Padova, 1967; Ross Ashby, Design for a Brain, London, 1960; W. Slukin, Mente e macchine, Firenze, 1964; AAW, Kybernetik, Frankfurt, a. M., 1966; AAW, La filosofia degli automi, Torino, 1965; A. Goudot-Perrot, Cybemetique et biologie, Paris, 1967. 14 См., например, Giorgio Braga, La rivoluzione tecnologica della comunicazione umana, Milano, 1964, и Comunicazione e societa, Milano, 1961. 15 Особенно в работе «Лингвистика и теория коммуникации». Roman Jakobson, Saggi di linguistica generale, Milano, 1966 (и вся книга в целом); см. также: Colin Cherry, On Human Communication, N.Y., 1961; George A. Miller, Language and Communication, N. Y., 1951; Andre Martinet, Elementi di linguistica generale, Bari, 1966 (особенно гл. 6, III); G. C. Lepschy, La linguistica strutturale, 1966 (приложение); S. K. Saumjan, La cybemetique et la langue, in Problemes du langage, Paris, 1966. 16 Два наиболее примечательных примера: A. A. Moles, Theorie de I'information et perception esthetique, Paris, 1958 (Авраам Моль. Теория информации и эстетическое восприятие. М., 1966); Max Bense, Aesthetica, Baden Baden, 1965; общая библиография по теме приведена в главе «Apertura, informazione, comunicazione», Umberto Eco, Opera aperta, Milano, 2 edizione, 1967. 17 Об антропологическом понимании термина «культура» см.: Kardiner Preble, Lo studio dell'uomo, Milano, 1963; Clyde Kluckhohn, Mirror for Man, N. Y., 1944; Tullio Tentori, Antropologia culturale, Roma, 1960; Ruth Benedict, Modelli di cultura, Milano, 1960; AAW, La ricerca antropologica, Torino, 1966; Remo Cantoni, II pensiero dei primitivi, Milano, 2 ed., 1963; Carlo Tullio-Altan, Antropologia funzionale, Milano, 1966. 18 Приводимый ниже пример взят из работы Tullio de Mauro, Modelli semiologici— L'arbetrarietd semantica, in «Lingua e stile», I. 1. 19 Warren Weaver, The Mathematics of Communication, in «Scientific American», vol. 181, 1949. 20 Подробнее об этом в А.2.1.2. 21 См. библиографию в Lepschy, cit., и у Якобсона (Якобсон Р. Избранные работы. М., 1985). 22 См.: Норберт Винер, Кибернетика; С.Е. Shannon, W. Weaver, The Mathematical Theory of information, Urbana, 1949; Colin Cherry, On Human Communication, cit.; A. G. Smith, ed., Communication and Culture (часть I), N. Y., 1966; а также работы, указанные в прим. 2 и 4. 23 G. Т. Guilbaud, La Cybernеtique, P. U. F., 1954. 24 Впервые закон сформулирован R. V. L. Harthley, Transmission of Information, in «Bell System Tech. J.», 1928. См. также, помимо Cherry, op. cit, Anatol Rapaport, What is Information}, in «ETC», № 10, 1953. 25 Так, в нашем примере с механизмом исключается и. 3. Получаемым сигналам не соответствует какое-нибудь означаемое. (В крайнем случае можно говорить о соответствии лишь для того, кто установил код.) 26 Из обширной библиографии на тему см.: Adam Schaff, Introduzione alia semantica, Roma, 1965; Pierre Guiraud, Lasemantica, Milano, 1966; Tullio de Mauro, Introduzione alia semantica, Bari, 1965; Stephen Ullmann, La semantica, Bologna, 1966; W.V. O. Quine, Ilproblema del significato, Roma, 1966; L. Antal, Problemi di significalo, Milano, 1967. 27 С. К. Ogden, I.A. Richards, IIsignificato delsignificato, Milano, 1966. 28 См. всю главу 3, op. cit., p. 90–130. В частности, анализ воззрений Блумфилда (Language, N. Y., 1933). 29 Среди авторов, напротив, особенно выделяющих проблему референта, помимо Блумфилда, упомянем исследователей материалистической ориентации (мы не говорим «марксистской», т. к. их позиция определена «Материализмом и эмпириокритицизмом» Ленина), таких как уже цит. Шафф и Л. О. Резников (L. О. Reznikov, Semiotica е marxismo, Milano, 1967). 30 По поводу такого использования терминов см., в частности, A. Pasquinelli, Linguagio, scienza еfilosofia, Bologna, 2 ed., 1964 (приложение А), где сравниваются и обсуждаются позиции Рассела, Фреге, Карнапа, Куайна, Черча. См. также Ludovico Geymonat, Saggi di filosofia neorazionalistica, Torino, 1953. (Исчерпывающая библиография у Шаффа.) 31 Кроме Ульманна, cit, см. также: Klaus Heger, Les bases methodologiques de I'onomasiologie et du classementpar concepts, in «Travaux de linguistique et de litt.», Ill, 1, 1965; с анализом работ Бальдингера, Вейнриха, Огдена и Ричардса, Косериу, Потье и др. 32 Например, Ульман и пользуется этими терминами совсем не так: вершина треугольника для него «смысл», тогда как «означаемым», сравнимым с «meaning» и понимаемым как непрестанно расширяющийся процесс означивания, у него оказывается вся левая сторона треугольника. Мы предпочитаем придерживаться терминологии, принятой французскими семиотиками. 33 Ferdinand De Saussure, Corns de linguistique generate, Paris, 1915. Фердинанд де Соссюр. Курс общей лингвистики, вкн.: Соссюр Ф. Труды по языкознанию. М., 1977. С. 99 (как известно, книга построена на основе курсов, прочитанных с 1906 по 1911 г., ит. перевод под ред. Туллио де Мауро, Bari, 1977)- 34 См., к примеру, замечание Огдена и Ричардса, op. cit., гл. 1. 35 Работы по семиотике Чарльза Сандерса Пирса объединены в Collected Papers of C.S.P., 1931, 1936. В связи с трудностями реконструирования концепции Пирса, отсылаем читателя к вполне удовлетворяющей целям нашего исследования работе Нинфы Боско: Nynfa Bosco, La filosofiapragmatica di Ch.S. Peirce, Torino, 1959; (см. также Огден и Ричардс, op. cit., прил. Д и M. Бейзе, op. ей., где, однако, понятие «интерпретанты» поглощено понятием «интерпретатора»). 36 Это объясняет, в каком смысле (см. по этому поводу Барт, cit.) не лингвистику следует считать ответвлением семиологии, но семиологию – отраслью лингвистики, ибо невербальные знаки получают значения только благодаря словесному языку. Вполне возможно, что в перекличке различных интерпретант какого-либо знака словесное определение получает наибольший вес. Однако интерпретантой словесного означающего вполне может служить фигуративный знак. 37 См. А.2.III.2. 38 См., в частности, Barthes, Elementi, cit., гл. IV. Барт вернулся к этому вопросу bR. Barthes, Systeme de la Mode, Paris, 1967. Иное понимание коннотации (чаще всего как эмоциональной ауры, окружающей понятие в связи с какими-то сугубо личными ассоциациями) см. у Шарля Балли – Ch. Bally, Linguistica generate, Milano, 1963, особенно второй раздел. Однако, как верно подчеркивает Чезаре Сегре во Вводной статье, лингвистика Балли – это лингвистика «речи» (parole), а не «языка» (langue), акцентирующая индивидуальные особенности говорения и, стало быть, призванная уловить рождающийся смысл там, где код еще не установил точных соответствий и мы имеем дело с «мыслью, которая еще не стала сообщением» (р. 171). 39 Лексикоды – соотв. итальянскому lessici. 40 Таковы концепции Трира, Маторе, Шпербера и др., анализируемые в Guiraud, La semantica, cit. 41 Saussure F. Cours, cit., p. 15. 42 Wilhelm von Humboldt, Gesammelte Werke, VII, 1. 43 Saussure F. Corns, cit., p. 120. 44 Как разъяснял Соссюр в своем курсе (с. 114), синхронное изучение системы предполагает анализ сложившихся отношений в их статике, тогда как диахроническое исследование, напротив, занимается эволюцией системы. Естественно, что размежевание между диахронией и синхронией не должно перерастать в полный разрыв, один подход предполагает другой. Несомненно однако, что определяя структуру, код, мы неизбежно пресекаем живой процесс установления соответствий между означающими и означаемыми и правил их сочетания и рассматриваем устанавливающиеся отношения, как если бы они были неизменными. И только после того, как мы очертили систему в целом, можно говорить о ее возможных изменениях и пытаться выяснить их причины и следствия. 45 См. Corns, р. 29. О различении нормы, узуса и функции см. Luigi Rosiello, Struttura, uso efunzioni della lingua, Bologna. В этой работе содержится анализ взглядов Ельмслева, Брёндаля и др. 46 Уместным продолжением был бы разговор о генеративной грамматике Ноэма Хомского. См. поэтому поводу: Lepschy, op. cit.; Nicolas Ruwet, «Introduction» в La grammaire generative, in «Langage», декабрь, 1966, весь номер посвящен Хомскому, содержит обширную библиографию; а также: Noam Chomsky, De quelques constantes de la theorie linguistique, in Problemes du langage, Paris, 1966; Aspects of the Theory of Syntax, M.I.T., 1965; Syntactic Structures, The Hague, 1957. 47 Мы вернемся к обсуждению этих проблем в разделах Д и Е. 48 Claude Levi-Strauss, Elogio dell'antropologia, 1960, ныне в Razza е storia, Torino, 1967. 49 См. Martinet, op. cit. 50 «Существуют монемы, которые совпадают с тем, что мы обычно называем “словом”, например, плохо, скажи, голова. Из этого, однако, вовсе не следует, что монема— всего лишь ученый термин, заменяющий обычное “слово”. Так, в слове scriviamo различаются две монемы: (skriv), обозначающая определенное действие, и (jamo), обозначающая говорящего и еще одно или несколько лиц. Традиционно первую называют семантемой, а вторую – морфемой», но «лучше было бы назвать лексемами те монемы, которыми ведает лексика, а не грамматика, сохранив наименование морфема за теми монемами, которые, KaKjamo, изучаются грамматикой». (Martinet, op. cit., р. 20.) 51 См.: N. S. Trubeckoj, Principes dephonologie, Paris, 1949; а также It circolo linguistico di Praga, le tesi del 29, Milano, 1966 (Введение Эмилио Гаррони). Трубецкой Н. С. Начала фонологии. 52 См. Guiraud, cit., гл. V. О новейших вопросах структурной семантики см.: А. I. Greimas, Semantique Structurale, Paris, 1966; Recherches semantiques, весь номер «Langage», март, 1966; Logique et linguistique, весь номер «Langage», июнь, 1966. 53 Louis Hjelmslev, Essais linguistiques, Copenhagen, 1968, p. 104. 54 Более подробно о термине «структура» см.: AAVV, Usi е significati del termine struttura, Milano, 1965; Предисловие ко 2-му изд. Opera aperta, cit. Мы возвратимся к рассмотрению этого вопроса в разделе Д. 55 См. Lеvi-Strauss, Il crudo e il cotto, cit.; Lacan, cit. 56 Эта точка зрения хорошо изложена в двух предисловиях: в вводной статье Рюве (Ruwet) о генеративной грамматике в журнале «Langages» и в статье Барта в «Communications», посвященной структурному анализу повествования. 57 Ср., например, проблемы, обсуждаемые в Б.3.III. 58 Ср. крайнюю позицию, занимаемую по этому вопросу Лаканом Ecrits, cit, из критиков Лакана упомянем Francois van Laere, Lacan ou le discours de I'inconscient, in «Synthese», aprile-maggio, 1967. 59 Факт влияния языкового кода на говорящего заставляет вернуться к вопросу о том, является ли лингвистика частью семиологии или семиология частью лингвистики, если в качестве кода как источника всякой возможной информации выступает словесный язык. Однако Лакан полагает, что также и сам словесный язык может кодифицироваться на базе глубинного бинарного механизма (см. по этому поводу весь раздел д.5). 60 Разумеется, подобная интерпретация отсылает к частному коннотативному лексикоду, согласно которому традиционно «pulchra dicuntur quae visa placent» (красивым считается приятное на вид). На самом деле, даже будучи понято на итальянском языке, сообщение открывается многим прочтениям. 61 О функциях сообщения речь пойдет в а. 3. i. 2. 62 О сообщении (эстетическом) как форме, которую история заполняет с течением времени, см. Roland Barthes, Saggi critici, Torino, 1966; o сообщении как «зиянии» (идея, родоначальник которой – Лакан) см., в частности, Gerard Genette, Figures, Paris, 1966; о сообщении, которое становится «располагаемым» по мере включения в сеть массовой коммуникации, см. U. Eco, Per una indagine semiologica sul messaggio televisivo, in «Rivista di estetica», maggioagosto, 1966; здесь мы, конечно, подчеркиваем «пригодность» сообщения – означающего: в параграфах, посвященных эстетическому сообщению, эта употребимость формы будет поставлена в зависимость от контекстуальных детерминаций, от «логики означающих»; об этом также см. Opera aperta, cit., хотя сейчас мы пользуемся более строгой терминологией. 63 Мы, таким образом, пытаемся ответить на замечания Эмилио Гаррони, сделанные им по поводу первого издания «Открытого произведения» и предлагавшегося там понимания «информации», – Emilio Garroni, in La crisi semantica delle arti, Roma, 1964, p. 233–262. Мы надеемся, что данный пассаж побудит Гаррони скорректировать свою точку зрения, однако должны признать, что его замечания помогли прояснить нашу собственную. Нужно отдать должное Гаррони, той проницательности и документированное™, которыми отличается его критика использования термина «информация» как в области общей семантики, так и в эстетике. Прочие замечания по поводу употребления этого термина большей частью недостаточно мотивированы и слишком эмоциональны, говорят, например, о «слишком вольном понимании теории информации» или же о «неоправданном вторжении математических методов в сферу эстетического» или даже – что уж совсем не к лицу – о «тех, кто щеголяет в нарядах Маркова или Шеннона». К несчастью, авторы этих замечаний ничего не говорят о том, в чем состоит вольность, неопределенность, незаконность и т. д., так что за тем, что на первый взгляд кажется критикой, обнаруживается глухое раздражение гуманитария, вызванное словами, которые напоминают ему не очень счастливые часы школьного детства. 64 Croce В. Breviario di estetica, р. 134. См. также «Открытое произведение», глава II. 65 Saggi di linguistica generate, cit.; Якобсон P. Лингвистика и поэтика, в кн.: Структурализм «за» и «против». М., 1975; см. также: Якобсон Р. Избранные работы. М., 1985. С. 326. 66 Об интерпретации фатического дискурса в терминах теории игры и психологии деятельности см. Eric Berne, A chegiocogiochiamo, Milano, 1967. 67 Во всех исследованиях, ведущихся в русле логического позитивизма от Карнапа до Тарского и от Витгенштейна до Рассела, особое значение приобретает металингвистическая функция сообщения. Познакомиться с вопросом можно в следующих работах: Iulius R. Weinberg, Introduzione alpositivismo logico, Torino, 1950; а также AAW, Neopositivismo e unita della scienza, Milano, 1958. 68 Можно было бы рассмотреть столь сложное художественное произведение, как «Божественная комедия», выделив в нем различные взаимопересекающиеся функции языка: Данте рассказывает о чем-то (референция) с намерением вызвать сочувствие у читателей и подтолкнуть их к определенным решениям, поддерживая с ними вербальный контакт с помощью обращений, а также разъясняя смысл того, что он хочет сказать, и выстраивая все сообщение на базе эстетической функции. 69 Речь идет о проблеме окраски шумов, т. е. о внесении минимального порядка в беспорядок, с тем чтобы сделать его сообщаемым; этим вопросом занимался Моль (см. «Открытое произведение», гл. III). 70 Аристотель. Поэтика. 1452 а; см. также: Luigi Pareyson, II verisimile nella poetica di Aristotele, Torino, 1950 (ныне в L'Estetica e i suoiproblemi, Milano, 1961); Guido Morpurgo-Tagliabue, Aristotelismo e Barocco, in «Retorica e Barocco», Roma, 1955; Galvano Della Volpe, Poetica del Cinquecento, Bari, 1954. 71 О роли контекста в устранении многозначности знаков (однако здесь понятие «однозначности» только по видимости оказывается противоположным понятиям «информация» и «полисемия») см. Galvano Della Volpe, Critica del Gusto, Milano, 1960 (Делла Вольпе Гальвано. Критика вкуса. М., 1979). 72 Анализируя рифму, Якобсон неизменно подчеркивает ее роль как фактора установления отношений, благодаря которому «звуковое соответствие, будучи спроецированным на последовательность в качестве ее конститутивного начала, обязательно подразумевает смысловое соответствие» (Sciggi, cit, р. 206) и, стало быть, сводит к отношениям также и то, что многие склонны считать, даже занимаясь структурной семантикой, «экспрессивными знаками». См. С. Barghini, Natura dei segni fisiognomia, in «Nuova Corrente», № 31, 1963, а также Piero Raffa, Estetica semiologica, linguistica e critica letteraria, ibidem, № 36, 1965. В связи со структурным анализом поэзии см.: R. Jakobson, С. Levi-Strauss, «Les Chais» de Charles Baudelaire, опубл. в «L'Homme», январь, 1962; Samuel R. Levin, Linguistic Structures in Poetry, The Hague, 1962; Seymour Chatman, On the Theory of Literary Style, in «Linguistics», № 27; Nicolas Ruwet, L'analyse structurale de la poesie, in «Linguistics», № 2; Analyse structurale d'un роете frangais, in «Linguistics», № 3; Sur un vers de Ch. Baudelaire, in «Linguistics», № 17. 73 Jakobson, op. cit., p. 191. 74 Об этом понятии и вытекающих отсюда широких возможностях стилистического анализа см. работы Лео Шпитцера, в частности Critica stilistica е semantica storica, Bari, 1966, а также проницательный анализ данного вопроса, содержащийся в Proust е altri saggi di letteratura francese, Torino, 1959. Вся замечательная традиция стилистической критики (мы имеем в виду, по крайней мере, самые крупные имена: Eric Auerbach, Mimesis, Torino, 1956 (Ауэрбах Э. Мимесис. М., 1956); William Empson, Sette tipi di ambiguita, Torino, 1965; Damaso Alonso, Saggio di metodo e limiti stilistici, Bologna, 1965; Benvenuto Terracini, Analisi stilistica, Milano, 1966), может оказаться весьма полезной для структурно-семиотического изучения произведений искусства. 75 См. Luigi Pareyson, Estetica, Bologna, 2 ed., 1959, в частности, главу «Целостность произведения искусства – части и целое». 76 Здесь уместно вспомнить о понимании стиля как способа формосозидания (см. Pareyson, Estetica, cit.). О лингво-семиотическом рассмотрении вопросов стиля см. I.A. Richards, R. М. Dorson, Sol Saporta, D. Н. Hymes, S. Chatman, T. A. Sebeok, in AAW, Style and Language, M.I.T., 1960. См. также: Lubomir Dolezel, Vers la stylistique structurale, in «Travaux linguistique de Prague», vol. 1, 1966; Toma Pavel, Notes pour une description structurale de la meta-phorepoetique, in «Cahiers de ling theorique et appliquee», Bucarest, vol. 1, 1962; Cesare Segre, La synthese stylistique, in «Information sur les sciences sociales», vol. VI, p. 5; А. Зарецкий. Образ как информация в «Вопросы литературы», № 2, 1963. О произведении как системе систем: Rene Wellek, Austin Warren, Teoria della letteratura, Bologna, 1956; и (под ред. Ц. Тодорова) AAW, Theorie de la litterature, Paris, 1965. 77 Разумеется, мы не имеем в виду так называемую эстетику выражения, но именно эстетики семиотического толка, в которых проблема экспрессивности не находит решения. Например, вся моррисовская эстетика, основываясь на идее иконичности эстетического знака, на том и останавливается. Наряду с ук. соч. см. также труды Ч. Морриса по семиотической эстетике в «Nuova Corrente», № 42–43. 1967. См. также Piero Raffa, Avan-guardia e realismo, Milano, 1967, в частности последнюю главу, его же Регипа fondazione dell'estetica semantica, in «Nuova Corrente», № 28–29, 1963, там же А. Кар fan II significato riferitivo nelle arti, и ответ Э. Гаррони «Estetica antispecula-tiva» ed «estetica semantica», там же, № 34, 1964. 78 См. нашу статью Ilproblema di ипа definizionegenerate dell 'arte («Ri vista di estetica», май, 1963), в которой рассматриваются взгляды Л. Парейсона и Д. Формаджо, каждый на свой лад спорит с нормативной эстетикой. О границах «научности» философской эстетики см. U. Eco, La definizione dell'arte, Milano, 1968. 79 Такова позиция А. Моля, Abraham Moles, Analisi delle strutture del linguaggio poetico, in «II Verri», № 14; а также в цит. Теория информации и эстетическое воспитание. М., 1966. В Opera aperta, cit., мы приняли это различение чтобы описать то сложное чувство удовольствия, связанное с выбросом информации, осуществляющимся на разных уровнях произведения, и, тем не менее, используемое выражение не более чем метафора. Эстетического удовольствия, которое, разумеется, нельзя сбрасывать со счетов, семиотический инструментарий не улавливает, как было показано в А.3.11.3. Критику понятия «эстетическая информация» и обзор различных точек зрения на применимость теории информации в эстетике см. Gianni Scalia, Ipotesi per una teoria informazionale e semantica della letteratura, in «Nuova Corrente», № 28–29, 1963. Отметим, что многие из критических замечаний этого автора дельны, по крайней мере в той части, где фиксируются расхождения между этой книгой и «Открытым произведением». 80 Бензе пытается воспользоваться формулой Биркхоффа (М = П/С) как на микроэстетическом (соотношения ритма, метра, хроматизмов, синтаксических элементов ит.д.), так и на макроэстетическом уровнях (повествование, фабула, конфликт ит.п.). См. Aesthetica, Baden-Baden, 1965. В том же духе, но опираясь на другие положения теории информации, ведет свои исследования новая бразильская школа критики. Среди прочих заслуживают упоминания Haroldo е Augusto De Campos, Decio Pignatari, Teoria lapoesia concreta, Sao Paulo, 1965; Mario Chamie, Posfacio a Lavra Lavra, Sao Paulo, 1962; в целом журнал «Inven^ao». Высокий уровень математической формализации характерен для работ, часто посвященных эстетической тематике, публикуемых в «Grundlagenstudien aus Kybernetik und Geisteswissenschaft». См. также M. R. Mayenowa, Poetijka i matematika, Varsavia, 1965; H. Kreuzer und R. GuzenhAuser, Mathematik und Dichtung, Nymphenburger, 1965. 81 7 °Cм. исследования визуальных сообщений Fred Attneave, Stochastic Composition Processes, in «Journal of Aesthetics», xvn-4, 1959; E. Coons и D. Kraehenbuehl, Information as Measure of Structure in Music, in «Journal of Music Theory», vol. II, № 2,1958; L. B. Meyer, Music, the Arts, and Ideas, Un. of Chicago Press, 1967; Antoniu Sychra, Hudba ocina vedy, Praha, 1965, а также уже в упомянутом «Grundlagenstudien» (номер за октябрь 1964) Volker Stahl, Informationswissenschaft in Musikanalyse. См. также: R. Abernathy, Mathematical Linguistics and Poetics-, T. Sebeok, Notes on the Digital Calculator as a Tool for Analyzing Literary Information-, I. Fonagy, Informationsgehalt von Wort und Laut in derDichtung; все статьи опубликованы в Poetics, Aja, Mouton, 1961. Кроме того, см. Jurij Lotman, Metodi esatti nella scienza letteraria sovietica, in «Strumenti critici», 2, 1967 (с соотв. библиографией). 82 Cp. Edward Stankiewicz, Problems of Emotive Language, in Approaches to Semiotics, под ред. Th.A. Sebeok, Aja, Monton, 1964. Выразительные средства «индивидуального языка» всегда были предметом особого внимания специалистов по стилистике, см., например, Giacomo Devoto, Studi di stilistica, Firenze, 1950, и Nuovi Studi di stilistica, Firenze, 1962. 83 Galvano Della Volpe, Critica del gustо, cit., p. 14. 84 Galvano Della Volpe, op. cit., p. 91. 85 По поводу вопросов паралингвистики см. Approaches to Semiotics, op. cit. И в первую очередь Weston La Barre, Paralinguistics, Kinesics and Cultural Anthropology. Cp. также раздел E. 2. 86 См. В. H. Топоров. К опознанию некоторых структур, характеризующих преимущественно низшие уровни в нескольких поэтических текстах. Труды по знаковым системам. Тарту, 1965, с. 306–319; и А. Н. Колмогоров, А. М. Кондратов. Ритмика поэм Маяковского, «Вопросы языкознания», № 3, 1962 (обе работы переведены Ремо Факкани, но еще не опубликованы). 87 Luis Hjelmslev, Principes degrammaregenerate, Copenhagen, 1928, p. 240. 88 Principes dephonologie, cit., IV. 4. c. (p. 144 sgg.). 89 О проблеме аналоговых кодов см. в. i.111.7. 90 Ср. Stankiewicz, ар. cit., р. 259. 91 Ср. Edward Stankiewicz, Linguistics and the Study of Poetic Language, in AAW, Style in Language, МЛ. T, 1960, p. 69–81. 92 «Главная задача поэтики состоит в том, чтобы ответить на вопрос: Что делает словесное сообщение произведением искусства}.. Поэтика рассматривает вопросы структуры словесного сообщения точно также, как искусствознание занимается анализом структуры живописного произведения… Короче говоря, многие черты поэтики предопределены не только ее принадлежностью к языкознанию, но и теории знаков в целом, т. е. общей семиотике» (R. Jakobson, «Linguistica е poetica», в Saggi di linguistica generate, cit., p. 181–182). Рассматриваемая как одно из ответвлений лингвистики, созданной русскими формалистами и структуралистами из Пражского лингвистического кружка в ходе их исследований литературы, поэтика, тем не менее, может служить моделью для всякого исследования знаковых систем, в таком случае она становится семиотическим исследованием эстетической коммуникации, в каковом значении этот термин здесь и употребляется. См. обзор исследований по поэтике в AAVV, Poetics (Акты Первой международной конференции по поэтике. Варшава, август, 1960), Aja, Mouton, 1961. 93 Это вопрос диалектики «формы и открытости», рассмотренный нами в Opera aperta, cit. 94 См. также наблюдения Гальвано делла Вольпе, сделанные им по другому поводу, но имеющие тот же смысл, Della Volpe, Critica del gusto, cit., p. 91 (о взаимообусловленности речи и языка). 95 Victor Sklovskij, Una teoria della pros a, Bari, 1966 (В. Шкловский. Теория прозы. Размышления и разборы). Victor Erlich, II formalismo russo, Milano, 1966 (Виктор Эрлих. Русский формализм). Но тут-то и встает вопрос о том, как можно объяснить «художественное творчество» с помощью структурных методов. С одной стороны, формальный метод Шкловского открывает дорогу более строгим структурным исследованиям с применением статистических методов теории информации, о которых тогда он еще ничего знать не мог. С другой стороны, проблематика нарушения нормы, демонстрируя, как творческий акт посягает на код, предполагает постановку еще одной проблемы, а именно, как в каждом конкретном случае это нарушение принимается и усваивается и затем в большинстве случаев включается в систему действующих правил. Можно предположить, что традиционных структурных методов недостаточно для того, чтобы разобраться, что представляет собой механизм «созидания, освоения и усвоения», и приходится прибегать к методу порождающей грамматики Хомского. См., например, Gualtiero Calboli, Rilevamento tassonomico e «coerenza» grammaticale, в «Rendiconti», № 15–16, 1967, прежде всего, с. 312–320, где автор возвращается к вопросу о правомерности понятия эстетического идиолекта: «Когда поэт объясняет свое творчество, то в той мере, в какой он различает поэтическую и языковую функции, он уходит от общеязыковой нормы, но разве при этом не создает он свою?» Но по каким правилам происходят эти отклонения от нормы, возможности которых, тем не менее, были заложены в самой системе? Генеративный метод, позволяющий предсказать бесконечный ряд высказываний, порождаемых с помощью конечного набора правил, помог бы по-новому поставить проблему художественного творчества и неисчерпаемых возможностей кода, рассматриваемого в качестве «глубинной структуры», порождающей «поверхностные» структуры, которые принято считать окончательными (мы вернемся к этому вопросу в разделе г.4). Это проблема исследования возможностей кода, относительно свободы performence по отношению к competence (и также проблема лингвистики «речи»). «Обновление языковых норм измеряемо на уровне поверхностных структур при помощи таксономии, что же касается связности – под “связностью” я понимаю такое взаимоотношение новых форм с предшествующими, главным образом на уровне грамматики, при котором новая форма не совсем утрачивает связи со старой, остается “связанной” с ней, – то она базируется на логике преобразований глубинных структур в поверхностные структуры на специфических процедурах генеративной грамматики» (Calboli, р. 320). Ясно, однако, что все эти проблемы еще только-только поставлены, и общая семиотика, если она хочет воспользоваться результатами этих исследований для решения эстетических проблем, должна пристально наблюдать за ходом развития этого специфического своего ответвления, каковым является трансформационная грамматика. 96 По поводу диалектики постоянства и обновления см. L. Pareyson, Estetica, cit. Но это непрестанное вопрошание произведения искусства и его ответы и есть то, что Лео Шпитцер называл «филологическим кругом» (см. введение Альфредо Скьяффини кук. тому, Critica stilistica е semantica storica), и оно весьма схоже с другим круговым движением, тем, которое Эрвин Панофский усматривает во всяком историко-критическом исследовании («Lateoria dell'arte come disciplina umanistica» in II significato nelle arti visive, Torino, 1962). Попытку изображения этого кругового движения в терминах теории коммуникации см. на рис. 3. 97 У. Эко: il messigio persuasivo (убеждающее сообщение) с доминирующей эмотивной функцией. По Якобсону, эмотивная функция связана с установкой на отправителя, она, в частности, передает его эмоциональное состояние, тогда как установке на адресата с целью вызвать у него определенное состояние соответствует конативная функция. 98 См. Аристотель, Риторика. Об античной риторике см. Armando Pleве, Breve storia della retorica antica, Milano, 1961. См. также: Renato Barilli, Laretorica di Cicerone, in «II Verri», № 19; Augusto Rostagni, Scritti minori – Aesthetica, Torino, 1955. О средневековой риторике (помимо Ernst Robert Curtius, Europdische Literatur un Lateinisches Mittelalter, Bern, 1948, и Edgar De Bruyne, Etudes d'esthetique medievale, Brugge, 1948, см. исследование Richard McKeon, La retorica nel Medioevo, in AAVV, Figure e momenti di storia della critica, Milano, 1967. О риторике гуманистов см. Testi umanistici sulla retorica, Roma, 1953, (авторы Э. Гарэн, П. Росси и 4. Вазоли). О риторике барокко см. G. Morpurgo-Tagliabue, Arislotelismo еBarocco, in Retorica е Barocco, Roma, 1953 (впрочем, внимания заслуживают все статьи сборника). 99 См. Chaim Perelman е Lucie Olbrechts-Tyteca, Trattato dell'argomentazione, Torino, 1966, с обстоятельной вводной статьей Norberto Bobbio. 100 Об этом с особым акцентом на эмоциональных аспектах убеждения (о том, что мы, вслед за Аристотелем, назвали бы «нетехническими» способами убеждения) пишет Charles L. Stevenson, Ethics and Language, Yale Un. Press, 1944 (глава «Убеждение»). Об искусстве пропаганды в современной политике и массовой культуре см. Robert К. Merton, Teoria е struttura sociale, Bologna, 1959 (в частности, части III, XIV, «Studi sulla propaganda radiofonica e cinematografica»). Библиография о массовой коммуникации— U. Eco, Apocalittici e integrati, Milano, 1964. 101 В этом смысле современное изучение риторики должно было бы стать важной главой всякой культурной антропологии. См. Gerard Genette, Insegnamento е retorica in Francia nel secolo XX, in «Sigma», № 11–12, 1966. 102 Perelman, op. cit., p. 89 sgg. 103 Вся VII глава «Улисса» Джойса представляет собой ироническое использование практически почти всех риторических приемов. Наиболее основательным учебным пособием по теме является И. Lausberg, Handbuch den LiterarischesRhetorik, Mtinchen, M. Hueber Verlag, 1960. 104 О китче см.: Hermann Broch, «Note sul problema del Kitsch» in Poesia e conoscenza, Milano, 1965; Umberto Eco, «La struttura del cattivo gusto», in Apo-calittici e integrati, cit. (с библиографией); Gillo Dorfles, Nuoviriti, nuovimiti, Torino, 1966. 105 Для знакомства с исследованиями в области иконографии см. Е. Panofsky, II significato nelle arti visive, cit.; E. Panofsky, La prospettiva come forma simbolica, Milano, 1961; Alois Riegl, Industria artistica tardoromana (2-е ит. изд. Arte tardoromana, Torino, 1959); A. Riegl, Problemi di stile, Milano, 1963; Fritz Saxl, La storia delle immagini, Bari, 1965; Eugenio Battisti, Rinascimento e Barocco, Torino, 1960. Дополнительная библиография в указанных 106 Это имеет отношение и к теориям символического вчувствования (Einfiihlung), см. Renato De Fusco, L'idea di architettura, Milano, 1964 (гл. 2); Dino Formaggio, Fenomenologia della tecnica artistica, Milano, 1953 (гл. 2); Guido Morpurgo-Tagliabue, L'esthetique contemporaine, Milano, 1960 (гл. 1 с библиографией). 107 О риторике рекламы см. Guy Bonsiepe, Rettorica Visivo verbale, in «Marcatre», № 19–22. Мы приводим этот анализ в разделе б.5 «Несколько примеров рекламных сообщений». 108 Также и такой визуальный знак, как надпись «Осторожно, дети!», основывается на риторической предпосылке «В больших городах с интенсивным уличным движением дети, идущие в школу, подвергаются опасности». 109 Поскольку мы используем термин «идеология» в широком смысле, включающем в себя целый ряд других более узких смыслов, то интересующихся ими отсылаем к: Karl Mannheim, Ideologia е utopia, Bologna, 1957; статье «Ideologia» в M. Horkheimer, Т. W. Adorno, Lezioni di sociologia, Torino, 1966; Remo Cantoni, «Crisi delle ideologic», in Illusione e pregiudizio Milano, 1967; M. Horkheimer, T. W. Adorno, Dialettica dell'illuminismo, Torino, 1966. 110 В этом плане рассматривает структуры содержания Люсьен Гольдман в таких работах, как Recherches dialectiques, Paris, 1959; Le dieu cache, Paris, 1956; Per una sociologia del romanzo, Milano, 1967; Le due avanguardie, Urbino, 1967. Cm. также George Gerbner, On Content Analysis and Critical Research in Mass Communication, «Audiovisual Comm. Rev.», spring, 1958. 111 Cm.: Edoardo Sanguineti, Ideologia e linguaggio, Milano, 1965; Angelo Guglielmi, Avanguardia e sperimentalismo, Milano, 1964; Fausto Curi, Ordinee disordine, Milano, 1965; AAW, II gruppo 63, Milano, 1964; AAW, II romanzo speri-mentale, Milano, 1966; Alfredo Giuliani, Immagini e maniere, Milano, 1965; Renato Barilli, La barriera del naturalismo, Milano, 1964; AAW, Avanguardia e neo-avanguardia, Milano, 1966; Umberto Eco, Del modo di formare come impegno sulla realta, in «Menabo», № 5 (ныне Opera aperta, 2 ed., cit.) 112 По поводу диалектики формы-открытости см. Opera aperta, cit. Содержание последних параграфов отражено на рис. 3. 113 Collected, Papers, II. 114 Charles Morris, Segni, linguaggio e comportamento, Milano, 1949, p. 42. О Моррисе см. Ferruccio Rossi-Landi, Charles Morris, Roma, 1953. См. также Моррис Ч. У. Основание теории знаков, в кн. Семиотика, М., 1983. С. 37–89; Его же. Знаки и действия, в кн. Значение и означивание. Там же. С. 118–132. 115 Morris, ор. cit., p. 257. 116 «Ку?ка-ре-ку» соотв. ит. «ки-ки-ри-ки». 117 О трансакциональной природе восприятия см.: AAVV, Lapsicologia transazionale, Milano, 1967; AAW, La perception, P. U. E, 1955; Jean Piaget, Les mecanismes perceptifs, P. U. E, 1961; U. Eco, Modelli estrutture, in «II Verri», № 20. 118 «Образ не указывает ни на что, кроме как на самое себя, на некое призрачное присутствие собственного содержания. О выражении можно говорить тогда, когда некий “смысл” так или иначе имманентно присущ вещи, прямо из нее исходит, отождествляется с ее формой. И естественное выражение (пейзаж, лицо), и эстетическое выражение (скорбь, меланхолия вагнеровского леса), в сущности, подчиняются одному и тому же семиологическому механизму, “смысл” прямо вытекает из совокупности означающих без опосредования кодом» (Christian Metz, Le cinema: langue ou langage? in «Communications», № 4). Эти утверждения выглядели бы вполне нормально, не сильно отличаясь от того, что обычно на этот счет говорит интуитивистская и романтическая эстетика, не обнаружь их читатель в семиологическом исследовании и не выдай они за успех семиологии то, что к ней отношения не имеет. Ниже мы попытаемся обосновать позицию, как раз противоположную, не имеющую ничего общего с подобными взглядами. Это же относится и к следующему примечанию. 119 Реальность – то же самое кино, только природное, «главный и изначальный человеческий язык – это само действие», и, следовательно, «минимальной единицей кинематографического языка являются реальные объекты, составляющие кадр». Так говорит П. П. Пазолини в «La lingua scritta dell’azione», Конференция в Пезаро, материалы в «Nuovi Argomenti», апрель – июнь, 1966. Более пространно я возражаю этому взгляду в разделе б.4.1.