Милый друг Ги де Мопассан Шедевры мировой литературы (Мир книги, Литература) Ги де Мопассан (1850–1893) – выдающийся французский писатель, без которого невозможно себе представить европейскую литературу XIX века. Он и сегодня остается самым читаемым не только у себя на родине, но и за ее пределами, в том числе и в России. Публикуемый в этом томе роман «Милый друг» – история карьеры заурядного репортера Жоржа Дюруа, использующего расположение женщин для продвижения по социальной лестнице. Это и женитьба на богатой Мадлене Форестье, пишущей за него статьи; и роман с госпожой Вальтер, женой банкира-миллионера, с помощью которой он богатеет на биржевых спекуляциях; и свадьба с Сюзанной Вальтер, дочерью банкира, открывающая герою дорогу на политическом поприще. Ги де Мопассан Милый друг © ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2009 © ООО «РИЦ Литература», состав, комментарии, 2009 * * * Часть первая I Получив у кассирши сдачу с пяти франков, Жорж Дюруа вышел из ресторана. Хорошо сложенный от природы, сохранивший еще свою военную выправку, он выставил грудь вперед, привычным молодцеватым жестом закрутил усы и окинул запоздалых посетителей быстрым и зорким взглядом – одним из тех взглядов красивого мужчины, которые охватывают все кругом, словно взгляд ястреба, высматривающего свою добычу. Женщины подняли на него глаза; это были три скромные работницы: учительница музыки, не первой молодости, плохо причесанная, небрежно одетая, всегда в запыленной шляпе и в сбившемся набок платье, и две мещанки со своими мужьями – обычные посетители этого ресторанчика с дешевыми обедами. Очутившись на тротуаре, Дюруа на секунду остановился, обдумывая, что ему предпринять. Было 28 июня, а в кармане у него осталось ровно три франка и сорок сантимов до конца месяца. Это означало два обеда без завтраков или два завтрака без обедов, на выбор. Он высчитал, что завтрак стоит один франк десять сантимов, а обед полтора франка; таким образом, довольствуясь завтраками, он сбережет франк двадцать, что обеспечит ему два ужина из колбасы с хлебом да два бокала пива на бульваре. Это было главным его расходом и главным вечерним развлечением. Он направился по улице Нотр-Дам-де-Лорет. Он сохранил походку тех времен, когда еще носил гусарский мундир, – выпяченная грудь и слегка расставленные ноги, точно он только что слез с лошади; он грубо проталкивался вперед по переполненной народом улице, задевая плечом, толкая прохожих, никому не уступая дороги. Сдвинув немного набок свой поношенный котелок и постукивая каблуками, он шел с таким видом, словно презирал все – прохожих, дома, весь город, – с высокомерием красивого солдата, попавшего в общество штатских. Несмотря на свой шестидесятифранковый костюм, он сохранял отпечаток известного изящества, бесспорного, но кричащего и несколько вульгарного. Высокий, хорошо сложенный, белокурый, со слегка рыжеватым оттенком волос, пышными усами, торчащими над верхней губой, светло-голубыми глазами с очень маленьким зрачком, с вьющимися волосами, разделенными прямым пробором, он олицетворял собою героя бульварного романа. Был один из тех летних вечеров, когда в Париже не хватает воздуха. В городе было жарко, как в бане, и казалось, он истекал потом в удушливом мраке ночи. Из гранитных пастей сточных труб вырывалось их отравленное дыхание, а из окон подвальных кухонь несся на улицу омерзительный запах прокисшего соуса и помоев. Привратники, без пиджаков, сидя верхом на соломенных стульях, курили трубки под воротами домов; прохожие шли усталым шагом, с непокрытыми головами, держа шляпы в руках. Дойдя до бульвара, Жорж Дюруа снова остановился, колеблясь в выборе дальнейшего пути. Ему хотелось дойти до Елисейских Полей и авеню Булонского леса, чтобы там, под деревьями, подышать немного свежим воздухом; и другое еще желание томило его – желание любовной встречи. Каким образом она произойдет? Он не знал этого, но уже три месяца, как он ждал ее каждый день, каждый вечер. Правда, благодаря красивому лицу и изящной фигуре ему время от времени перепадало немножко любви, но он надеялся на большее и лучшее. С пустыми карманами и кипящей кровью, он загорался от каждого прикосновения уличных женщин, шептавших ему на углах: «Пойдем со мной, красавчик», но он не решался идти за ними, не имея чем заплатить; и, кроме того, он ждал чего-то иного, иных ласк, менее вульгарных. Тем не менее он любил посещать места, кишащие публичными женщинами, – их балы, их кафе, их улицы; любил толкаться среди них, болтать с ними на «ты», вдыхать их крепкие духи, чувствовать их возле себя. Это все же были женщины – женщины, которых можно любить. Он не испытывал к ним никакого презрения, свойственного семейным людям. Он направился в сторону Мадлен и отдался течению толпы, которая струилась, изнемогая от жары. Большие кафе, переполненные людьми, захватывали часть тротуара, выставляя напоказ своих посетителей в ослепительном, режущем свете, льющемся из их озаренных витрин. Перед ними, на круглых или четырехугольных столиках, стояли стаканы с напитками – красными, желтыми, зелеными, коричневыми, всех оттенков; внутри графинов блестели большие прозрачные куски льда цилиндрической формы, охлаждавшие прекрасную чистую воду. Дюруа замедлил шаг; от желания выпить что-нибудь у него пересохло в горле. Жгучая жажда, жажда летнего вечера, терзала его, и он живо представил себе восхитительное ощущение холодного напитка во рту. Но если он позволит себе два бокала сегодня вечером, тогда прощай скудный ужин завтрашнего дня; а ему были слишком хорошо знакомы голодные часы конца месяца. Он сказал себе: «Нужно дождаться десяти часов и тогда выпить бокал в “Кафе Америкен”. Черт возьми! Как, однако, хочется пить!» И он смотрел на всех этих людей, сидевших за столиками и пивших, на всех этих людей, которые могли утолять жажду сколько им было угодно. Он проходил мимо кафе с наглым и вызывающим видом и по выражению лиц, по костюму, одним взглядом оценивал, сколько у каждого посетителя было при себе денег. Глухое раздражение поднималось в нем против всех этих спокойно сидящих господ. Если поискать, в их карманах найдутся, конечно, и золотые, и серебряные, и медные монеты. В среднем у каждого должно было быть не меньше двух луидоров; в кафе было не меньше ста человек; сто раз по два луидора – это четыре тысячи франков! Он пробормотал: «Свиньи!» – продолжая изящно покачиваться на ходу. Поймай он одного из них на улице, в темном закоулке, он, право же, без долгих размышлений свернул бы ему шею, как, бывало, делал это в деревнях с домашней птицей в дни больших маневров. И ему вспомнились два года, проведенных в Африке, вспомнилось, как он грабил арабов на небольших южных стоянках. Жестокая и злая улыбка пробежала по его лицу при воспоминании об одной проделке, стоившей жизни трем арабам из племени улед-алан и доставившей ему и его товарищам двадцать кур, двух баранов, золото и тему для шуток на полгода. Виновных так и не нашли, да, впрочем, их и не искали, так как арабы считаются чем-то вроде естественной добычи солдата. В Париже – не то. Здесь нельзя грабить открыто с саблей на боку и револьвером в руке, как там, вдали от гражданского правосудия, на свободе. Он чувствовал в душе все инстинкты унтер-офицера, развратившегося в покоренной стране. Право, теперь ему было жаль этих двух лет, проведенных в пустыне. Какая досада, что он там не остался! Но он надеялся на лучшее по возвращении. И вот!.. Да, нечего сказать, теперь лучше! Он провел языком по рту, слегка прищелкивая, точно для того, чтобы удостовериться в сухости нёба. Толпа двигалась вокруг, изнеможенная и усталая; он продолжал думать: «Скоты! У всех этих болванов есть деньги в кармане». Он толкал встречных плечом и насвистывал веселые песенки. Мужчины, которых он задевал, оборачивались, ворча; женщины говорили: «Вот нахал!» Он миновал «Водевиль» и остановился против «Кафе Америкен», спрашивая себя, не зайти ли выпить бокал – до того мучила его жажда. Прежде чем решиться на это, он взглянул на часы с освещенным циферблатом посредине тротуара. Было четверть десятого. Он знал себя: как только бокал с пивом окажется перед ним, он проглотит его моментально. Что ему потом делать до одиннадцати часов? «Дойду до церкви Мадлен, – сказал он себе, – и медленно пойду назад». На углу площади Оперы он столкнулся с толстым молодым человеком, лицо которого смутно показалось ему знакомым. Он пошел за ним, роясь в своей памяти и повторяя вполголоса: «Где я, черт возьми, видел этого субъекта?» Тщетно перебирал он свои воспоминания, потом вдруг, по странному капризу памяти, этот самый человек представился ему менее толстым, более молодым и одетым в гусарский мундир. Он вскричал: «Да ведь это Форестье!» – прибавил шагу и хлопнул проходящего по плечу. Тот обернулся, посмотрел на него, потом сказал: – Что вам угодно, сударь? Дюруа засмеялся: – Ты меня не узнаешь? – Нет. – Жорж Дюруа, шестого гусарского. Форестье протянул ему обе руки: – А, дружище! Как поживаешь? – Отлично, а ты? – Я – неважно. Представь себе, грудь у меня теперь стала словно из папье-маше: из двенадцати месяцев в году я шесть кашляю – последствия бронхита, который я схватил в Буживале сразу по возвращении в Париж, уже четыре года тому назад. – Что ты! Да ведь у тебя совсем здоровый вид. Взяв под руку своего старого товарища, Форестье принялся рассказывать ему о своей болезни, о диагнозах и предписаниях врачей, о трудности следовать их указаниям в его положении. Ему предписано провести зиму на юге; но как это выполнить? Он женат, он журналист, имеет отличное положение. – Я заведую отделом политики в «Ви Франсез». Пишу отчеты о заседаниях сената в «Салю» и время от времени даю литературную хронику в «Планет». Да, я вышел в люди. Дюруа с удивлением посмотрел на него. Он очень изменился, возмужал. Теперь у него была манера себя держать, походка, костюм как у человека солидного, уверенного в себе; брюшко человека, который плотно обедает. Прежде он был худым, тщедушным, гибким, легкомысленным, задорным, шумливым и всегда веселым. Париж в три года совершенно преобразил его: он потолстел, стал серьезным, волосы на висках начали седеть, а ведь ему было не больше двадцати семи лет. Форестье спросил: – Куда ты идешь? Дюруа ответил: – Никуда, просто гуляю перед тем, как вернуться домой. – Так не проводишь ли ты меня в «Ви Франсез»? Мне нужно там просмотреть корректуру. А потом пойдем выпьем вместе по бокалу пива. – Идет. И они пошли под руку с той свободной непринужденностью, которая сохраняется у товарищей по школе и по полку. – Что ты делаешь в Париже? – спросил Форестье. Дюруа пожал плечами: – Попросту околеваю с голоду. Когда окончился срок моей службы, мне захотелось вернуться сюда, чтобы… чтобы сделать карьеру или, вернее, просто пожить в Париже; и вот уже полгода, как я служу в управлении Северных железных дорог и получаю всего-навсего полторы тысячи франков в год. Форестье пробормотал: – Черт возьми, это не жирно. – Я думаю. Но скажи, как могу я выбиться на дорогу? Я одинок, никого не знаю, не имею никакой протекции. Мне недостает средств, отнюдь не желания. Приятель оглядел его с головы до ног оценивающим взглядом опытного человека. Затем произнес убежденным тоном: – Видишь ли, мой милый, здесь все зависит от апломба. Человеку ловкому легче сделаться министром, чем столоначальником. Нужно уметь себя поставить, а не просить. Но неужели же, черт возьми, ты не смог найти ничего лучшего, чем место служащего на Северной дороге? Дюруа ответил: – Я искал всюду, но ничего не нашел. Сейчас у меня есть кое-что в виду: мне предлагают место учителя верховой езды в манеже Пеллерена. Там я буду получать по меньшей мере три тысячи франков. Форестье прервал его: – Не делай этой глупости, если даже тебе дадут десять тысяч франков. Этим ты сразу себе отрежешь путь. В твоей канцелярии тебя, по крайней мере, никто не видит, никто не знает, ты можешь оттуда выбраться, если сумеешь, и еще сделать карьеру. Но если ты станешь учителем верховой езды – все кончено. Это все равно что быть метрдотелем в доме, где обедает весь Париж. Если ты будешь давать уроки верховой езды людям из общества или их сыновьям, они никогда уже не смогут отнестись к тебе как к равному. Он замолчал, подумал несколько секунд, потом спросил: – У тебя есть диплом бакалавра? – Нет, я срезался два раза. – Это ничего, если ты все-таки окончил курс. Когда говорят о Цицероне или о Тиберии, ты приблизительно знаешь, о ком идет речь? – Да, приблизительно. – Отлично. Никто не знает больше, за исключением десятка-другого дураков, которые все равно далеко с этим не уйдут. Прослыть знающим совсем нетрудно; все дело в том, чтобы не дать себя открыто уличить в невежестве. Нужно лавировать, избегать затруднительных положений, обходить препятствия, сажать других в лужу с помощью энциклопедического словаря. Все люди глупы, как гуси, и невежественны, как карпы. Он говорил со спокойной насмешливостью человека, знающего жизнь, и улыбался, глядя на проходящих. Но вдруг он закашлялся и остановился, чтобы дать утихнуть приступу кашля, потом упавшим тоном сказал: – Не безобразие ли это, что я никак не могу избавиться от своего бронхита? А ведь сейчас разгар лета! Нет! Этой зимой я поеду лечиться в Ментону. Будь что будет! Здоровье прежде всего. Они дошли до бульвара Пуасоньер и остановились у большой стеклянной двери, на внутренней стороне которой был наклеен развернутый номер газеты. Трое прохожих стояли и читали ее. Над дверью огромными зазывающими огненными буквами, вырисованными газовыми лампочками, значилось: «Ля Ви Франсез». Фигуры прохожих, внезапно попадавших в полосу света, отбрасываемого этими ослепительными словами, вдруг вставали, яркие и четкие, точно при дневном свете, и тотчас же снова исчезали во мраке. Форестье толкнул дверь. – Входи, – сказал он. Дюруа вошел, поднялся по роскошной и грязной лестнице, видной всем еще с улицы, очутился в передней, где двое служащих поклонились его приятелю, потом остановился в комнате, служившей приемной, пыльной и замызганной, обитой вылинявшим зеленым трипом, который был покрыт пятнами и местами словно изъеден мышами. – Присядь, – сказал Форестье, – я вернусь через пять минут. И он исчез за одной из трех дверей, выходивших в эту комнату. Какой-то странный, особенный, неуловимый запах – запах редакции – стоял здесь. Дюруа сидел неподвижно, чувствуя себя несколько смущенным, а еще более изумленным. Время от времени мимо него пробегали из одной двери в другую люди с такой стремительностью, что он не успевал на них взглянуть. Это были или молодые, очень молодые люди, проносившиеся с деловым видом, держа в руках лист бумаги, трепетавший от их быстрого бега; или наборщики, у которых из-под полинявшей блузы, выпачканной чернилами, выступал чистый белый воротничок и суконные брюки, как у людей из общества; они бережно несли кипы оттисков – свежие, еще сырые гранки. Несколько раз появлялся какой-то человечек небольшого роста, одетый чересчур щеголевато, в сюртуке, чересчур узком в талии, в брюках, чересчур тесно обтягивающих ногу, в ботинках с чересчур острым носком, – какой-нибудь репортер, доставлявший светскую вечернюю хронику. Приходили еще другие люди, важные, сосредоточенные, носившие свои цилиндры с плоскими полями с таким видом, словно этот фасон должен был отличать их от всего остального человечества. Форестье появился под руку с высоким худым господином, в возрасте от тридцати до сорока лет, в черном фраке и белом галстуке, очень смуглым, с тонкими закрученными усами, с наглым и самодовольным видом. Форестье сказал ему: – До свиданья, дорогой мэтр. Тот пожал ему руку: – До свиданья, мой дорогой. – И, посвистывая, стал спускаться по лестнице с тросточкой под мышкой. Дюруа спросил: – Кто это? – Жак Риваль, знаешь, известный хроникер, дуэлист; он просматривал здесь свои корректуры. Гарен, Монтель и он – это три лучших хроникера Парижа по умению писать на злободневные темы. Он получает тридцать тысяч франков в год, давая две статьи в неделю. Выходя, они встретили низенького человечка с длинными волосами, неопрятного вида, толстого, который, отдуваясь, поднимался по лестнице. Форестье низко поклонился. – Норбер де Варенн, – сказал он, – поэт, автор «Угасших светил». Это тоже человек, который сейчас в цене. Каждый рассказик, который он нам дает, оплачивается тремястами франками, хотя в самом длинном из них никогда не бывает двухсот строк. Зайдем-ка в «Наполитен» – я умираю от жажды. Как только они заняли места за столиком кафе, Форестье крикнул: – Два бокала пива! – И проглотил свой залпом, между тем как Дюруа с наслаждением тянул пиво медленными глотками, смакуя его, точно редкий, драгоценный напиток. Приятель его молчал, точно размышляя о чем-то, потом вдруг сказал: – Почему бы тебе не попробовать свои силы в журналистике? Дюруа посмотрел на него с удивлением, потом ответил: – Но… ведь я никогда ничего не писал. – Ба! Все пробуют, все начинают. Я мог бы тебя использовать: ты собирал бы для меня материал, делал визиты, исполнял поручения… Для начала ты будешь получать двести пятьдесят франков, не считая разъездных. Хочешь, я поговорю о тебе с издателем? – Разумеется, хочу. – В таком случае вот что: приходи ко мне завтра обедать; у меня соберется не более чем пять-шесть человек – мой патрон, господин Вальтер с женой, Жак Риваль и Норбер де Варенн, которых ты сейчас видел, и одна приятельница моей жены. Идет? Покрасневший, смущенный, Дюруа медлил с ответом. Наконец он пробормотал: – Дело в том… что у меня нет подходящего костюма. Форестье изумился: – У тебя нет фрака? Черт возьми! Это же необходимейшая вещь! Знаешь, в Париже скорей можно обойтись без кровати, чем без фрака. Потом вдруг, порывшись в кармане жилета, он вынул кучку золотых монет, взял два луидора, положил их перед своим старым товарищем и сказал с дружеской простотой: – Ты мне вернешь это, когда сможешь. Возьми напрокат или купи необходимое тебе платье в рассрочку, дав задаток; словом, устраивайся, как знаешь, но приходи ко мне обедать завтра в половине восьмого, улица Фонтен, семнадцать. Дюруа, растроганный, спрятал деньги и пробормотал: – Ты очень добр, я тебе крайне благодарен; будь уверен, что я не забуду… Форестье прервал его: – Довольно об этом. Выпьем еще по бокалу, хочешь? – И он крикнул: – Гарсон, два бокала! Когда бокалы были выпиты, журналист предложил: – Хочешь побродить еще часок? – Конечно, с удовольствием. Они пошли по направлению к Мадлен. – Что бы нам предпринять? – сказал Форестье. – Говорят, что в Париже для фланера всегда найдется развлечение; это неверно. Когда я гуляю вечером, я никогда не знаю, куда пойти. В Булонский лес стоит ехать только с женщиной, а женщины не всегда бывают под рукой; кафешантаны могут забавлять моего аптекаря и его супругу, но не меня. Что же делать? Нечего. Следовало бы устроить здесь летний сад вроде парка Монсо, который был бы открыт всю ночь, где можно было бы слушать хорошую музыку и пить прохладительные напитки в тени деревьев. Он не должен быть похож на увеселительное место, а просто служить местом для гулянья. Плата за вход должна быть высокой, чтобы привлечь красивых дам. Можно было бы гулять по усыпанным песком дорожкам, освещенным электричеством, а когда захочешь – присесть и слушать музыку, вблизи или издали. Нечто в этом роде было когда-то у Мюзара[1 - Мюзар (1793–1859) – французский музыкант, устроитель публичных балов и маскарадов в Париже в 30—40-х гг. XIX в.], но там на всем лежал отпечаток кабака: там слишком много игралось танцев, мало было простора, мало тени, мало сумрака. Нужен очень красивый, очень большой сад. Это было бы восхитительно. Куда ты хочешь пойти? Дюруа в смущении не знал, что ответить; наконец он решился: – Мне еще не случалось бывать в «Фоли-Берже». Я охотно пошел бы туда… Его спутник воскликнул: – В «Фоли-Берже»? Черт возьми! Но мы там спечемся, как на жаровне. Впрочем, не возражаю, там все же весело. И они пошли по направлению к улице Фобур-Монмартр. Ярко освещенный фасад «Фоли-Берже» бросал снопы света на четыре прилегающих к нему улицы. Целая вереница фиакров дожидалась разъезда. Форестье направился к входу; Дюруа остановил его: – Мы забыли купить билеты. Форестье важно ответил: – Со мной платить не надо. Когда они подошли к контролю, все три контролера поклонились Форестье. Стоявший в середине протянул ему руку. Журналист спросил: – Есть хорошая ложа? – Разумеется, господин Форестье. Он взял протянутый ему билет, толкнул обитую кожей дверь, и они очутились в зале. Табачный дым, словно легкий туман, окутывал отдаленные части зала, сцену и противоположную сторону театра. Беспрерывно поднимаясь беловатыми струйками от сигар и папирос, которые курили все эти люди, этот легкий туман все усиливался, собирался под потолком и образовывал под широким куполом, вокруг люстры, над головами зрителей второго яруса облако дыма. В широком коридоре, идущем от входа вокруг зала, где бродят толпы разряженных кокоток вперемежку с темными силуэтами мужчин, группа женщин поджидала входящих перед одною из трех стоек, за которыми восседали три продавщицы напитков и любви, накрашенные и поблекшие. Позади них высокие зеркала отражали их спины и лица проходящих. Форестье быстро шел, раздвигая толпу, с видом человека, имеющего право на внимание. Он подошел к капельдинерше. – Ложа семнадцать? – спросил он. – Здесь, сударь. И они очутились запертыми в маленьком открытом деревянном ящике, обитом красной материей, где четыре стула такого же цвета стояли так близко один к другому, что едва можно было протиснуться между ними. Друзья уселись; справа и слева от них тянулся длинный, прилегающий с обоих концов к сцене, закругленный ряд таких же клеток с сидящими в них людьми, у которых видна была только голова и грудь. На сцене трое юношей в трико, высокий, среднего роста и еще поменьше, по очереди делали упражнения на трапеции. Сначала быстрыми и мелкими шагами вышел вперед высокий, улыбаясь и посылая публике воздушные поцелуи. Под трико вырисовывались мускулы его рук и ног; он выпячивал грудь, чтобы скрыть свой довольно объемистый живот; лицо его было похоже на лицо парикмахера – тщательный пробор разделял волосы на две равные части как раз посередине головы. Он вскакивал на трапецию грациозным прыжком и, повиснув на руках, вертелся колесом или же на вытянутых руках и выпрямив тело повисал горизонтально в воздухе, держась на шесте исключительно силою кистей рук. Затем он опускался на землю, снова с улыбкой раскланивался под аплодисменты партера и отходил к кулисам, при каждом шаге показывая мускулатуру своих ног. Второй, не такой высокий и более коренастый, выходил в свою очередь и проделывал те же упражнения, которые повторял и третий, при все возрастающем одобрении зрителей. Но Дюруа нисколько не занимало это зрелище, и, повернув голову, он все время разглядывал прогуливающихся в променуаре мужчин и кокоток. Форестье сказал ему: – Обрати внимание на первые ряды: исключительно буржуа со своими женами и детьми – простаки, которые приходят посмотреть на представление. В ложах – завсегдатаи бульваров, кое-кто из артистического мира, несколько второсортных кокоток; позади нас – самая забавная смесь, какую только можно найти в Париже. Кто эти мужчины? Посмотри на них. Тут есть все, что хочешь, все профессии и все сословия, но преобладает мелкая сошка. Вот служащие банков, магазинов, министерств; репортеры, сутенеры, офицеры в штатском, щеголи во фраках, пообедавшие в кабачке, уже побывавшие в Опере и направляющиеся на Итальянский бульвар, и еще целая куча подозрительных личностей, не поддающихся анализу. Что касается женщин, все они, как одна, – это проститутки, которые ужинают в «Америке», отдаются за один или два луидора, выискивают иностранцев, платящих пять, и оповещают своих постоянных клиентов, когда они бывают свободны. За шесть лет можно всех их изучить; встречаешь их каждый вечер, круглый год, в одних и тех же местах, за исключением того времени, когда они находятся на излечении в Сен-Лазаре[2 - Сен-Лазар – женская тюрьма в Париже.] или Лурсине[3 - Лурсин – больница в Париже.]. Дюруа не слушал. Одна из таких женщин смотрела на него, прислонившись к их ложе. Это была полная брюнетка, набеленная, с черными подведенными глазами и огромными нарисованными бровями. Чрезмерно пышный бюст натягивал темный шелк ее платья; накрашенные губы, красные, словно рана, придавали ее лицу что-то животное, жгучее, грубое, но зажигавшее желание. Она подозвала кивком головы одну из проходивших мимо нее подруг, рыжеватую блондинку, тоже полную, и сказала ей умышленно громко, чтобы можно было расслышать: – Посмотри-ка, вот красивый малый. Если он захочет меня за десять золотых, я не откажусь. Форестье повернулся к Дюруа и, улыбнувшись, хлопнул его по колену: – Это на твой счет; ты имеешь успех, мой милый. Поздравляю. Бывший унтер-офицер покраснел и машинальным движением пальцев потрогал золотые монеты в кармане своего жилета. Занавес опустился, оркестр заиграл вальс. Дюруа сказал: – Не пройтись ли нам по кулуару? – Как хочешь. Они вышли и тотчас были подхвачены волной гуляющих. Их толкали, теснили, жали со всех сторон; они шли, видя перед собой целый лес шляп. А женщины попарно двигались в этой толпе мужчин, с ловкостью рассекая ее, скользя между локтями, спинами, плечами, чувствуя себя хорошо в своей стихии, как рыбы в воде, среди этого потока самцов. Дюруа, восхищенный, шел по течению, в опьянении вдыхая воздух, отравленный табачным дымом, запахом человеческих тел и духами кокоток. Но Форестье потел, задыхался, кашлял. – Выйдем в сад, – сказал он. И, повернув налево, они вошли в какое-то подобие крытого сада, который освежали два безвкусно отделанных фонтана. Под тисами и туями, стоявшими в кадках, мужчины и женщины пили, расположившись за цинковыми столиками. – Еще бокал? – предложил Форестье. – С удовольствием. Они сели и стали рассматривать проходящих. Время от времени к ним подходила какая-нибудь женщина и спрашивала с шаблонной улыбкой: «Не угостите ли чем-нибудь, сударь?» – и после ответа Форестье: «Стаканом воды из фонтана», – отходила, ворча: «Свинья!» Полная брюнетка, та самая, которая стояла прислонившись к их же ложе, появилась снова, надменно выступая под руку с полной блондинкой. Они составляли вдвоем отличную пару, прекрасно подобранную. Заметив Дюруа, она ему улыбнулась так, словно их взгляды уже успели сообщить друг другу какую-то тайну; взяв стул, она преспокойно уселась против него и, усадив свою подругу, заказала звонким голосом: – Гарсон, два гренадина! Форестье сказал с удивлением: – Ты, кажется, не стесняешься? Она ответила: – Это твой друг меня привлекает. Право, красивый малый. Мне кажется, он способен заставить меня наделать глупостей! Дюруа, смущенный, не нашелся что сказать. Он крутил свои вьющиеся усы и глупо улыбался. Гарсон принес воду с сиропом, которую женщины выпили залпом; потом они поднялись; брюнетка, дружески кивнув головой и слегка ударив Дюруа веером по плечу, бросила: – Спасибо, котик. Ты не очень-то балуешь разговором. И они ушли, раскачивая бедрами. Форестье рассмеялся: – Однако, дружище, ты в самом деле имеешь успех у женщин. Этим не следует пренебрегать. С этим можно пойти далеко. Он помолчал с минуту, потом добавил тоном человека, думающего вслух: – С их помощью легче всего сделать карьеру. Так как Дюруа не отвечал, продолжая улыбаться, он спросил: – Ты еще остаешься? Я ухожу, с меня хватит. Дюруа пробормотал: – Да, я побуду немного. Еще рано. Форестье поднялся. – Ну, так до свиданья, до завтра. Не забудь, улица Фонтен, семнадцать, в половине восьмого. – Непременно. До завтра. Спасибо. Они пожали друг другу руки, и журналист ушел. Как только он скрылся, Дюруа почувствовал себя свободно и снова с радостью нащупал золотые монеты в своем кармане. Потом, поднявшись, пошел, взглядом разыскивая кого-то в толпе. Вскоре он увидел обеих женщин, блондинку и брюнетку, прогуливающихся с видом нищих королев в толпе мужчин. Он пошел прямо им навстречу, но, когда подошел, снова растерялся. Брюнетка сказала ему: – Ну что, у тебя язык развязался? Он пробормотал: – Черт возьми! – не будучи в состоянии придумать ничего, кроме этих слов. Они стояли все трое, затрудняя движение толпы, образуя вокруг себя водоворот. Потом она внезапно спросила: – Пойдешь со мной? И он, трепеща от желания, ответил грубо: – Да, но у меня всего только один луидор. Она улыбнулась с равнодушным видом: – Не беда. – И взяла его под руку, словно завладев своей добычей. Когда они выходили, он подумал, что на оставшиеся двадцать франков ему нетрудно будет достать напрокат фрак для завтрашнего вечера. II – Здесь живет господин Форестье? – Четвертый этаж, налево. Привратник сказал это любезным тоном, в котором звучало уважение к жильцу. И Жорж Дюруа стал подниматься по лестнице. Он чувствовал себя немного смущенным, не в своей тарелке. Впервые в жизни он надел фрак и теперь волновался по поводу остальных частей своего туалета. Он чувствовал погрешности во всем, начиная с ботинок, нелакированных, хотя и довольно изящного покроя (он всегда особенно тщательно следил за своей обувью), и кончая рубашкой, купленной сегодня в Лувре за четыре с половиной франка; ее слишком тонкая манишка уже немного смялась. Другие его рубашки, которые он носил ежедневно, были все порядочно истрепаны, и даже наиболее крепкую из них он не решился надеть сегодня. Слишком широкие брюки плохо обрисовывали ногу, заворачиваясь вокруг икр, и имели тот поношенный вид, какой всегда имеет одежда, купленная по случаю, на фигуре, которую она случайно облекает. И только фрак сидел недурно, так как в магазине нашелся один, почти подходивший по размеру. Он медленно поднимался по ступеням, с бьющимся сердцем и тоской в душе, мучимый больше всего боязнью показаться смешным; и вдруг он увидел перед собой элегантного господина, смотревшего на него. Они очутились так близко друг к другу, что Дюруа невольно отступил и вдруг замер в изумлении: это был он сам в отражении высокого трюмо, стоявшего на площадке второго этажа и создававшего иллюзию длинной галереи. Он весь затрепетал от радости, найдя себя несравненно лучше, чем он ожидал. Дома у него было только зеркальце для бритья, в котором нельзя было видеть себя во весь рост, и так как он с трудом мог рассмотреть в него лишь отдельные части своего наспех сооруженного туалета, то преувеличил его недостатки и пугался мысли, что может показаться смешным. Теперь же, неожиданно увидев себя в большом зеркале, он даже не узнал себя, принял себя за другого, за человека из общества, которого он, при первом взгляде, нашел очень представительным, очень шикарным. И, внимательно себя рассмотрев, он решил, что, право же, у него вполне приличный вид. Тогда он начал изучать себя, как это делают актеры, разучивая роль. Он улыбнулся, протянул руку, сделал несколько движений, попытался выразить чувства удивления, радости, одобрения, испробовал разные оттенки улыбок и взглядов, при помощи которых можно показаться дамам любезным, дать им понять, что восхищаешься ими, желаешь их. Дверь на лестницу отворилась. Боясь, что его могут поймать врасплох, он стал быстро подниматься наверх, встревоженный мыслью, не видел ли кто-нибудь из приглашенных к его другу, как он кокетничал перед зеркалом. Добравшись до третьего этажа, он снова увидел зеркало и замедлил шаги, чтобы осмотреть себя на ходу. Фигуру свою он нашел в самом деле очень изящной. Походка превосходная. И безграничная уверенность в себе наполнила его душу. Конечно, он далеко пойдет с такой наружностью и жаждою успеха, с твердостью и независимостью характера, которые он в себе знал. Ему захотелось побежать, перепрыгнуть через ступени последнего этажа. Он остановился у третьего зеркала, закрутил усы привычным движением, снял шляпу, чтобы поправить волосы, и пробормотал вполголоса, как он это часто делал, обращаясь к самому себе: «Вот превосходная мысль». Затем протянул руку к звонку и позвонил. Дверь почти сразу же отворилась, и он оказался перед важным бритым лакеем в черном фраке с такими безукоризненными манерами, что Дюруа снова почувствовал себя охваченным смутным беспокойством, быть может, от бессознательного сравнения покроя своего фрака и фрака лакея. Принимая от Дюруа пальто, которое тот держал на руке, стараясь скрыть пятна, лакей, у которого были на ногах лакированные ботинки, спросил: – Как прикажете доложить? Приподняв портьеру гостиной, куда надо было войти, он произнес его имя. Но Дюруа, вдруг потерявший весь свой апломб, почувствовал, что от робости он лишился способности двигаться, что у него захватило дыхание. Ему предстояло сделать первый шаг навстречу этой новой жизни, о которой он так мечтал, которой так ждал. Все же он решился войти. Перед ним стояла молодая белокурая женщина, ожидавшая его одна в большой, ярко освещенной комнате, заставленной, словно оранжерея, растениями. Он остановился в полном замешательстве – кто эта дама, которая улыбается ему? Потом вспомнил, что Форестье женат; и мысль, что эта изящная блондинка – жена его друга, окончательно его смутила. Он пробормотал: – Сударыня, я… Она протянула ему руку: – Я знаю, сударь. Шарль рассказал мне о вашей вчерашней встрече, и я очень рада, что ему пришла счастливая мысль пригласить вас пообедать сегодня с нами. Он покраснел до ушей, не зная, что сказать, и чувствуя, что его осматривают с ног до головы, оценивают, изучают. Ему хотелось извиниться, выдумать причину, объясняющую погрешности его костюма; но он ничего не смог придумать и не решился затронуть эту щекотливую тему. Он сел в указанное ему кресло, и, когда почувствовал мягкую упругость его бархата, приятное, ласкающее прикосновение его обитых ручек и спинки, которые так любовно приняли его в свои объятия, ему показалось, что он уже вступил в новую, пленительную жизнь, что он становится чем-то, что он уже спасен; и он посмотрел на госпожу Форестье, продолжавшую следить за ним взглядом. На ней было платье из бледно-голубого кашемира, замечательно обрисовывавшее ее стройную талию и полную грудь. Голые руки и шея выступали из пены белых кружев, которыми был отделан корсаж и короткие рукава; волосы, собранные в высокую прическу, слегка вились на затылке, образуя светлое пушистое облако над шеей. Ее взгляд, чем-то напоминавший Дюруа взгляд женщины, встреченной им накануне в «Фоли-Берже», несколько успокоил его. У нее были серые глаза с голубоватым отливом, который придавал им какое-то особенное выражение, тонкий нос, полные губы, немного мясистый подбородок – неправильное, но очаровательное лицо, привлекательное и лукавое. Это было одно из тех женских лиц, каждая черта которого имеет свою прелесть и кажется полной значения, каждое движение которого как будто и говорит и скрывает что-то. После короткого молчания она спросила: – Вы давно уже в Париже? Постепенно овладевая собой, он ответил: – Всего несколько месяцев, сударыня. Я служу на железной дороге, но Форестье дал мне надежду, что я смогу через его посредство заняться журналистикой. Она улыбнулась более открыто, более приветливо и, понизив голос, сказала: – Я знаю. Снова раздался звонок. Лакей доложил: – Госпожа де Марель. Это была маленькая смуглая женщина, ярко выраженный тип брюнетки. Она вошла быстрой походкой; фигуру ее сверху донизу плотно облегало темное, очень простое платье. Только красная роза, приколотая к черным волосам, невольно бросалась в глаза и подчеркивала своеобразный характер ее лица, придавая ей задорный и пикантный вид. За нею шла девочка в коротком платье. Госпожа Форестье бросилась им навстречу. – Здравствуй, Клотильда. – Здравствуй, Мадлена. Они поцеловались. Затем девочка с непринужденностью взрослой подставила свой лобик для поцелуя и сказала: – Здравствуй, кузина. Госпожа Форестье поцеловала ее, потом познакомила гостей: – Господин Жорж Дюруа, близкий друг Шарля. Госпожа де Марель, моя приятельница и дальняя родственница. – И добавила: – Знаете, у нас здесь все очень просто, без церемоний. Вы не будете возражать, не правда ли? Молодой человек поклонился. Дверь снова отворилась, и вошел толстый, маленький, круглый человечек под руку с высокой красивой дамой, которая была гораздо выше его ростом, значительно моложе и держалась изящно и с достоинством. Это были господин Вальтер, депутат, финансист, богач, делец, еврей-южанин, издатель «Ви Франсез», и его жена, урожденная Базиль-Равало, дочь банкира. Затем появились один за другим: Жак Риваль, очень элегантный, и Норбер де Варенн, у которого лоснился ворот фрака от прикосновения падавших до плеч длинных волос, с которых сыпалась перхоть. Его плохо завязанный галстук имел далеко не свежий вид. С ужимками стареющего красавца он подошел к госпоже Форестье и запечатлел поцелуй на ее запястье. Когда он наклонился, его длинные волосы, точно волной, покрыли обнаженную руку молодой женщины. Наконец явился сам Форестье, извинившийся за опоздание. Его задержало в редакции дело Мореля. Морель, депутат-радикал, только что сделал запрос в министерство по поводу требования кредитов на колонизацию Алжира. Слуга доложил: – Кушать подано! И все перешли в столовую. За столом Дюруа оказался между госпожой де Марель и ее дочерью. Он снова почувствовал смущение, боясь сделать какой-нибудь промах в обращении с вилкой, ложкой или бокалами. Последних было четыре, и один из них был голубоватого цвета. Для какого напитка предназначался он? За супом все молчали, затем Норбер де Варенн спросил: – Читали вы о процессе Готье? Что за потеха! Стали обсуждать этот случай, где адюльтер осложнялся шантажом. Здесь говорили о нем совсем не так, как говорят в семейных домах о событиях, известных по газетам, а так, как говорят между собой врачи о болезни, зеленщики об овощах. Никто не возмущался, никто не удивлялся; с профессиональным любопытством и с полным равнодушием к самому преступлению собеседники пытались найти глубокие, тайные причины его. Старались точно объяснить каждый отдельный поступок, определить все интеллектуальные факторы, породившие драму, которая являлась для них результатом известного душевного состояния, поддающегося учету науки. Дамы тоже увлеклись этим анализом, этой работой. Затем занялись другими злободневными событиями, комментируя их, рассматривая со всех сторон, взвешивая и оценивая с особой практической точки зрения специалистов, спекулирующих на новостях, разменивающих человеческую комедию на строчки, подобно тому как торговцы осматривают и оценивают товар, который они затем предложат покупателям. Потом заговорили об одной дуэли, и разговором овладел Жак Риваль. Это была его область, никто другой не смел касаться этого предмета. Дюруа не решался вставить слово. Время от времени он посматривал на свою соседку, округлая грудь которой соблазняла его. С кончика ее уха свисал бриллиант на золотой нитке, похожий на каплю воды, скатывающуюся с тела. Иногда эта дама делала какое-нибудь замечание, неизменно вызывавшее общую улыбку. У нее было забавное, милое, неожиданное остроумие – остроумие опытной школьницы, которая смотрит на вещи беззаботно и судит о них с легкомысленным, незлобивым скептицизмом. Дюруа тщетно старался придумать для нее какой-нибудь комплимент и, ничего не найдя, занялся дочерью, наливал ей вино, передавал кушанья, услуживал. Девочка, более сдержанная, чем мать, благодарила серьезным тоном, короткими кивками: «Вы очень любезны, сударь», – и внимательно, с сосредоточенным видом слушала разговор взрослых. Обед был превосходный, и все отдали ему должное. Вальтер ел точно людоед и почти все время молчал, рассматривая косым взглядом из-под очков блюда, которые ему подносили. Норбер де Варенн не уступал ему, время от времени роняя капли соуса на свою манишку. Форестье, улыбающийся, но серьезный, наблюдал за всем происходящим и обменивался с женой многозначительными взглядами, словно с сообщником, выполняющим совместно с ним трудное, но успешно продвигающееся дело. Лица гостей раскраснелись, голоса стали громче. Время от времени лакей шептал каждому из обедающих на ухо: – Кортон? Шато-лароз? Дюруа кортон пришелся по вкусу, и он каждый раз подставлял свой бокал. Им овладела восхитительная веселость; какая-то горячая веселая волна поднялась от желудка к голове, разлилась по всему телу, проникла во все его существо. Он пришел в состояние полного довольства – довольства души и тела. Ему захотелось говорить, обратить на себя внимание, быть выслушанным, признанным, подобно этим людям, малейшее замечание которых все так ценили. Разговор, который лился беспрерывно, затрагивая всевозможные темы, перебрасываясь с предмета на предмет, цепляясь за малейший повод, после обзора всех злободневных событий и попутно тысячи других вещей вернулся к важному вопросу Мореля относительно колонизации Алжира. В перерыве между двумя блюдами Вальтер, склонный к скептическому цинизму, отпустил на этот счет несколько шуток. Форестье рассказал содержание своей завтрашней статьи. Жак Риваль требовал военного правительства, которое каждому офицеру, прослужившему тридцать лет в колониях, давало бы участок земли. – Таким образом, – говорил он, – вы создадите деятельное общество, которое с течением времени изучит и полюбит эту страну, ознакомится с ее языком и со всеми главными местными условиями, являющимися обычно камнем преткновения для всех вновь прибывающих. Норбер де Варенн прервал его: – Да… они будут знать все, кроме земледелия. Они будут говорить по-арабски, но не будут уметь пересаживать свеклу или сеять хлеб. Они будут очень сильны в искусстве фехтования, но очень слабы по части удобрения полей. Наоборот, следовало бы широко открыть доступ в эту новую страну всем желающим. Люди способные найдут там себе место, остальные погибнут. Таков социальный закон. Последовало короткое молчание. Все улыбались. Жорж Дюруа раскрыл рот и произнес, удивляясь звуку собственного голоса, точно он никогда раньше его не слыхал: – Хорошей земли – вот чего там недостает. Плодородные участки стоят там столько же, сколько во Франции, и раскупаются богатыми парижанами, считающими выгодным помещать в них капитал. Настоящие же колонисты, которых выгнал с родины голод, оттесняются в пустыню, где ничего не произрастает из-за отсутствия воды. Все взгляды устремились на него. Он почувствовал, что краснеет. Вальтер спросил его: – Вы знаете Алжир? Он ответил: – Да, я провел там двадцать восемь месяцев и побывал в трех провинциях. Внезапно, позабыв о деле Мореля, Норбер де Варенн стал расспрашивать его о нравах этой страны, известных ему по рассказам одного офицера. В частности, его интересовал Мзаб[4 - …его интересовал Мзаб… – об этой любопытной «арабской республике» см. подробнее в сборнике «Под солнцем».] – странная маленькая арабская республика, зародившаяся посреди Сахары, в самой иссушенной части этой знойной пустыни. Дюруа, который дважды побывал в Мзабе, описал нравы этой своеобразной страны, где капля воды ценится на вес золота, где каждый житель должен выполнять всякого рода общественные работы, где честность в коммерческих делах стоит гораздо выше, чем у цивилизованных народов. Возбужденный вином и желанием понравиться, он говорил с каким-то хвастливым увлечением, рассказывал полковые анекдоты, военные приключения, описывал подробности арабской жизни. Он нашел даже несколько красочных выражений для описания этих обнаженных, желтых земель, выжженных всепожирающим пламенем солнца. Все женщины не отрывали от него глаз. Госпожа Вальтер медленно проговорила: – Вы могли бы сделать из ваших воспоминаний ряд прелестных статей. После этого Вальтер взглянул на молодого человека поверх очков, как он делал всегда, когда хотел хорошенько рассмотреть чье-нибудь лицо. На тарелки он смотрел из-под очков. Форестье воспользовался моментом: – Дорогой патрон, я уже говорил вам сегодня о господине Жорже Дюруа и просил назначить его моим помощником для добывания политической информации. С тех пор как Марамбо ушел от нас, у меня нет никого, кто бы собирал срочные и секретные сведения, и газета от этого страдает. Вальтер стал серьезен и совсем приподнял очки, чтобы посмотреть Дюруа прямо в лицо. Потом сказал: – Несомненно, что господин Дюруа обладает оригинальным умом. Если ему угодно будет зайти завтра в три часа поболтать со мной, мы это устроим. Затем, немного помолчав, он обратился уже прямо к молодому человеку: – Но дайте нам теперь же небольшую серию заметок об Алжире. Сообщите свои воспоминания и коснитесь вопроса колонизации, как вы это сделали сейчас. Это своевременно, вполне своевременно, и, я уверен, это очень понравится нашим читателям. Только поторопитесь. Первая статья мне нужна завтра или послезавтра, чтобы заинтересовать публику, пока в палате идут прения. Госпожа Вальтер прибавила с милой серьезностью, придававшей всем ее словам легкий покровительственный оттенок: – И вот вам прелестное заглавие: «Воспоминания африканского стрелка» – не правда ли, господин Норбер? Старый поэт, поздно добившийся известности, ненавидел и побаивался новичков. Он ответил сухим тоном: – Да, это превосходно, но при условии, что все дальнейшее будет в соответствующем стиле, а это самое трудное. Верный стиль – это все равно как в музыке верный тон. Госпожа Форестье смотрела на Дюруа ласковым и ободряющим взглядом – взглядом знатока, который, казалось, говорил: «О, ты пойдешь далеко». Госпожа де Марель несколько раз оборачивалась к нему, и бриллиант в ее ухе беспрестанно дрожал; казалось, прозрачная капля сейчас оторвется и упадет. Девочка сидела неподвижно и серьезно, склонив голову над тарелкой. Лакей снова обошел вокруг стола, наливая в голубые бокалы йоханнесбергер, и Форестье, поклонившись Вальтеру, предложил тост за процветание «Ви Франсез». Все присутствующие приветствовали патрона, который улыбался, и Дюруа, опьяненный успехом, осушил свой бокал залпом: ему казалось, что он выпил бы так же целую бочку, проглотил бы быка, задушил бы льва. Он ощущал в себе нечеловеческую силу, непреклонную решимость и безграничные надежды. Теперь он был своим человеком в среде этих людей, он завоевал положение, занял свое место. Взгляд его останавливался на лицах с большей уверенностью, и он осмелился наконец обратиться к своей соседке: – Сударыня, у вас самые красивые серьги, какие я когда-либо видел. Она обернулась к нему с улыбкой: – Это моя выдумка – подвешивать бриллианты просто на нитке. Можно подумать, что это росинки, не правда ли? Он пробормотал, смущенный своей смелостью, боясь сказать глупость: – Это очаровательно… но ваше ушко еще больше украшает эту вещь. Она поблагодарила его взглядом – одним из лучезарных женских взглядов, проникающих в самое сердце. Повернув голову, он опять увидел устремленные на него глаза госпожи Форестье. Она смотрела все так же приветливо, но ему показалось, что сейчас ее взгляд выражает большую живость, лукавство, поощрение. Теперь все мужчины говорили сразу, жестикулируя, повысив голос; обсуждался грандиозный проект подземной железной дороги. Тема была исчерпана только к концу десерта; у всякого нашлось что сказать относительно медленности способов сообщения в Париже, неудобства трамвая, невыносимости езды в омнибусах и грубости извозчиков. Потом все встали из-за стола, чтобы идти пить кофе. Дюруа, шутки ради, предложил руку девочке; она важно поблагодарила его и привстала на цыпочки, чтобы просунуть руку под локоть своего кавалера. Когда он вошел в гостиную, ему снова показалось, что он попал в оранжерею. Высокие пальмы стояли во всех четырех углах комнаты, раскинув свои изящные листья, которые поднимались до потолка и там рассыпались каскадами. По бокам камина круглые, колоннообразные стволы каучуковых деревьев громоздили друг на друга свои продолговатые темно-зеленые листья, а на фортепьяно два неизвестных растения, круглых, покрытых цветами, – одно розовое, другое белое – производили впечатление искусственных, неправдоподобных, слишком прекрасных, чтобы быть живыми. Воздух был свеж и напоен благоуханием, неуловимым, неведомым и нежным. Теперь, когда Дюруа уже более владел собой, он принялся внимательно рассматривать комнату. Она была невелика; кроме растений, ничто не поражало в ней; ничего не было яркого или кричащего, но в ней чувствовался комфорт, уют; она ласкала глаз, нежила, располагала к отдыху. Стены были обтянуты старинной бледно-лиловой материей, усеянной желтыми шелковыми цветочками величиной с муху. На дверях висели портьеры из серо-голубого солдатского сукна, на котором красным шелком было вышито несколько гвоздик. Кресла и стулья всевозможной формы и величины, огромные и крошечные, кушетки, пуфы, скамеечки, разбросанные по комнате, – все было обито шелковой материей в стиле Людовика XVI и прекрасным плюшем красноватого тона с гранатовым узором. – Хотите кофе, господин Дюруа? С приветливой улыбкой, не сходившей с ее уст, госпожа Форестье протянула ему налитую чашку. – Да, сударыня, благодарю вас. Дюруа взял чашку, и, пока он со страхом наклонялся над сахарницей, которую подавала ему девочка, и доставал серебряными щипчиками кусок сахара, молодая женщина сказала ему вполголоса: – Поухаживайте за госпожой Вальтер. – И отошла, прежде чем он успел что-либо ответить. Сначала он выпил кофе, все время опасаясь, как бы не уронить чашку на ковер; затем с облегченным сердцем стал искать случая подойти к жене своего нового начальника и завязать с нею разговор. Вдруг он заметил, что она держит в руках пустую чашку: возле нее не было столика, и она не знала, куда ее поставить. Дюруа подскочил к ней: – Позвольте, сударыня. – Благодарю вас. Он отнес чашку, потом вернулся. – Если бы вы знали, сударыня, сколько хороших минут доставила мне «Ви Франсез» во время моего пребывания там, в пустыне. Положительно, это единственная газета, которую можно читать вне Франции, потому что она самая литературная, самая остроумная, самая занимательная из всех. В ней можно найти все. Она улыбнулась с равнодушной учтивостью и серьезно заметила: – Господину Вальтеру стоило немалых трудов создать тип газеты, отвечающей современным требованиям. И они принялись беседовать. Он обладал умением поддерживать непринужденный и банальный разговор; голос у него был приятный, во взгляде много очарования, а перед обворожительностью усов невозможно было устоять. Они вились над верхней губой, пышные, красивые, белокурые, с золотистым оттенком, немного светлее на концах. Они говорили о Париже, о его окрестностях, о берегах Сены, о курортах, о летних развлечениях – о всех тех вещах, о которых можно болтать без конца не утомляясь. Затем, когда подошел Норбер де Варенн с рюмкой ликера в руке, Дюруа скромно удалился. Госпожа де Марель, только что беседовавшая с госпожой Форестье, подозвала его. – Итак, сударь, – спросила она его в упор, – вы хотите испробовать свои силы в журналистике? Он заговорил о своих намерениях, потом начал с нею тот же разговор, что и с госпожой Вальтер; но теперь он уже лучше владел темой и блеснул своими познаниями, выдавая за свои те слова, которые он только что слышал. При этом он не отрываясь смотрел собеседнице в глаза, как бы придавая особенно глубокий смысл своим словам. Она рассказала ему в свою очередь несколько анекдотов с непринужденной живостью женщины, уверенной в своем остроумии и желающей всегда казаться веселой и занимательной; она начала вести себя с ним более непринужденно, клала руку на его рукав, понижала голос, рассказывая какой-нибудь пустячок, приобретавший благодаря этому оттенок интимности. Дюруа был весь охвачен внутренним волнением от близости молодой женщины, оказывавшей ему такое внимание. Ему хотелось тотчас доказать ей чем-нибудь свою преданность, защитить ее, показать, на что он способен; и долгие паузы, предшествовавшие его ответам, выдавали его напряженное душевное состояние. Вдруг, без всякого повода, госпожа де Марель позвала: «Лорина!» – и девочка подошла к ней. – Сядь сюда, детка, ты простудишься у окна. Дюруа вдруг охватило безумное желание поцеловать девочку, как будто от этого поцелуя что-то должно было передаться матери. Он ласково спросил ее отеческим тоном: – Можно вас поцеловать, мадемуазель? Девочка удивленно посмотрела на него. Госпожа де Марель сказала, смеясь: – Отвечай: «Я вам разрешаю это, сударь, сегодня, но в другой раз этого не должно быть». Дюруа тотчас сел, взял Лорину на колени и прикоснулся губами к ее волнистым тонким волосам. Мать удивилась: – Смотрите, она не убежала; это удивительно. Обычно она позволяет себя целовать только женщинам. Вы неотразимы, господин Дюруа. Он покраснел и, ничего не ответив, стал покачивать девочку на одном колене. Госпожа Форестье подошла и воскликнула с удивлением: – Посмотрите, Лорину приручили. Вот чудо! Жак Риваль, с сигарой во рту, тоже направился к ним, и Дюруа поднялся, чтобы проститься: он боялся каким-нибудь неловким словом испортить сделанное им дело – начало своих побед. Он раскланялся, нежно пожал ручки всем дамам, затем сильно потряс руки мужчинам. При этом он заметил, что рука Жака Риваля была сухая, горячая и дружески ответила на его пожатие; рука Норбера де Варенна, влажная, холодная, еле коснулась пальцев; рука Вальтера была холодная и мягкая, без всякой выразительности, вялая; рука Форестье – жирная и теплая. Последний сказал ему вполголоса: – Завтра в три часа, не забудь. – О, не беспокойся, не забуду! Когда он очутился на лестнице, ему захотелось спуститься по ней бегом – так сильна была его радость, – и он стал прыгать через две ступеньки; но вдруг в большом зеркале третьего этажа он увидел какого-то господина, торопливо и вприпрыжку бегущего к нему навстречу, и сразу остановился, устыдившись, точно уличенный в какой-то провинности. Потом он долго смотрел на себя в зеркало, восхищаясь тем, что он в самом деле такой красивый молодой человек; потом самодовольно улыбнулся себе; потом, прощаясь со своим отражением, отвесил ему низкий и почтительный поклон, точно значительной особе. III Выйдя на улицу, Жорж Дюруа начал думать, что бы такое ему предпринять. Ему хотелось мечтать, идти вперед, думая о будущем, вдыхая нежный ночной воздух, но мысль о ряде статей, заказанных ему Вальтером, преследовала его, и он решил сейчас же идти домой и приняться за работу. Он повернул, ускорил шаги, вышел на внешний бульвар и прошел до улицы Бурсо, на которой находилась его квартира. Семиэтажный дом, где он жил, был населен двумя десятками семей скромных рабочих и буржуа. Поднимаясь по лестнице и освещая восковыми спичками грязные ступени, на которых валялись клочки бумаги, окурки, кухонные отбросы, он почувствовал отвращение и непреодолимое желание поскорее уйти отсюда и поселиться, подобно богатым людям, в чистом жилище, убранном коврами. Тяжелый запах еды, отхожих мест и человеческих отбросов, застоявшийся запах помоев и обветшавших стен заполнял этот дом снизу доверху, и никаким проветриванием его нельзя было оттуда изгнать. Из окна комнаты молодого человека, находившейся на шестом этаже, виднелся возле Батиньольского вокзала, как раз над выходом из тоннеля, словно глубокая пропасть, огромный пролет полотна Западной железной дороги. Дюруа открыл окно и облокотился на ржавый железный подоконник. Под ним, в глубине темной дыры, три неподвижных красных сигнальных огня казались огромными глазами какого-то зверя; за ними виднелись еще огни и дальше еще и еще – без конца. Ежеминутно в тишине ночи раздавались свистки, то короткие, то протяжные, одни близкие, другие далекие, едва уловимые, идущие оттуда, со стороны Аньера. Звук их менялся, точно звуки человеческого голоса. Один из свистков приближался, испуская непрерывно жалобный крик, становившийся громче с каждой секундой, и вскоре показался большой желтый фонарь, который с грохотом несся вперед; Дюруа увидел, как длинная цепь вагонов исчезла в пасти тоннеля. Потом он сказал себе: «Ну, за работу!» Поставив лампу на стол, он хотел уже сесть писать, как вдруг обнаружил, что у него есть только почтовая бумага. Делать нечего, он использует ее, развернув лист во всю ширину. Он обмакнул перо в чернила и лучшим своим почерком вывел заголовок: «Воспоминания африканского стрелка». Потом задумался над началом первой фразы. Он сидел, опершись головой на руку, устремив взгляд на белый лист бумаги, лежавший перед ним. О чем писать? Сейчас он ничего не мог вспомнить из того, что только что рассказывал, – ни одного факта, ни одного случая, ничего. Вдруг ему пришла мысль: «Надо начать с отъезда». И он написал: «Это было в 1874 году, около 15 мая, когда истощенная Франция отдыхала после потрясений ужасного года…» Тут он остановился, не зная, как изобразить свое отплытие, переезд, первые впечатления. После десятиминутного размышления он решил отложить на завтра начало и приняться сейчас за описание Алжира. И он написал на своем листе бумаги: «Алжир – это город, весь белый…» – не умея сказать ничего другого. Перед его глазами снова встал красивый, светлый город с плоскими домиками, каскадом сбегающими с вершины горы к морю, но он не находил ни одного слова, чтобы передать то, что видел, что пережил. После долгих усилий он прибавил: «Часть его населена арабами…» Потом бросил перо на стол и встал. На маленькой железной кровати, на которой от тяжести его тела образовалась впадина, валялось в беспорядке его старое будничное платье; оно казалось каким-то пустым, усталым, дряблым, отвратительным, словно старые отрепья из морга. А шелковый опрокинутый цилиндр, лежавший на соломенном стуле, единственный его цилиндр, казалось, просил подаяния. На стенах комнаты, оклеенной серыми обоями с голубыми букетами, было столько же пятен, сколько цветов, – старых подозрительных пятен, происхождение которых не поддавалось определению: раздавленные насекомые или капли масла, следы пальцев, жирных от помады, или брызги мыльной пены. На всем лежала печать унизительной нищеты – нищеты меблированных комнат Парижа. И возмущение против собственной бедности охватило Дюруа. Он решил, что надо уйти отсюда сейчас же, что завтра же надо покончить с этим жалким существованием. Внезапно вновь охваченный усердием к работе, он снова сел за стол и снова стал искать слова, чтобы правильно передать своеобразное очарование Алжира, этого преддверия таинственных глубин Африки – Африки кочевых арабов и неизвестных негритянских племен, Африки неисследованной и манящей, той Африки, откуда привозят неправдоподобных сказочных животных, которых нам показывают иногда в общественных садах: страусов, напоминающих каких-то странных кур; газелей, божественно грациозных коз; удивительных и уродливых жирафов; важных верблюдов; чудовищных гиппопотамов; безобразных носорогов и горилл, этих страшных братьев человека. Он смутно чувствовал, как в нем возникают мысли; он мог бы, пожалуй, рассказать их, но ему не удавалось выразить их на бумаге. Раздраженный сознанием своего бессилия, он снова встал; руки его были влажны от пота, кровь стучала в висках. Когда он заметил счет от прачки, принесенный в тот же вечер привратником, его сразу охватило полное отчаяние. Радость, вера в себя и будущее покинули его. Кончено, все кончено, он ничего не сделает, из него ничего не выйдет; он чувствовал себя ничтожным, не способным ни к чему, лишним, обреченным. Он снова подошел к окну как раз в тот момент, когда из тоннеля со стремительным и яростным шумом выходил поезд. Через поля и равнины он шел туда, к морю. И воспоминание о родителях проснулось в сердце Дюруа. Этот поезд пройдет мимо них, всего в нескольких милях от их дома. Перед ним встал маленький домик на вершине холма, возвышающегося над Руаном и над долиной Сены, при въезде в деревню Кантеле. Его родители держали небольшой ресторанчик, загородный кабачок, называвшийся «Бельвю», куда жители городского предместья приходили закусывать по воскресеньям. Своего сына они хотели вывести в люди и отдали его в коллеж. Окончив его и не выдержав экзамена на степень бакалавра, он поступил на военную службу с намерением стать офицером, полковником, генералом. Но еще задолго до окончания пятилетнего срока он почувствовал к военной службе отвращение и начал мечтать о карьере в Париже. И, кончив службу, он приехал сюда, несмотря на мольбы отца и матери, которым хотелось, чтобы он жил возле них, раз уж другие их мечты не осуществились. Он верил в будущее, верил, что счастливый случай, пока еще неведомый, приведет его к успеху. Он сумеет создать благоприятные условия и воспользуется ими. В бытность его в полку ему везло: у него было много легких побед, были даже связи с женщинами более высокого круга. Он соблазнил дочь сборщика податей, готовую все оставить ради него, и жену поверенного, которая пыталась даже утопиться от отчаяния, когда он ее бросил. Товарищи говорили про него: «Хитрый малый, проныра, ловкач, он всегда выпутается». И он решил действительно стать хитрым малым, пронырой и ловкачом. По натуре честный нормандец, он развратился под влиянием повседневной гарнизонной жизни – обычного в Африке мародерства, незаконных доходов и мошеннических проделок. С другой стороны, в нем оставили некоторый след и понятия о чести господствующие в армии военное бахвальство, патриотические чувства, рассказы о подвигах унтер-офицеров и профессиональное тщеславие этой среды. Словом, его душа превратилась в какой-то ящик с тройным дном, где можно было найти все что угодно. Но жажда успеха преобладала над всем. Незаметно для себя он замечтался, как бывало с ним каждый вечер. Он рисовал себе изумительное любовное приключение, которое сразу приведет его к осуществлению всех его надежд. Он встретится на улице с дочерью банкира или какого-нибудь знатного вельможи, покорит ее с первого взгляда и женится на ней. Пронзительный свисток локомотива, выскочившего из тоннеля, как кролик из норы, и мчавшегося на всех парах в гараж на отдых, сразу отрезвил его. И, снова охваченный смутной и радостной надеждой, никогда почти не покидавшей его, он наугад послал в темноту ночи поцелуй любви образу этой неведомой женщины, которую он так ждал, – пламенный поцелуй желанному богатству. Потом он закрыл окно и начал раздеваться, решив: «Ничего, завтра я буду лучше настроен. Сегодня у меня голова не работает. К тому же я, кажется, слишком много выпил. При таких условиях невозможно работать». Он лег в постель, погасил лампу и почти сейчас же заснул. Проснулся он рано, как всегда просыпаешься в дни больших надежд или тревог, и, спрыгнув с кровати, подбежал к окну и открыл его, чтобы проглотить, как он говорил, чашку свежего воздуха. Дома на Римской улице, по ту сторону широкого полотна железной дороги, блестели в лучах восходящего солнца, залитые светом, и казались совсем белыми. Направо, вдали, виднелись холмы Аржантейля, высоты Сануа и мельницы Оржемона, окутанные легкой голубоватой мглой, похожей на прозрачную, трепещущую вуаль, наброшенную на горизонт. Дюруа несколько минут неподвижно смотрел на далекие поля. Он прошептал: «Там, должно быть, чертовски хорошо в такой день, как сегодня». Но тут он вспомнил, что ему надо работать, и притом немедленно, позвал сына привратницы, дал ему десять су и послал его в канцелярию сказать, что он болен. Он сел за стол, обмакнул перо в чернильницу, оперся головой на руку и задумался. Все было напрасно. Мысли не появлялись. Он, однако, не унывал. Он подумал: «Ничего, я просто еще не привык писать. Это такое же ремесло, как и всякое другое, ему надо научиться. Кто-нибудь должен мне помочь на первых порах. Пойду к Форестье, он мне наладит статью в десять минут». Он оделся. Выйдя на улицу, он решил, что к приятелю идти еще рано – Форестье, наверно, поздно встает, – и стал медленно прогуливаться под деревьями внешнего бульвара. Не было еще десяти часов, когда он попал в парк Монсо, совсем свежий после утренней поливки. Сев на скамейку, он снова начал мечтать. Какой-то элегантный молодой человек быстро ходил взад и вперед, без сомнения, ожидая женщину. Она подошла торопливым шагом, закрытая вуалью, и после быстрого рукопожатия они удалились под руку. Бурная жажда любви охватила Дюруа – жажда изящной, благоуханной, нежной любви. Он встал и направился к Форестье, думая: «Вот кому повезло!» Он подошел к его дверям как раз в ту минуту, когда Форестье выходил из дома. – Ты! Так рано! Что тебе надо? Дюруа, смущенный тем, что встретил его уже на улице, пробормотал: – Дело в том… дело в том, что… я никак не могу справиться со своей статьей. Знаешь, со статьей об Алжире, которую заказал мне Вальтер. Это неудивительно, я ведь никогда не писал. Здесь тоже нужна практика, как и во всем остальном. Я скоро привыкну к этому, я в этом уверен. Но сейчас, для начала, я просто не знаю, как взяться за дело. Мысли у меня есть, мыслей много, но я не могу их выразить. Он остановился в нерешительности. Форестье лукаво улыбнулся: – Мне это знакомо. Дюруа продолжал: – Да, я думаю, это должно случаться с каждым новичком. Ну и вот, я пришел… пришел попросить тебя помочь мне… Ты в десять минут научишь меня, покажешь, как взяться за дело. Ты мне дашь хороший урок стилистики. Без тебя мне не справиться. Форестье продолжал весело улыбаться. Потом он хлопнул своего старого товарища по плечу и сказал: – Ступай к моей жене, она тебе поможет не хуже меня. Я приучил ее к этому делу. У меня сегодняшнее утро занято, не то я сам бы охотно это сделал. Охваченный внезапной робостью, Дюруа колебался, не решался. – Но не могу же я явиться к ней в такой ранний час… – Отлично можешь. Она уже встала. Ты найдешь ее у меня в кабинете, она приводит в порядок мои заметки. Дюруа отказывался войти: – Нет… это невозможно. Форестье взял его за плечи, повернул и толкнул на лестницу. – Да иди же, чудак, раз я тебе говорю, чтобы ты шел; не заставишь же ты меня подниматься снова на четвертый этаж, чтобы ввести тебя и объяснить твое положение. Дюруа решился: – Спасибо, я иду. Я ей скажу, что ты меня заставил, буквально заставил зайти к ней. – Да-да. Она не съест тебя, будь спокоен. Главное, не забудь: в три часа. – Не бойся, не забуду. Форестье ушел своей торопливой походкой, Дюруа же стал медленно подниматься по лестнице, ступенька за ступенькой, обдумывая, что сказать, и беспокоясь о том, хорошо ли его примут. Слуга открыл ему. На нем был синий фартук, в руке он держал половую щетку. – Господина Форестье нет дома, – сказал он, не дожидаясь вопроса. Дюруа настойчиво попросил: – Спросите у госпожи Форестье, может ли она меня принять, и скажите, что я пришел к ней по поручению ее мужа, которого я встретил на улице. Затем он стал ждать. Человек вернулся, открыл дверь направо и доложил: – Госпожа Форестье ждет вас. Она сидела за письменным столом в небольшой комнате, стены которой были сплошь покрыты книгами, аккуратными рядами стоявшими на полках черного дерева. Переплеты всех цветов – красные, желтые, зеленые, лиловые, голубые – оживляли и украшали однообразные ряды книг. На ней был белый, отделанный кружевами пеньюар. Улыбаясь своей обычной улыбкой, она обернулась и протянула ему руку, которая при этом движении обнажилась из-под широкого рукава. – Так рано? – сказала она. И добавила: – Это не упрек, а простой вопрос. Он пробормотал: – Сударыня! Я не хотел подниматься, но ваш муж, которого я встретил на лестнице, заставил меня. Я так смущен, что не смею сказать, что меня привело к вам. Она указала ему стул: – Садитесь и расскажите, в чем дело. Она держала в руке гусиное перо, все время вертя его в пальцах; перед нею лежал большой лист бумаги, наполовину исписанный; работа была прервана приходом молодого человека. Видно было, что за этим рабочим столом она чувствует себя как дома, не менее свободно, чем у себя в гостиной, что это – ее привычное занятие. От ее пеньюара веяло легким ароматом, свежим ароматом только что совершенного туалета. И Дюруа представил себе ее молодое, чистое, полное и горячее тело, нежно окутанное мягкой тканью. Она спросила: – Ну, в чем же дело? Скажите. Он нерешительно пробормотал: – Видите ли… но, право… я не решаюсь… Вчера я работал до самой ночи… сегодня с раннего утра… но у меня ничего не выходит… я разорвал свои черновики… я не привык к этой работе; и вот я пришел просить Форестье помочь мне… на этот раз… Она прервала его, от души смеясь, довольная, веселая и польщенная: – Он прислал вас ко мне?.. Это мило… – Да. Он сказал, что вы поможете мне лучше, чем он. Но я не решался, не хотел. Вы понимаете? Она встала. – Это будет очень милое сотрудничество. Я в восторге от вашей идеи. Вот что, сядьте на мое место – мой почерк известен в редакции. Мы сейчас напишем статью, великолепную статью. Он сел; взяв перо, положил перед собой лист бумаги и стал ждать. Госпожа Форестье, стоя, смотрела на его приготовления, потом взяла с камина папироску и закурила. – Я не могу работать без папиросы, – сказала она. – Ну, что же вы хотите рассказать? Он с удивлением взглянул на нее: – Я не знаю, за этим-то я и пришел к вам. – Да, я вам помогу. Я сделаю приправу, но все же мне нужно самое блюдо. Он сидел смущенный, наконец нерешительно сказал: – Я хотел бы рассказать свое путешествие с самого начала. Она села против него, по другую сторону стола, смотря ему в глаза: – Ну хорошо, расскажите мне, мне одной, не спеша, ничего не пропуская, я выберу все подходящее. Он не знал, как начать, и она стала допрашивать его, как священник на исповеди, предлагая вопросы, которые напоминали ему забытые подробности, встречи, случайно промелькнувшие фигуры. Она заставила его рассказывать таким образом около четверти часа, потом вдруг перебила его: – Теперь мы начнем. Представьте себе, что вы описываете свои впечатления другу. Это дает вам право говорить всякие пустяки, отпускать всевозможные замечания, быть непринужденным и занимательным, насколько вам удастся. Начните так: «Милый Анри, тебе хочется знать, что такое Алжир, – ты это узнаешь. Из тесной мазанки, где я живу и где скучаю от безделья, я буду присылать тебе нечто вроде дневника, в котором буду описывать свою жизнь день за днем, час за часом. Порой кое-что будет не совсем прилично – ну что ж, ты ведь не обязан показывать его своим знакомым дамам». Она остановилась, чтобы зажечь потухшую папиросу, и тихое скрипение гусиного пера тотчас прекратилось. – Будем продолжать, – сказала она. – «Алжир – большое французское владение, расположенное на границе огромных неисследованных стран, которые называют пустыней Сахарой, Центральной Африкой и так далее. Алжир – это ворота, прекрасные белые ворота этого своеобразного материка. Но прежде всего до него надо добраться, а путешествие туда не для всех одинаково. Как тебе известно, я превосходный наездник, в противном случае мне не поручали бы выезжать лошадей нашего полковника; но ведь можно быть хорошим кавалеристом и плохим моряком. На мне это подтвердилось. Ты помнишь полкового врача Симбрета, которого мы прозвали доктором Ипека? Когда нам хотелось побыть сутки в лазарете, в этой благословенной стране, мы отправлялись к нему на прием. Он сидел на стуле, расставив толстые ноги в красных штанах, положив руки на колени так, что они образовывали мост, локти на отлете, и вращал большими круглыми глазами, покусывая свои белые усы. Ты помнишь его предписания? “У этого солдата расстройство желудка; дать ему рвотное номер три по моему рецепту, потом двенадцать часов покоя, и он здоров”. Рвотное это было всемогущим и действовало неотразимо. Делать нечего, приходилось его принимать. Зато потом, испробовав рецепт доктора Ипека, можно было насладиться заслуженным двенадцатичасовым отдыхом. Так вот, милый мой, чтобы попасть в Африку, надо в течение сорока часов переносить действие другого рвотного, действующего не менее неотразимо, – по рецепту Трансатлантической пароходной компании». Она потерла руки, очень довольная своей выдумкой. Она встала, начала ходить, закурив вторую папироску, и диктовала, выпуская струйки дыма; сначала они выходили совсем прямые из маленького круглого отверстия ее сжатых губ, потом расширялись, расплывались, местами оставляя в воздухе серые линии, какой-то прозрачный туман, облачко, похожее на тонкую паутину. Она то отгоняла ладонью эти легкие следы, то рассекала их указательным пальцем и потом с серьезным вниманием следила, как медленно исчезали оба клочка едва заметного дыма. И Дюруа, устремив на нее взор, следил за всеми ее жестами, всеми позами, всеми движениями ее тела и лица, занятых этой пустой игрой, не отвлекавшей ее мысли. Теперь она придумывала разные перипетии путешествия, набрасывала портреты вымышленных попутчиков, сочинила любовное приключение с женой пехотного капитана, ехавшей к своему мужу. Потом села и начала расспрашивать Дюруа о топографии Алжира, о которой не имела никакого понятия. Через десять минут она знала о ней не меньше, чем он, и составила небольшой очерк политической и колониальной географии, чтобы ознакомить с нею читателя и подготовить его к пониманию серьезных вопросов, которые предстояло затронуть в следующих статьях. Далее следовала экскурсия в провинцию Оран – фантастическая экскурсия, в которой речь шла почти исключительно о женщинах-мавританках, еврейках, испанках. – Только это и интересует читателей, – сказала она. Закончила она поездкой в Сайду, лежащую у подножия высоких плоскогорий, и забавной интрижкой между унтер-офицером Жоржем Дюруа и испанской работницей на фабрике по обработке альфы[5 - Альфа – растение, стебли которого употребляются на выделку бумаги, ковров, обуви.] в Айн-эль-Хаджаре. Она описывала их свидания в голых скалистых горах ночью, когда шакалы, гиены и собаки арабов рычат, лают и воют среди утесов. Затем она весело сказала: – Продолжение завтра! И добавила, поднимаясь со стула: – Вот, сударь, как пишутся статьи. Извольте подписаться. Он колебался. – Да подпишитесь же! Он засмеялся и написал внизу страницы: «Жорж Дюруа». Она ходила и курила, а он все смотрел на нее, не находя слов, чтобы поблагодарить ее, счастливый ее присутствием, полный признательности и чувственного наслаждения от зарождающейся между ними близости. Ему казалось, что все окружающее составляет часть ее – все, даже стены, уставленные книгами. Кресла, мебель, воздух, слегка пропитанный табачным дымом, носили какой-то особенный отпечаток; во всем было разлито нежное, милое очарование, исходившее от нее. Неожиданно она спросила: – Какого вы мнения о моей подруге, госпоже де Марель? Он удивился: – О… я нахожу ее… нахожу ее очень привлекательной. – Не правда ли? – Да, конечно. Ему хотелось прибавить: «Но далеко не в такой степени, как вас». Но он не решился. Она продолжала: – Если бы вы знали, какая она забавная, оригинальная, умная! Это богема, настоящая богема. За это ее и не любит ее муж. Он видит только ее недостатки и совсем не ценит ее достоинств. Дюруа был поражен, узнав, что госпожа де Марель замужем. Впрочем, это было вполне естественно. Он спросил: – Вот как!.. Она замужем? А кто такой ее муж? Госпожа Форестье слегка повела плечами и бровями. Движение это было полно какого-то неуловимого значения. – Он инспектор Северных железных дорог. Каждый месяц он на неделю приезжает в Париж. Жена его называет это «принудительной службой», или «недельной барщиной», или еще «святой неделей». Когда вы с ней ближе познакомитесь, вы увидите, какая это остроумная и милая женщина. Зайдите к ней как-нибудь на днях. Дюруа совсем забыл, что ему нужно уходить; ему казалось, что он останется здесь навсегда, что он у себя дома. Но вдруг дверь бесшумно отворилась, и без доклада вошел какой-то высокий господин. Он остановился, увидев незнакомого человека. Госпожа Форестье на минуту смутилась; легкая краска покрыла ее шею и лицо, но она сказала своим обычным голосом: – Входите, дорогой друг… Позвольте вам представить приятеля Шарля, Жоржа Дюруа, будущего журналиста. – Затем, уже другим тоном, она назвала вновь пришедшего: – Наш лучший и самый близкий друг – граф де Водрек. Мужчины раскланялись, посмотрели друг другу в глаза, и Дюруа сейчас же начал прощаться. Его не удерживали. Он пробормотал несколько слов благодарности, пожал протянутую ему руку молодой женщины, поклонился гостю, который стоял с холодным и серьезным лицом светского человека, и вышел смущенный, точно сделал какую-нибудь глупость. Когда он очутился на улице, ему стало грустно, как-то не по себе; глухая печаль давила его. Он шел, не понимая, откуда появилась эта неожиданная тоска. Он не находил объяснения, но строгое лицо графа де Водрека, уже немолодого, с седыми волосами, со спокойным высокомерным выражением очень богатого и уверенного в себе человека, беспрестанно всплывало в его памяти. Он заметил, что приход этого незнакомца, нарушивший их милый тет-а-тет, казавшийся ему уже привычным, вселил в него ощущение холода безнадежности, которое может вызвать в нас иногда одно случайно услышанное слово, чье-нибудь страдание, какой-нибудь пустяк. И, кроме того, ему казалось, что этот человек неизвестно почему был недоволен его появлением там. Ему больше нечего было делать до трех часов, а сейчас не было еще и двенадцати. В кармане у него оставалось шесть с половиной франков; он позавтракал у Дюваля[6 - Дюваль. – В Париже со времени Второй империи существовала большая сеть дешевых столовых, организованных кухмистером Дювалем.]. Потом побродил по бульварам и ровно в три часа поднялся по лестнице, покрытой объявлениями, в редакцию «Ви Франсез». Рассыльные, скрестив руки, сидели на скамейке в ожидании поручений, а швейцар за конторкой, похожей на профессорскую кафедру, разбирал только что полученную корреспонденцию. Обстановка была внушительная и производила впечатление на посетителей. Служащие умели держать себя с достоинством, с шиком, как подобает в прихожей большой газеты. Дюруа спросил: – Можно видеть господина Вальтера? Швейцар ответил: – Господин издатель на заседании. Не угодно ли вам подождать? И указал на приемную, уже переполненную людьми. Тут были солидные, важные люди с орденами, были и плохо одетые посетители в сюртуках, застегнутых доверху, тщательно скрывающих от глаз белье, покрытых на груди пятнами, напоминающими очертания морей и континентов на географических картах. Среди них были три женщины. Одна из них, красивая, улыбающаяся, нарядная, была похожа на кокотку; соседка ее, с трагическим лицом в морщинах, тоже нарядная, но в более строгом стиле, носила на себе отпечаток чего-то помятого, чего-то искусственного, присущего обычно бывшим актрисам; в ней было нечто напоминающее поддельную выдохшуюся молодость, горький запах застоявшейся любви. Третья женщина, в трауре, сидела в углу с видом неутешной вдовы. Дюруа решил, что она пришла просить подаяния. Никого не принимали, хотя прошло уже более двадцати минут. Тогда Дюруа пришла в голову одна мысль, и он сказал швейцару: – Господин Вальтер назначил мне прийти в три часа. Посмотрите, нет ли тут моего друга Форестье. Тогда его провели по длинному коридору в большой зал, где четыре господина писали, сидя за широким зеленым столом. Форестье, стоя у камина, курил папиросу и играл в бильбоке. Он был очень искусен в этой игре и каждый раз насаживал громадный шар из желтого букса на маленький деревянный гвоздик. При этом он считал: – Двадцать два, двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять. Дюруа сказал: – Двадцать шесть. Форестье взглянул на него, не прерывая равномерных движений руки. – Ах, это ты? Вчера я выбил пятьдесят семь в один прием. Только Сен-Потен сильнее меня в этой игре. Ты видел патрона? На редкость смешное зрелище представляет из себя этот толстяк, когда он играет в бильбоке. Он при этом так открывает рот, как будто хочет проглотить шар. Один из сотрудников повернул к нему голову: – Слушай, Форестье, я знаю, где продают превосходное бильбоке из антильского дерева. Говорят, оно принадлежало испанской королеве. Просят шестьдесят франков, это не дорого. Форестье спросил: – Где это? И, промахнувшись на тридцать седьмом ударе, он открыл шкаф, в котором Дюруа увидел около двадцати штук великолепных бильбоке, аккуратно уложенных и перенумерованных, точно сокровища в какой-нибудь коллекции. Положив свое бильбоке на место, он еще раз спросил: – Где же находится эта драгоценность? Журналист ответил: – У одного барышника у театра «Водевиль». Если хочешь, я тебе завтра его принесу. – Хорошо. Я куплю, если оно действительно хорошее: лишнее бильбоке никогда не мешает. – Потом он обратился к Дюруа: – Пойдем со мной, я провожу тебя к патрону, а то будешь здесь киснуть до семи часов вечера. Они прошли через приемную; те же лица сидели на своих прежних местах. Как только появился Форестье, молодая женщина и старая актриса поспешно поднялись и подошли к нему. Он подвел каждую из них по очереди к окну, и хотя они старались говорить очень тихо, однако Дюруа заметил, что он обеим им говорил «ты». Затем, пройдя через двойную обитую дверь, они вошли в кабинет издателя. Заседание, длившееся уже более часа, заключалось в партии экарте с некоторыми из тех господ в цилиндрах с плоскими полями, которых Дюруа видел накануне. Вальтер держал карты и играл с сосредоточенным вниманием и с рассчитанными движениями, а его противник бил, маневрируя легкими цветными листиками с гибкостью, ловкостью и изяществом опытного игрока. Норбер де Варенн писал статью, сидя в директорском кресле, а Жак Риваль, развалившись на диване во весь рост, с закрытыми глазами курил сигару. Чувствовался затхлый запах кожи, которою была обита мебель, старого табака и типографии – своеобразный запах редакции, хорошо знакомый всем журналистам. На столе из черного дерева с медными украшениями возвышалась огромнейшая груда бумаг: письма, карточки, газеты, журналы, счета поставщиков, всевозможные печатные бланки. Форестье пожал руки нескольким людям, следившим за игрой и державшим между собой пари, и стал молча смотреть; как только Вальтер выиграл, он сказал: – Вот мой друг Дюруа. Издатель быстро взглянул поверх очков на молодого человека и спросил: – Принесли статью? Она была бы очень кстати именно сегодня, пока идут прения по запросу Мореля. Дюруа вынул из кармана вчетверо сложенные листки: – Вот она. Патрон казался очень довольным и сказал, улыбаясь: – Отлично, отлично. Вы держите слово. Надо мне просмотреть это, Форестье? Форестье поспешил ответить: – Не стоит, господин Вальтер: я писал вместе с ним статью, чтобы приучить его к этому делу. Статья очень хорошая. Издатель, принимавший теперь карты, которые сдавал высокий худощавый господин, депутат левого центра, равнодушно сказал: – Ну и великолепно. Форестье не дал ему начать новую партию, нагнулся к нему и шепнул: – Вы обещали мне взять Дюруа на место Марамбо. Разрешите взять его на тех же условиях? – Да, хорошо. Взяв приятеля под руку, журналист увлек его из комнаты; Вальтер снова принялся за игру. Норбер де Варенн не поднял головы; казалось, он не видел или не узнал Дюруа. Жак Риваль, наоборот, демонстративно крепко пожал ему руку, показывая этим, что на него можно рассчитывать, как на хорошего товарища. Когда они снова проходили через приемную, все взгляды устремились на них, и Форестье сказал, обращаясь к самой молодой из женщин, достаточно громко, чтобы его слышали и другие посетители: – Издатель вас примет через минутку. Сейчас у него совещание с двумя членами бюджетной комиссии. Затем он поспешно удалился с озабоченным и значительным видом, точно ему нужно было немедленно составить телеграмму чрезвычайной важности. Вернувшись в редакционный зал, Форестье тотчас же взялся за бильбоке и, прерывая фразы счетом ударов, сказал Дюруа: – Так вот, ты будешь сюда приходить ежедневно в три часа, и я буду тебе указывать, куда нужно пойти – иногда днем, иногда вечером, иногда утром, – раз! Прежде всего я дам тебе рекомендательное письмо к начальнику канцелярии полицейской префектуры – два! – а он направит тебя к одному из своих чиновников. Ты условишься с ним, как получать все важные новости – три! – от служащих префектуры, новости официальные и, само собою разумеется, полуофициальные. За подробностями обратись к Сен-Потену, он в курсе дела, – четыре! – ты увидишь его сейчас или завтра. Главное, тебе придется научиться выжимать все из людей, к которым я тебя буду посылать, – пять! – проникать всюду, даже через закрытые двери, – шесть! За это ты будешь получать двести франков в месяц постоянного жалованья и сверх того по два су за строчку собранных тобою интересных новостей, – семь! – а также по два су за строчку тех статей, которые будут тебе заказывать по разным вопросам, – восемь! Затем он весь ушел в свою игру и медленно продолжал считать: девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать. Промахнувшись на четырнадцатом, он выругался: – Черт бы побрал это тринадцатое число! Оно всегда мне приносит неудачу. Я, наверно, умру тринадцатого. Один из сотрудников кончил работу и тоже вынул из шкафа свое бильбоке; это был очень маленький человечек, похожий на ребенка, несмотря на свои тридцать пять лет; вошло еще несколько журналистов, каждый из них взял свою игрушку. Вскоре их оказалось шесть человек; стоя рядом, спиной к стене, одинаковыми правильными движениями они подбрасывали в воздух шары, красные, желтые или черные, в зависимости от сорта дерева. Началось состязание, и два заведующих отделами, еще не окончившие работу, встали, чтобы судить играющих. Форестье выбил на одиннадцать ударов больше других. Человек, похожий на ребенка, проиграл; он звонком вызвал рассыльного и сказал ему: – Девять бокалов пива. Затем, в ожидании прохладительного, все снова принялись за игру. Дюруа выпил бокал пива со своими новыми коллегами, потом опросил Форестье: – Что мне делать? Тот ответил: – На сегодня у меня нет для тебя никаких поручений. Если хочешь, можешь идти. – А наша… наша статья… пойдет сегодня вечером? – Да, не беспокойся о ней! Я сам буду править корректуру. Приготовь на завтра продолжение и приходи сюда в три часа, как сегодня. Дюруа пожал руки всем этим людям, имена которых ему были неизвестны, и спустился по прекрасной лестнице, радостный и оживленный. IV Жорж Дюруа спал плохо: так волновало его желание увидеть напечатанной свою статью. Как только рассвело, он встал и вышел на улицу гораздо раньше, чем газетчики начинают бегать от киоска к киоску. Тогда он направился к вокзалу Сен-Лазар, зная, что «Ви Франсез» появится там раньше, чем в его квартале. Но было еще слишком рано, и он стал бродить по тротуару. Он видел, как пришла продавщица и открыла свою застекленную будку, потом заметил человека, несущего на голове огромную кипу газет. Он устремился к нему, но то были «Фигаро», «Жиль Блас», «Ле Галуа», «Эвенма» и несколько других утренних газет. «Ви Франсез» среди них не было. Им овладел страх. Что, если «Воспоминания африканского стрелка» отложены до завтра? Что, если случайно в последнюю минуту статья не понравилась старику Вальтеру? Вернувшись к киоску, он увидел, что его газета уже продается, хотя он не заметил, как ее пронесли мимо него. Он устремился вперед, бросил три су, развернул газету и пробежал заголовки первой страницы. Нет! Сердце его забилось. Он перевернул страницу и с сильным волнением прочитал под одним из столбцов напечатанную жирным шрифтом подпись: «Жорж Дюруа». Появилось! Какая радость! Он пошел, ни о чем не думая, с газетой в руке, в шляпе, сдвинутой набок, готовый остановить каждого проходящего и сказать ему: «Купите эту газету, купите эту газету – в ней напечатана моя статья». Ему хотелось кричать во все горло, как кричат газетчики по вечерам на бульварах: «Читайте “Ви Франсез”, читайте статью Жоржа Дюруа “Воспоминания африканского стрелка”. И вдруг ему захотелось самому прочесть свою статью, прочесть ее где-нибудь в общественном месте, в кафе, на виду у всех. Он стал искать такой ресторан, где были бы уже посетители. Ему пришлось долго бродить. Наконец он зашел в какой-то кабачок, где было уже довольно много народу, сел за столик и потребовал: «Рому!» Он мог бы спросить и абсенту, так как совершенно забыл о том, что еще так рано. Затем он крикнул: – Гарсон! Дайте мне «Ви Франсез»! Подбежал лакей в белом фартуке: – У нас нет такой газеты, сударь, мы получаем только «Раппель», «Сьекль», «Лантем» и «Пти Паризьен». Сердитым, негодующим тоном Дюруа сказал ему: – Что у вас за учреждение!.. В таком случае купите мне ее. Тот побежал и принес ему газету. Дюруа принялся за чтение своей статьи и несколько раз громко повторил: «Отлично!.. Отлично!..» – чтобы привлечь внимание соседей и возбудить в них желание узнать, что такое напечатано в этой газете. Затем, уходя, он оставил ее на столе. Заметив это, хозяин окликнул его: – Сударь! Сударь! Вы забыли вашу газету! Дюруа ответил ему: – Я уже прочел ее и потому оставляю вам. Между прочим, сегодня в ней напечатана очень интересная статья. Он не сказал, какая именно статья, но, уходя, видел, как один из посетителей взял «Ви Франсез» со столика, где он ее оставил. Выйдя на улицу, он подумал: «Чем бы мне теперь заняться?» И решил отправиться в свою канцелярию, получить месячное жалованье и заявить об уходе. Он заранее трепетал от восторга при мысли о том, как удивятся и вытаращат глаза его начальник и сослуживцы. Особенно восхищала его мысль об изумлении начальника. Он шел медленно, чтобы не прийти раньше половины десятого, так как касса открывалась только в десять часов. Канцелярия, выходившая в узкий двор, напротив других контор, занимала большое темное помещение, в котором зимою целый день горел газ. Здесь сидели восемь служащих, а в углу за ширмой помещался помощник начальника. Дюруа сперва пошел получить свои сто восемнадцать франков двадцать пять сантимов, лежавших в желтом конверте, хранившемся в ящике у кассира; потом с видом победителя прошел в большую рабочую комнату, в которой провел столько дней. Как только он вошел, помощник начальника Потель сказал ему: – А! Это вы, господин Дюруа! Начальник уже несколько раз требовал вас. Вы ведь знаете, что он не разрешает болеть два дня подряд без медицинского свидетельства. Дюруа, стоявший посреди комнаты, подготовляя эффект своего заявления, ответил громким голосом: – Мне, положим, наплевать на это! Служащие были поражены, испуганная физиономия Потеля выглянула из-за ширмы, за которой он сидел, как в ящике. Он прятался там от сквозняков, так как страдал ревматизмом. Он только проделал в бумаге две дырочки, чтобы иметь возможность следить за своими подчиненными. Настала такая тишина, что можно было расслышать полет мухи. Наконец помощник начальника нерешительно спросил: – Что вы сказали? – Я сказал, что мне наплевать. Я пришел сегодня только для того, чтобы заявить об уходе. Я поступил сотрудником в редакцию «Ви Франсез» с жалованьем в пятьсот франков, не считая построчного гонорара. Сегодня там уже напечатана моя статья. Ему хотелось продлить эту приятную минуту, но он не мог удержаться, чтобы не высказать всего сразу. Эффект, впрочем, был полный. Все замерли на месте. Дюруа сказал: – Я пойду заявить об этом господину Пертюи, а потом вернусь сюда, чтобы попрощаться с вами. И он отправился к начальнику, который, увидев его, сразу начал кричать: – А! Вот и вы… Вы знаете, что я не разрешаю… Подчиненный прервал его: – Вам, право, незачем так орать… Господин Пертюи, человек толстый и красный, как петушиный гребень, задохнулся от изумления. Дюруа продолжал: – Мне надоела ваша лавочка… С сегодняшнего дня я начал работать как журналист. Мне предложили прекрасное место… Имею честь кланяться. И вышел. Он был отмщен. Он действительно вернулся, чтобы пожать руки своим бывшим сослуживцам, которые едва осмеливались с ним говорить, боясь скомпрометировать себя, так как они через открытую дверь слышали его разговор с начальником. Наконец Дюруа очутился на улице со своим жалованьем в кармане. Он плотно позавтракал в знакомом ему хорошем ресторане с умеренными ценами, опять купил номер «Ви Франсез» и оставил его на столике, за которым сидел. Затем зашел в несколько магазинов и накупил всяких пустяков только для того, чтобы иметь возможность приказать доставить их себе на квартиру и назвать свое имя: «Жорж Дюруа». При этом он добавлял: «Сотрудник “Ви Франсез”». Потом, указав улицу и номер дома, он не забывал предупредить: – Вы оставите покупки у привратника. А поскольку у него еще было время, он зашел в литографию, где моментально, в присутствии заказчика, изготовляли визитные карточки, и велел немедленно сделать себе сотню их, обозначив под фамилией свое новое звание. Потом он отправился в редакцию. Форестье принял его высокомерно, как принимают подчиненных: – А! Вот и ты… Отлично. У меня есть для тебя несколько поручений. Обожди минут десять. Я сперва кончу мою работу. И он продолжал начатое письмо. На другом конце большого стола маленький человечек, очень бледный, очень жирный, лысый, одутловатый, с совершенно белым блестящим черепом, писал, уткнув нос в бумагу вследствие сильной близорукости. Форестье спросил его: – Скажи-ка, Сен-Потен, в котором часу ты пойдешь интервьюировать наших клиентов? – В четыре. – Ты возьмешь с собою Дюруа, молодого человека, стоящего перед тобой, и откроешь ему тайны нашей профессии. – Хорошо. Потом, обратившись к Дюруа, Форестье прибавил: – Ты принес продолжение статьи об Алжире? Начало имело большой успех. Дюруа смущенно пробормотал: – Нет. Я думал, что у меня найдется время после обеда… У меня было столько дел, что я никак не мог… Форестье пожал плечами с недовольным видом: – Если ты не будешь аккуратен, ты рискуешь своим будущим. Старик Вальтер рассчитывал на твою статью. Я скажу ему, что она будет завтра… Если ты думаешь, что тебе будут платить за безделье, то ты ошибаешься. После некоторого молчания он прибавил: – Надо ковать железо, пока оно горячо, черт возьми! Сен-Потен поднялся. – Я готов, – сказал он. Тогда Форестье, развалившись в своем кресле и приняв почти торжественную позу, чтобы дать надлежащие распоряжения, обратился к Дюруа: – Так вот. У нас в Париже уже два дня находятся китайский генерал Ли Ченгфу, остановившийся в «Континентале», и раджа Тапосаиб Рамадерао Пали, остановившийся в гостинице «Бристоль». Вам надо с ними поговорить. Потом он обратился к Сен-Потену: – Не забудь главных пунктов, на которые я тебе указывал. Спроси у раджи и у генерала, что они думают о маневрах Англии на Дальнем Востоке, о ее колониальной и захватнической политике, есть ли у них надежды на вмешательство Европы вообще и Франции в частности. Он помолчал, потом прибавил в сторону: – Нашим читателям чрезвычайно интересно будет знать, что думают в Китае и Индии по поводу вопросов, так сильно волнующих сейчас общественное мнение. Затем он добавил, обращаясь к Дюруа: – Следи за тем, как это делает Сен-Потен – он великолепный репортер, – и старайся научиться выпытывать у человека все в течение пяти минут. После этого он опять с важным видом взялся за перо с явно выраженным намерением установить известные границы и указать надлежащее место своему старому товарищу и новому сослуживцу. Как только они вышли за дверь, Сен-Потен засмеялся и сказал Дюруа: – Вот фокусник! Даже перед нами он ломается. Он, кажется, нас принял за своих читателей. Они вышли на бульвар, и репортер спросил: – Выпьем чего-нибудь? – С удовольствием. Очень жарко. Они вошли в кафе и попросили прохладительного. Сен-Потен начал болтать. Он говорил о газете и обо всех ее сотрудниках с поразительным обилием подробностей: – Патрон? Настоящий еврей! Вы знаете, еврея не переделаешь. Что за раса! И он стал приводить целый ряд примеров его скупости, столь свойственной сынам Израиля, рассказывать о его грошовой экономии и мелком торгашестве, об унизительных сделках, о всех его приемах, изобличающих жадного ростовщика. – И при всем том добрый малый, который ни во что не верит и вертит всеми. Его газета, официозная, католическая, либеральная, республиканская, орлеанистская, пирог с начинкой или мелочная лавочка, служит ему только для поддержки его биржевых операций и всевозможных предприятий. В этом отношении он молодец, зарабатывает миллионы, основывая общества, не имеющие ни гроша капитала… Он продолжал, называя Дюруа «дорогим другом»: – А иногда у этого скряги бывают бальзаковские словечки. Представьте себе такой случай. На днях я сидел у него в кабинете, там был старый хрен Норбер и этот Дон Кихот, Риваль; вдруг входит Монтелен, наш управляющий, со своим известным всему Парижу сафьяновым портфелем под мышкой. Вальтер поднимает голову и спрашивает: «Что нового?» Монтелен наивно отвечает: «Я только что уплатил пятнадцать тысяч франков, наш долг за бумагу». Патрон подскочил, буквально подскочил на месте: «Что вы сказали?» – «Что я заплатил господину Прива». – «Да вы с ума сошли!» – «Почему?» – «Почему… почему… почему…» Он снял очки, протер их. Потом улыбнулся той особенной улыбкой, которая всегда пробегает по его толстым щекам, когда он собирается сказать что-нибудь хитрое или крепкое, и насмешливым, убежденным тоном произнес: «Почему? Потому, что на этом деле мы могли получить скидку в четыре или пять тысяч франков!» Монтелен, удивленный, возразил: «Господин издатель, но ведь все счета были правильны – проверены мною и приняты вами». Тогда патрон, уже серьезно, заметил: «Нельзя быть таким наивным, как вы. Знайте, Монтелен, надо всегда задерживать выплату и потом заключать полюбовные сделки». И, покачав головой с видом знатока, Сен-Потен прибавил: – Ну? Не по-бальзаковски ли это? Дюруа никогда не читал Бальзака, но убежденно ответил: – Да, черт возьми. Потом репортер назвал госпожу Вальтер толстой индюшкой, Норбера де Варенна – старым неудачником, сказал, что Риваль подражает Ферваку[7 - Фервак – французский журналист 70—80-х гг., сотрудничавший в «Фигаро» в качестве талантливого репортера, освещавшего жизнь светского общества.]. Наконец дошел до Форестье: – Ну, этому просто повезло, нашел такую жену – и все тут. Дюруа спросил: – А что представляет собою его жена? Сен-Потен ответил, потирая руки: – О, это женщина ловкая, тонкая штучка. Любовница старого жуира Водрека, графа де Водрека; он дал ей приданое и выдал замуж… Дюруа вдруг почувствовал озноб, какую-то нервную дрожь, потребность выругать этого болтуна, дать ему пощечину. Но он лишь остановил его вопросом: – Это ваше настоящее имя – Сен-Потен? Тот простодушно ответил: – Нет, меня зовут Тома. Это в редакции меня прозвали Сен-Потеном. Дюруа заплатил за напитки и сказал: – Кажется, уже поздно, а нам надо еще посетить этих двух вельмож. Сен-Потен расхохотался: – Как вы еще наивны! Так вы в самом деле думаете, что я пойду спрашивать у этого китайца и индуса, что они думают об Англии? Я лучше их знаю, что они должны думать для читателей «Ви Франсез». Я уже проинтервьюировал пятьсот таких китайцев, персов, индусов, чилийцев, японцев и так далее. На мой взгляд, все они говорят одно и то же. Мне только надо взять мою статью о последнем из них и переписать ее слово в слово. Изменить надо только заголовок, имя, титул, возраст, свиту. О, тут уж ошибиться нельзя, а то меня сейчас же уличит «Фигаро» или «Ле Галуа». Но на этот счет я в пять минут получу самые верные сведения от швейцаров отелей «Бристоль» и «Континенталь». Мы пройдемся туда пешком, покурим по дороге. А потом можно будет потребовать в редакции пять франков за извозчика. Вот, дорогой мой, как делают дела люди практичные. Дюруа спросил: – При таких условиях быть репортером, должно быть, выгодно? Журналист таинственно ответил: – Да, но выгоднее всего хроника, это всегда замаскированная реклама. Они встали и пошли по бульвару по направлению к церкви Мадлен. Сен-Потен неожиданно сказал своему спутнику: – Знаете что, если у вас есть какие-нибудь дела, вы мне не нужны. Дюруа пожал ему руку и ушел. Мысль о том, что ему надо вечером писать статью, мучила его, и он начал ее обдумывать. Он шел, пытаясь собрать свои мысли, наблюдения, чужие мнения, разные случаи, и дошел таким образом до конца авеню Елисейских Полей, где изредка попадались гуляющие. Париж был пуст в эти жаркие дни. Пообедав в маленьком ресторанчике на площади Этуаль, около Триумфальной арки, он медленным шагом вернулся домой по внешним бульварам и сел за стол, чтобы работать. Но как только он увидел перед собою большой белый лист бумаги, весь собранный им материал вылетел у него из головы: казалось, самый мозг его испарился. Он старался поймать обрывки воспоминаний, закрепить их, но они ускользали, едва он успевал ухватиться за них, или же являлись в хаотическом состоянии, и он не знал, как выразить их, какую придать им форму, с чего начать. Просидев целый час и испортив пять страниц вступительными фразами, не имеющими между собой никакой связи, он подумал: «Я еще недостаточно набил руку в этом деле. Надо взять еще один урок». И, представив себе возможность провести еще одно утро за работой с госпожой Форестье, представив себе долгое, интимное, сердечное и такое сладостное свидание наедине с ней, он весь затрепетал. Почти боясь теперь взяться за работу и вдруг оказаться способным выполнить ее самостоятельно, он поспешно лег спать. На другое утро он встал поздно, отдаляя заранее предвкушаемое удовольствие предстоящего визита. Было больше десяти часов, когда он позвонил у дверей своего друга. Слуга сказал: – Господин Форестье работает. Дюруа в голову не приходила мысль о том, что муж может оказаться дома. Однако он настойчиво сказал: – Скажите, что это я, по спешному делу. Через пять минут его ввели в кабинет, где он провел накануне такое чудесное утро. Место, где он вчера сидел, было занято теперь Форестье; в халате, в туфлях, в маленькой английской шапочке он сидел и писал, а жена его, в том же пеньюаре, стояла, облокотившись на камин, и диктовала, с папиросой в зубах. Дюруа, остановившись у порога, пробормотал: – Простите, я вам помешал. Приятель его, сердито подняв голову, проворчал: – Что тебе еще надо! Говори скорей? Нам некогда. Тот, сконфуженный, пролепетал: – Нет, ничего, извини. Форестье рассердился: – К делу, черт возьми! Не теряй даром времени. Не для того же ты ворвался сюда, чтобы поздороваться с нами. Тогда Дюруа, сильно смущенный, решился: – Нет… вот… дело в том, что… мне опять не удается написать статью… а ты был… а вы были так… так… так милы в прошлый раз, что… что я надеялся… что я осмелился прийти… Форестье оборвал его: – Ты смеешься над нами, в конце концов! Так ты думаешь, что я буду за тебя работать, а тебе останется только получать деньги в конце месяца? Нет! Право, это недурно! Молодая женщина продолжала курить, не говоря ни слова, и все время улыбалась неопределенной улыбкой, прикрывавшей ее насмешливую мысль. Дюруа, краснея, пролепетал: – Извините меня… я надеялся… я думал… – Потом вдруг отчетливо выговорил: – Приношу вам тысячу извинений, сударыня, и еще раз горячо благодарю за прелестную статью, которую вы за меня написали вчера. Затем он поклонился и сказал Шарлю: – В три часа я буду в редакции. – И вышел. Быстрыми шагами он пошел домой, ворча: «Хорошо, я сейчас напишу эту статью сам, они увидят…» Возбужденный гневом, он сел писать сейчас же, как только вошел в комнату. Он продолжал развивать приключение, начатое госпожой Форестье, нагромождая подробности, заимствованные из фельетонов, невероятные случайности и напыщенные описания, – все это неуклюжим слогом школьника и жаргоном унтер-офицера. Заметка, представлявшая какой-то дикий хаос, была написана, и он понес ее в редакцию «Ви Франсез», твердо уверенный в успехе. Первым, кого он встретил, был Сен-Потен, который, крепко пожав ему руку с видом сообщника, спросил его: – Читали мою беседу с китайцем и с индусом? Забавно? Весь Париж смеялся. А я не видел даже кончика их носа. Дюруа, который еще ничего не читал, сейчас же взял газету и стал пробегать глазами длинную статью, озаглавленную «Индия и Китай», а репортер указывал ему и подчеркивал наиболее интересные места. Пришел Форестье, запыхавшийся, с деловым и озабоченным видом: – Вот хорошо, вы мне оба нужны. Он указал им ряд политических сведений, которые они должны были раздобыть в этот же вечер. Дюруа протянул ему свою статью. – Вот продолжение статьи об Алжире. – Отлично, дай, я передам ее патрону. На этом разговор кончился. Сен-Потен увлек за собой нового коллегу и, когда они вышли в коридор, спросил его: – Были вы уже в кассе? – Нет. Зачем? – Зачем? А чтобы получить деньги. Знаете, всегда нужно забирать жалованье за месяц вперед. Мало ли что может случиться… – Что ж… Я ничего не имею против. – Я вас познакомлю с кассиром. Он препятствовать не будет. Здесь платят хорошо. И Дюруа получил свои двести франков да еще двадцать восемь франков за вчерашнюю статью; вместе с тем, что осталось от жалованья, полученного на старой службе, у него оказалось в кармане триста сорок франков. Никогда еще он не держал в руках такой суммы, и ему казалось, что богатству его не будет конца. Потом Сен-Потен повел его в редакции четырех или пяти конкурирующих газет, надеясь, что другие уже раздобыли сведения, которые ему поручили узнать, и что он сумеет их выведать с помощью своего хитрого длинного языка. Вечером Дюруа нечего было делать, и он вздумал снова пойти в «Фоли-Берже». Набравшись смелости, он подошел к контролю: – Я Жорж Дюруа, сотрудник «Ви Франсез». На днях я был здесь с господином Форестье, и он обещал устроить мне даровой вход. Не знаю, не забыл ли он. Просмотрели список, и его имени там не оказалось. Однако контролер очень любезно сказал: – Во всяком случае, войдите и обратитесь лично к управляющему; разумеется, он вам не откажет. Он вошел и почти сейчас же встретил Рашель, женщину, которую он увел с собой в первый вечер. Она подошла к нему: – Здравствуй, котик, как поживаешь? – Хорошо, а ты? – Я недурно. Знаешь, я тебя два раза видела во сне за это время. Дюруа, польщенный, улыбнулся: – Ну-ну, и что же это значит? – Это значит, что ты мне понравился, дурачок, и что мы повторим, когда тебе будет угодно. – Сегодня, если хочешь. – Да, я хочу. – Хорошо, но вот что… Он колебался, немного смущенный тем, что собирался сказать. – Дело в том, что сегодня у меня нет денег; я был в клубе и все спустил там. Она заглянула ему в глаза, чувствуя ложь инстинктом опытной проститутки, привыкшей к хитростям и к торгашеству мужчин. Она сказала: – Лгунишка! Не очень-то мило с твоей стороны. Он смущенно улыбнулся: – Хочешь десять франков – все, что у меня осталось? С бескорыстием куртизанки, удовлетворяющей свой каприз, она прошептала: – Все равно, милый. Я хочу только тебя. И, устремив влюбленный взгляд на усы молодого человека, она нежно оперлась на его руку и сказала: – Выпьем сначала гренадину, потом погуляем немножко. Мне хотелось бы пройти с тобой в Оперу, чтобы показать тебя. Мы пораньше пойдем домой, не правда ли? До позднего часа он спал у этой женщины. Когда он вышел на улицу, был уже день, и тотчас ему пришла в голову мысль купить номер «Ви Франсез». Дрожащими руками он его развернул: его статьи не было; он стоял на тротуаре и тревожным взглядом пробегал газетные столбцы, все еще надеясь найти то, что искал. Какая-то тяжесть внезапно легла ему на сердце; он был утомлен ночью любви, и эта неприятность, присоединявшаяся к его усталости, показалась ему большим несчастьем. Он поднялся к себе и заснул на постели одетый. Через несколько часов он отправился в редакцию и зашел к Вальтеру. – Сегодня утром я был очень удивлен, что вторая моя статья об Алжире не напечатана. Издатель поднял голову и сухо сказал: – Я передал ее вашему другу Форестье и просил его просмотреть; он нашел ее неудовлетворительной, вам придется переделать ее. Дюруа, взбешенный, вышел, не сказав ни слова, быстро вошел в кабинет своего друга и спросил: – Почему ты не поместил сегодня моей статьи? Журналист курил, развалившись в кресле; положив ноги на стол, он каблуками пачкал начатую статью. Спокойно, слабым голосом, точно доносившимся из глубины какой-то ямы, он проговорил тоном человека, которому все это надоело: – Патрон нашел, что она не годится, и поручил мне передать ее тебе для исправления. Вот она, возьми. И он указал пальцем на листы, лежавшие под пресс-папье. Дюруа, совсем уничтоженный, не знал, что сказать, и положил листы в карман. Форестье продолжал: – Сегодня ты сперва отправишься в префектуру… И он указал ему ряд деловых визитов и сведений, которые ему нужно было собрать. Дюруа вышел молча, не найдя едкого слова, которого искал. На другой день он снова принес свою статью. Ему опять вернули ее. Переделав ее в третий раз и снова получив обратно, он понял, что только рука Форестье может оказать ему поддержку в его карьере. Он больше не заговаривал о «Воспоминаниях африканского стрелка», решил быть уступчивым и хитрым, раз это необходимо, а пока, в ожидании лучшего, старательно исполнял свои обязанности репортера. Он познакомился с кулисами театра и политики, с кулуарами и передними государственных мужей и палаты депутатов, с важными лицами чиновников особых поручений и с нахмуренными физиономиями заспанных швейцаров. У него установились постоянные сношения с министрами, с привратниками, с генералами, полицейскими агентами, князьями, сутенерами, куртизанками, послами, епископами, с посредниками, с мошенниками крупного полета, с людьми из общества, с шулерами, с извозчиками, с лакеями из кафе и со многими другими; он стал равнодушным и небескорыстным приятелем всех этих людей – приятелем из расчета; все они были одинаковы в его глазах, он мерил всех одной меркой, всех оценивал с одной и той же точки зрения, так как сталкивался с ними ежедневно во все часы дня, непосредственно переходя от одного к другому и с каждым говоря об одном и том же – о делах, касающихся его профессии. Сам он сравнивал себя с человеком, который перепробовал одно за другим всевозможные вина и теперь уже не отличает больше Шато-Марго от Аржантейля. В короткий срок он стал замечательным репортером, уверенным в своих сведениях, хитрым, проворным, тонким, – настоящим кладом для газеты, как говорил старик Вальтер, знавший толк в сотрудниках. Однако он получал только по десять сантимов за строчку и двести франков жалованья, а жизнь на бульварах, в кафе и в ресторанах стоит дорого, и потому у него никогда не бывало денег и он приходил в отчаяние от своей бедности. «Тут кроется какой-то секрет, который необходимо разгадать», – думал он, видя, что у некоторых его коллег карманы набиты золотом, и не понимая, какие тайные средства употребляют они, чтобы добиться такого благоденствия. И он с завистью рисовал себе какие-то неизвестные и подозрительные способы, какие-то услуги, оказанные кому-то, целую сеть общепринятой и дозволенной контрабанды. Значит, ему необходимо было открыть эту тайну, вступить в этот молчаливый союз, втиснуться в круг товарищей, нажившихся без него. И часто по вечерам, следя из окна за проходящими поездами, он думал о том, какие способы можно было бы для этого изобрести. V Прошло два месяца; приближался сентябрь, а наступление блестящей карьеры, на которую надеялся Дюруа, казалось ему еще очень отдаленным. Больше всего его огорчала незаметность его общественного положения, но он не знал, каким путем достичь высот, на которых можно добыть уважение, могущество и деньги. Он чувствовал себя запертым, навеки замурованным в своей жалкой профессии репортера и не видел возможности какого-либо выхода. Его ценили, но обращались с ним сообразно его рангу. Даже Форестье, которому он оказывал массу услуг, не приглашал его больше обедать и относился к нему как к подчиненному, хотя и продолжал говорить ему «ты» как другу. Правда, время от времени Дюруа удавалось при случае печатать свои статейки. Благодаря своей хронике он приобрел известную легкость стиля и такт, которого ему недоставало раньше, когда он писал свою вторую статью об Алжире, так что теперь его заметкам на злобу дня не угрожало больше опасности быть отвергнутыми. Но от этого до возможности выбирать темы самостоятельно, по своему желанию, или обсуждать политические вопросы в качестве компетентного судьи было такое же расстояние, как между положением кучера и владельца экипажа, который правит им сам на прогулке по авеню Булонского леса. Особенно угнетало его сознание, что перед ним закрыты двери большого света, что у него нет знакомых, которые относились бы к нему как к равному, что у него не устанавливается близость с женщинами, хотя некоторые актрисы, пользующиеся известностью, проявляли к нему интерес и принимали запросто. Он знал, по опыту знал, что все они, светские дамы и захудалые актрисы, испытывают по отношению к нему какое-то странное влечение, мгновенно зарождающуюся симпатию, и с терпением стреноженной лошади он ждал минуты, когда познакомится с теми из них, от кого может зависеть его будущее. У него часто бывало желание посетить госпожу Форестье, но унизительное воспоминание об их последней встрече удерживало его от этого. Кроме того, он ждал приглашения со стороны ее мужа. Он вспомнил о госпоже де Марель и о том, что она просила навестить ее, и отправился к ней как-то после обеда, когда ему было нечего делать. «До трех часов я всегда дома», – предупредила она его. В половине третьего он позвонил у ее дверей. Она жила на улице Вернейль, на пятом этаже. На звонок вышла открыть дверь горничная, молоденькая растрепанная служанка. Поправляя чепчик, она сказала ему: – Госпожа де Марель дома, но не знаю, встала ли она. – И распахнула незапертую дверь в гостиную. Дюруа вошел. Это была довольно большая комната, скудно меблированная и имевшая неряшливый вид. Выцветшие старые кресла были расставлены вдоль стен так, как вздумалось их поставить служанке; ни на одном предмете не лежало отпечатка изысканной заботливости женщины, любящей свое жилище. На стенах криво висели четыре жалкие картины, небрежно прикрепленные при помощи шнурков неравной длины; они изображали лодку на реке, корабль в море, мельницу среди равнины и дровосека в лесу. Чувствовалось, что они давно уже висят так, забытые равнодушной хозяйкой. Дюруа сел и стал ждать. Он ждал долго. Наконец дверь отворилась и вбежала госпожа де Марель в японском пеньюаре из розового шелка, на котором были вышиты золотые пейзажи, голубые цветы и белые птицы. Она воскликнула: – Представьте себе, я была еще в постели. Как это мило с вашей стороны, что вы пришли ко мне! Я была убеждена, что вы обо мне забыли. С восхищенным видом она протянула ему обе руки, и Дюруа, почувствовавший себя в этой скромной комнате непринужденно, взял ее руки и поцеловал одну из них, как это сделал однажды при нем Норбер де Варенн. Она усадила его; потом, осмотрев с ног до головы, сказала: – Как вы изменились! Ваша внешность очень выиграла. Париж хорошо на вас действует. Ну, рассказывайте мне новости. Они сейчас же принялись болтать как старые знакомые, чувствуя, как внезапно зарождается у них взаимная симпатия, как устанавливаются между ними доверие, близость и приязнь, которые в пять минут делают друзьями два существа одного характера и одной породы. Вдруг молодая женщина прервала разговор и сказала с удивлением: – Как это странно, что я так с вами болтаю. Мне кажется, что я вас знаю лет десять. Я уверена, что мы будем добрыми приятелями. Хотите? Он ответил: – О, конечно! А улыбка его говорила еще больше. Он находил ее очень соблазнительной в этом ярком и нежном пеньюаре, менее тонкой, чем та, другая, в белом, менее женственной, менее изящной, но более возбуждающей, более пикантной. Находясь возле госпожи Форестье, одновременно привлекавшей и останавливавшей его своей приветливо-холодной улыбкой, говорившей, казалось: «Вы мне нравитесь» – и в то же время: «Берегитесь»; улыбкой, истинного смысла которой он никак не мог уловить, он испытывал желание броситься к ее ногам или покрыть поцелуями нежное кружево ее корсажа, медленно вдыхая теплый аромат ее груди. Возле госпожи де Марель он ощущал более грубое, более определенное желание – желание, заставлявшее его трепетать при виде форм ее тела, обрисовывавшихся под легким шелком. Она без умолку болтала, приправляя каждую фразу свойственным ей легким остроумием, так мастеровой применяет какой-либо прием, который другим кажется очень трудным и вызывает всеобщее удивление. Он слушал, думая про себя: «Это не мешает запомнить. Можно писать очаровательные парижские хроники, заставляя ее болтать по поводу событий дня». Кто-то тихо, очень тихо постучал в дверь. Она крикнула: – Можешь войти, милочка! Девочка вошла, прямо подошла к Дюруа и протянула ему руку. Мать с изумлением прошептала: – Это настоящая победа. Я ее совсем не узнаю. Поцеловав девочку, молодой человек усадил ее рядом с собой и с серьезным видом стал ласково расспрашивать ее о том, как она проводила время после их встречи. Она отвечала своим тоненьким, нежным, как флейта, голоском с важным видом взрослой особы. Пробило три часа. Журналист встал. – Приходите почаще. – сказала госпожа де Марель. – Мы будем болтать, как сегодня. Это доставит мне большое удовольствие. А почему это вас больше не видно у Форестье? Он ответил: – Это не вызвано никакой серьезной причиной. Я был очень занят. Надеюсь, что как-нибудь на днях мы там встретимся. И он вышел с сердцем, полным смутной надежды. Он не рассказал Форестье об этом визите. Но в течение последующих дней он хранил воспоминание о нем, больше чем воспоминание, ощущение какого-то нереального, но постоянного присутствия этой женщины. Ему казалось, что он завладел частицей ее самой: ее телесный образ стоял у него перед глазами, а сладость ее духовного существа проникла в сердце. Мысль о ней неотступно преследовала его, как это бывает иногда, после того как проведешь несколько очаровательных часов возле любимого человека. Это какая-то одержимость, какое-то подчинение, странное, интимное, неясное, волнующее и восхитительное именно в силу своей таинственности. Через несколько дней он пришел к ней снова. Горничная провела его в гостиную, и сейчас же появилась Лорина. На этот раз она уже не протянула руки, а подставила для поцелуя свой лобик и сказала: – Мама велела мне попросить вас подождать ее. Она выйдет через четверть часа, потому что еще не одета. Я посижу с вами. Дюруа, которого забавляли церемонные манеры девочки, ответил: – Отлично, мадемуазель, я с удовольствием проведу с вами четверть часа. Но предупреждаю: я совсем несерьезен. Я играю по целым дням. И потому предлагаю вам поиграть в кошку и мышку. Девочка стояла пораженная. Потом она улыбнулась, как улыбнулась бы взрослая женщина, выслушав предложение, несколько шокирующее и удивляющее ее, и прошептала: – В комнатах не играют. Он возразил: – Мне все равно. Я играю везде. Ну, ловите меня. Он начал кружиться вокруг стола, поддразнивая ее и заставляя ловить себя. Она следовала за ним, не переставая улыбаться с видом вежливой снисходительности, иногда протягивала руку, чтобы дотронуться до него, но все еще не позволяла себе бежать за ним. Он останавливался, нагибался и, когда она нерешительными шажками подходила к нему, подскакивал, словно чертик в ящике[8 - …чертик в ящике… – популярная во Франции детская игрушка.], и одним прыжком оказывался на другом конце гостиной. Это занимало ее, она в конце концов начала смеяться и, оживившись, стала бегать за ним, издавая боязливо-радостные восклицания, когда ей казалось, что вот-вот она поймает его. Он подставлял стулья, преграждая ей дорогу, заставлял ее вертеться вокруг одного из них, потом бросал его и хватал другой. Лорина бегала теперь за ним, всем своим существом наслаждаясь этой новой игрой. С разрумянившимся лицом, она по-детски радовалась всем прыжкам, хитростям и уловкам своего товарища. Вдруг, в ту минуту, когда ей казалось, что она сейчас его поймает, он схватил ее и поднял до потолка, крикнув: – Попалась! Восхищенная девочка болтала ногами, пытаясь вырваться, и смеялась от всего сердца. Госпожа де Марель вошла и остановилась, пораженная: – Лорина… Лорина играет… Да вы просто волшебник, господин Дюруа! Дюруа опустил девочку на пол, поцеловал руку матери, и они сели, посадив между собой ребенка. Им хотелось поговорить, но Лорина, обычно такая молчаливая, болтала без умолку, все еще охваченная возбуждением, вызванным в ней игрой. Пришлось отправить ее в детскую. Она повиновалась молча, но со слезами на глазах. Когда они остались вдвоем, госпожа де Марель понизила голос: – Знаете что, у меня грандиозный проект, и я подумала о вас. Дело вот в чем: я каждую неделю обедаю у Форестье и время от времени в свою очередь приглашаю их пообедать со мной в ресторане. Я не люблю принимать у себя; я совсем не создана для этого, и, кроме того, я ничего не понимаю в хозяйстве, в кухне, во всех этих вещах. Я люблю жить не стесняя себя. Итак, время от времени я приглашаю их в ресторан, но когда мы бываем втроем, то это не очень-то весело, а мои знакомые к ним не подходят. Я говорю вам все это, чтобы объяснить свое не совсем обычное приглашение. Вы, конечно, понимаете, что я прошу вас принять участие в наших субботах, в кафе «Риш», в половине восьмого. Вы знаете этот ресторан? Он с восторгом принял приглашение. Она продолжала: – Нас будет только четверо. Как раз две пары. Эти маленькие пирушки очень развлекают нас, женщин: мы ведь к ним не привыкли. На ней было платье каштанового цвета, кокетливо и вызывающе облегавшее ее талию, бедра, грудь и плечи, и Дюруа почувствовал изумление, почти смущение, истинную причину которых он не мог уловить, от несоответствия элегантности ее костюма с неряшливой обстановкой квартиры. Все, что облекало ее фигуру, что непосредственно и тесно прикасалось к ее телу, было изящно и тонко, а окружающая обстановка нисколько не интересовала ее. Он покинул ее, сохранив, как и в прошлый раз, ощущение непрерывного ее присутствия, доходившее до галлюцинации чувств. И стал ждать назначенного дня с возрастающим нетерпением. Он снова взял напрокат черный фрак, так как был еще не в состоянии приобрести парадный костюм, и явился на место свидания первым, за несколько минут до условленного часа. Его проводили на третий этаж, в маленький, обитый красным кабинет с единственным окном, выходившим на бульвар. На квадратном столике, накрытом на четыре прибора, была разостлана белая скатерть, такая блестящая, что она казалась лакированной. Стаканы, серебро, грелка весело сверкали при огне двенадцати свечей, вставленных в два высоких канделябра. За окном виднелось большое светло-зеленое пятно, образованное ветвями дерева, попавшего в полосу яркого света, падавшего из окон отдельных кабинетов. Дюруа сел на очень низкий диван, такой же красный, как обивка стен. При этом ослабевшие пружины подались под тяжестью его тела, и ему показалось, что он проваливается в яму. Во всем этом огромном доме слышался неясный гул больших ресторанов, возникающий от звона посуды и серебра, быстрых, заглушенных шагов лакеев, стука открывающихся дверей, из-за которых на мгновение доносятся голоса людей, обедающих во всех этих маленьких отдельных кабинетах. Форестье вошел и пожал ему руку с дружеской фамильярностью, какой он никогда не проявлял по отношению к нему в редакции «Ви Франсез». – Дамы придут вместе, – сказал он. – Как милы эти обеды! Потом он осмотрел стол, потушил слабо мерцающий газовый рожок, закрыл одну створку окна, так как из него дуло, выбрал себе место, защищенное от сквозняка, и сказал: – Мне нужно беречься. Целый месяц я чувствовал себя хорошо, а теперь я опять нездоров уже несколько дней. Должно быть, я простудился во вторник, выходя из театра. Дверь открылась, и показались обе молодые женщины в сопровождении метрдотеля. Они были под вуалями и держали себя с той скромной сдержанностью, с той очаровательной таинственностью, какой всегда облекают себя женщины в подобных местах, где каждое соседство, каждая встреча вызывают подозрения. Когда Дюруа здоровался с госпожой Форестье, она пожурила его за то, что он не заходит к ней. Потом, с улыбкой взглянув на свою подругу, добавила: – Вы предпочитаете госпожу де Марель. Для нее у вас находится время. Затем все уселись, и метрдотель вручил Форестье карточку вин. Госпожа де Марель воскликнула: – Мужчинам дайте то, что они выберут, а нам принесите замороженного шампанского, самого лучшего, сладкого, и ничего больше. И когда лакей вышел, она заявила, возбужденно смеясь: – Сегодня я хочу напиться. Мы будем кутить, по-настоящему кутить. Форестье, по-видимому, не слышал ее; он спросил: – Вы ничего не имеете против того, чтобы закрыть окно? Я уже несколько дней как простужен. – Пожалуйста. Он поднялся, чтобы закрыть оставшуюся полуоткрытой створку окна, затем снова уселся с прояснившимся, успокоенным видом. Жена его молчала и казалась погруженной в свои мысли; опустив глаза на стол, она смотрела на бокалы со своей неопределенной улыбкой, которая как будто всегда что-то обещала и никогда не исполняла обещанного. Подали остендские устрицы, крошечные и жирные, похожие на маленькие ушки, заключенные в раковины; они таяли между нёбом и языком, словно соленые конфеты. После супа подали речную форель, розовую, как тело молодой девушки, и началась беседа. Сначала заговорили о происшествии, наделавшем много шума, о случае с одной дамой из общества, которую друг ее мужа застал ужинающей в отдельном кабинете с каким-то иностранным князем. Форестье много смеялся по поводу этого приключения; дамы объявили, что нескромный болтун – негодяй и подлец. Дюруа присоединился к их мнению и громко заявил, что мужчина в такого рода делах, какую бы роль он ни играл – действующего лица, поверенного или простого зрителя, – должен быть нем как могила. Он прибавил: – Жизнь была бы очаровательна, если бы мы могли рассчитывать на безусловную обоюдную скромность. Часто, очень часто, почти всегда, женщин удерживает только страх разглашения их тайны. Затем произнес с улыбкой: – Разве это не правда? Многие женщины не задумались бы отдаться мимолетному влечению, неожиданной и взбалмошной прихоти одного часа, если бы они не боялись, что за минутное счастье им придется расплачиваться неизгладимым позором и горькими слезами. Он говорил с заразительной убежденностью, словно защищая чьи-то интересы, свои интересы, словно заявляя: «Со мной не пришлось бы опасаться подобных неприятностей. Попробуйте – и вы в этом убедитесь». Обе женщины смотрели на него, одобряя его взглядом, находя его слова вполне справедливыми, подтверждая своим сочувственным молчанием, что их непоколебимая нравственность парижанок недолго устояла бы, будь они уверены в сохранении тайны. Форестье, который полулежал на диване, подогнув под себя одну ногу и засунув за жилет салфетку, чтобы не запачкать фрак, вдруг убежденно заявил со скептическим смехом: – Само собой разумеется, они не дали бы маху, если бы были уверены в молчании. Черт побери! Бедные мужья! Разговор перешел на тему о любви. Дюруа не допускал существования вечной любви, но считал, что она может быть продолжительной, создающей тесные узы, нежную дружбу. Физическое соединение лишь закрепляет союз сердец. Но мучительная ревность, драмы, стоны, страдания, почти всегда сопровождающие разрыв, приводили его в негодование. Когда он замолчал, госпожа де Марель вздохнула: – Да, это единственная хорошая вещь в жизни, но мы ее часто портим, предъявляя чрезмерные требования. Госпожа Форестье сказала, играя ножом: – Да… да… приятно быть любимой… И казалось, что мечты ее идут еще дальше, что в грезах своих она представляет себе такие вещи, которых не решается высказать. Так как следующее блюдо долго не приносили, они время от времени прихлебывали шампанское, закусывая поджаристой корочкой маленьких круглых хлебцев. Мысль о любви, томная, пленительная, проникала в их души, постепенно опьяняя их, подобно тому как прозрачное вино, глоток за глотком, разгорячало их кровь и туманило ум. Подали бараньи котлеты, нежные, воздушные, разложенные на густом слое мелких головок спаржи. – Черт возьми! Славная штука! – вскричал Форестье. Они ели медленно, смакуя нежное мясо и овощи, жирные, как сливки. Дюруа продолжал: – Когда я люблю женщину, все остальное в мире для меня не существует. Он сказал это убежденно, возбуждаясь при мысли о наслаждениях любви, а пока что наслаждаясь вкусным обедом. Госпожа Форестье прошептала со свойственным ей безучастным видом: – Ни с чем нельзя сравнить счастье первого пожатия рук, когда одна из них спрашивает: «Вы меня любите?» – а другая отвечает: «Да, я тебя люблю!» Госпожа де Марель, залпом осушив бокал шампанского, весело сказала, ставя бокал на стол: – Что касается меня, то я не довольствуюсь платонической любовью. И все с блестящими глазами принялись сочувственно смеяться. Форестье растянулся на диване, расставил руки, оперся локтями на подушки и сказал серьезным тоном: – Ваша откровенность делает вам честь и доказывает, что вы – практичная женщина. Но нельзя ли узнать, каково мнение господина де Мареля на этот счет? Она медленно пожала плечами с видом бесконечного презрения. Потом сказала отчетливо: – Господин де Марель на этот счет мнения не имеет. Он… он воздерживается. Из области возвышенных теорий о нежных чувствах разговор спустился в цветущий сад утонченного цинизма. Наступил час изящных двусмысленностей слов, приподнимающих покровы, как приподнимают женскую юбку, час искусных обиняков, смелых, слегка замаскированных намеков, бесстыдного лицемерия приличных фраз, таящих в себе нескромные образы – фраз, являющих взору и воображению все то, чего нельзя сказать прямо, и помогающих светским людям создать вокруг себя атмосферу какой-то изысканной и таинственной любви, какое-то нечистое прикосновение волнующих и чувственных, как объятие, мыслей и представлений о всех скрываемых, постыдных и страстно желанных подробностях плотских объятий. Подали жаркое – молодых куропаток, обложенных перепелками, потом зеленый горошек, потом паштет и к нему салат с зубчатыми листьями, словно зеленый мох, наполнявший большой салатник в виде таза. Собеседники ели все это, не замечая вкуса блюд, занятые исключительно своим разговором, погруженные в волны любви. Женщины отпускали теперь рискованные замечания – госпожа де Марель со свойственной ей смелостью, похожей на вызов, госпожа Форестье с очаровательной сдержанностью, с оттенком стыдливости в тоне, в голосе, в улыбке, во всей манере себя держать, которая только подчеркивала смелые замечания, исходившие из ее уст, а отнюдь не смягчала их. Форестье, развалившись на подушках, смеялся, пил, ел не переставая и время от времени вставлял такую рискованную и грубую фразу, что женщины, немного шокированные формой ее, а отчасти для приличия, принимали на несколько секунд смущенный вид. Произнеся что-нибудь очень уж неприличное, он прибавлял: – Отлично, дети мои. Если вы будете продолжать в том же духе, вы наделаете глупостей. Подали десерт, потом кофе. Ликеры еще более разгорячили и отуманили возбужденное воображение. Госпожа де Марель выполнила обещание, которое дала, садясь за стол: она действительно опьянела; сознавая это и желая позабавить своих гостей, она с веселой и болтливой грацией притворялась еще более пьяной, чем была на самом деле. Госпожа Форестье теперь молчала, быть может, из осторожности. Дюруа же чувствовал себя крайне возбужденным и искусно скрывал это, боясь чем-нибудь себя скомпрометировать. Закурили папиросы, и Форестье вдруг закашлялся. Ужасный приступ кашля разрывал ему грудь; с красным лицом, со вспотевшим лбом, он задыхался, прижав салфетку к губам. Когда припадок прошел, он сердито проворчал: – Эти удовольствия – не для меня. Это просто глупо. Его веселое настроение исчезло, уступив место неотступно преследовавшему его страху перед болезнью. – Пойдем домой, – сказал он. Госпожа де Марель звонком вызвала лакея и приказала подать счет. Счет был подан почти сейчас же. Она хотела просмотреть его, но цифры прыгали у нее перед глазами, и она протянула его Дюруа: – Вот, платите за меня, я ничего не вижу: слишком пьяна. И она бросила ему кошелек. Общая цифра достигала ста тридцати франков. Дюруа просмотрел и проверил счет, дал два кредитных билета и, получая сдачу, спросил вполголоса: – Сколько нужно оставить на чай? – Сколько хотите, я не знаю. Он положил на тарелку пять франков и возвратил молодой женщине кошелек со словами: – Вы мне позволите проводить вас? – Конечно. Я не в состоянии добраться домой одна. Они попрощались с супругами Форестье, и Дюруа очутился в фиакре вдвоем с госпожой де Марель. Он чувствовал ее возле себя, совсем близко, запертую вместе с ним в темной коробке, освещавшейся на мгновение лучами уличных фонарей. Он чувствовал сквозь ткань одежды теплоту ее плеча и не в состоянии был сказать ей ни слова, ни одного слова, потому что мысли его были парализованы непреодолимым желанием схватить ее в свои объятия. «Что она сделает, если я осмелюсь?» – думал он. Воспоминание о всех непристойностях, произнесенных во время обеда, ободряло его, но в то же время боязнь скандала удерживала от какого-либо шага. Она тоже молчала и сидела неподвижно, откинувшись в угол кареты. Он подумал бы, что она спит, если бы не видел блеска ее глаз всякий раз, когда в карету проникал свет. «О чем она думает?» Он чувствовал, что не нужно говорить, что одно слово, одно-единственное слово, которое нарушит молчание, может испортить все; но у него не хватало смелости для внезапного и грубого действия. Вдруг он почувствовал, что она шевельнула ногой. Она сделала движение, резкое, нервное движение, выражавшее нетерпение или, быть может, призыв. При этом едва уловимом жесте он затрепетал весь, с ног до головы, и, быстро повернувшись, бросился на нее, ища губами ее губы и руками ее обнаженное тело. Она испустила слабый крик, пытаясь выпрямиться, вырваться, оттолкнуть его; потом уступила, словно у нее не было сил сопротивляться дольше. Карета скоро остановилась перед ее домом, и Дюруа, не ожидавший этого, не успел подыскать страстные слова, чтобы поблагодарить ее, выразить свою признательность и любовь. Она между тем не поднималась, не двигалась, ошеломленная случившимся. Тогда он испугался, как бы не вызвать подозрений у кучера, вышел первый и подал руку молодой женщине. Она вышла наконец из фиакра, слегка пошатываясь и не говоря ни слова. Он позвонил и, когда дверь отворилась, спросил, дрожа от волнения: – Когда я вас снова увижу? Она прошептала так тихо, что он еле расслышал: – Приходите завтра ко мне завтракать. И, толкнув тяжелую дверь, захлопнувшуюся с грохотом, похожим на пушечный выстрел, она исчезла во мраке подъезда. Он дал кучеру пять франков и пошел вперед быстрой торжествующей походкой, с сердцем, полным радости. Наконец-то он обладал замужней женщиной! Светской женщиной, настоящей светской женщиной, парижанкой! Как все это произошло легко и неожиданно! До сих пор он представлял себе, что победа над этими обольстительными созданиями сопряжена со всевозможными хлопотами, с бесконечными выжиданиями, с искусной осадой, ухаживанием, любовными словами, вздохами и подарками. И вот при малейшем натиске первая из них, которую он встретил, отдалась ему с такой быстротой, что повергла его в изумление. «Она была пьяна, – подумал он, – завтра будет другая песня. Начнутся слезы». Эта мысль обеспокоила его, но он сказал себе: «Что ж делать! Тем хуже. Теперь, когда она принадлежит мне, я сумею ее удержать». И в неясных картинах, сотканных из его надежд на почести, успех, славу, богатство и любовь, он внезапно увидел подобную вереницу статисток, проходящих в «апофеозе» процессию женщин, изящных, богатых, влиятельных, исчезающих с улыбкой, одна за другой, в золотых облаках его грез. Его сон был полон видений. На другой день, поднимаясь по лестнице к госпоже де Марель, он чувствовал себя немного взволнованным. Как она примет его? А что, если совсем не примет? Что, если она приказала даже не впускать его в дом? Что, если она рассказала кому-нибудь? Нет… она ни о чем не могла сказать, не открыв всей истины. Итак, он господин положения. Горничная открыла дверь. У нее было обычное лицо. Это его успокоило, словно он ожидал, что служанка выйдет к нему с расстроенным видом. Он спросил: – Как чувствует себя госпожа де Марель? Она ответила: – Очень хорошо, как всегда. И провела его в гостиную. Он подошел к камину, желая удостовериться, что его прическа и костюм в порядке, и начал оправлять перед зеркалом галстук, как вдруг заметил в нем молодую женщину, смотревшую на него с порога спальни. Он притворился, что не заметил ее, и в течение нескольких секунд они с напряженным вниманием следили друг за другом в зеркале, прежде чем встретиться лицом к лицу. Он обернулся. Она не двигалась с места и, казалось, выжидала. Он устремился к ней со словами: – Как я люблю вас! Как я люблю вас! Она раскрыла объятия и прижалась к его груди. Потом подняла голову, и они обменялись долгим поцелуем. Он подумал: «Это, однако, гораздо легче, чем я ожидал. Все идет прекрасно». Их губы разъединились. Он молчал, улыбался, стараясь выразить своим взглядом безграничную любовь. Она тоже улыбалась, как улыбаются женщины, когда они хотят выразить свое желание, свою готовность, свою жажду отдаться. Она прошептала: – Мы одни. Я отослала Лорину завтракать к ее подруге. Он вздохнул, целуя ее руки. – Благодарю, я вас обожаю. Она взяла его под руку, словно он был ее мужем; они подошли к дивану, сели рядом. Теперь ему нужно было начать интересную и обольстительную беседу, но, не находя подходящей темы, он нерешительно проговорил: – Так вы на меня не очень сердитесь? Она зажала ему рот рукой. – Молчи! Они сидели, не говоря ни слова, глядя друг на друга, сжимая друг другу пылающие руки. – Как я жаждал обладать вами! – сказал он. Она повторила: – Молчи! Слышно было, как горничная гремела в столовой тарелками. Он встал: – Я не могу сидеть рядом с вами. Я теряю голову. Дверь отворилась. – Кушать подано. Он торжественно повел ее к столу. За завтраком они сидели друг против друга, беспрестанно обмениваясь взглядами и улыбками, занятые только собой, овеянные сладким очарованием зарождающейся нежности. Они ели, не замечая блюд. Он почувствовал, что ножка, маленькая ножка блуждает под столом. Он охватил ее своими ногами и не выпускал, сжимая изо всех сил. Горничная входила и уходила, приносила и уносила блюда, с равнодушным видом, словно ничего не замечая. После завтрака они вернулись в гостиную и снова сели на диване рядом. Он понемногу приближался к ней, пытаясь ее обнять, но она спокойно его отталкивала: – Осторожнее, могут войти… Он прошептал: – Когда же я увижу вас совсем одну, чтобы я мог высказать вам, как я люблю вас? Она нагнулась к его уху и сказала очень тихо: – На днях я зайду к вам ненадолго. Он почувствовал, что краснеет. – Но у меня… у меня… очень скромно. Она улыбнулась: – Это ничего. Я приду, чтобы видеть вас, а не вашу квартиру. Тогда он начал настаивать, чтобы она сказала, когда придет. Она назначила день в конце следующей недели. Он умолял ее ускорить свидание, бормоча бессвязные фразы, до боли сжимая ее руки; глаза его блестели, лицо раскраснелось, пылало желанием, бурным желанием, являющимся обычным следствием таких интимных завтраков. Ее забавляла пылкость, с которой он умолял ее, и она уступала ему по одному дню. Но он повторял: – Завтра… скажите… завтра… Наконец она согласилась: – Хорошо. Завтра. В пять часов. Он испустил долгий радостный вздох; они начали беседовать почти спокойно, дружелюбно, словно были знакомы уже двадцать лет. Раздался звонок; они вздрогнули и быстро отодвинулись друг от друга. Она прошептала: – Это, должно быть, Лорина. Девочка вошла, остановилась, удивленная, потом подбежала к Дюруа и, хлопая в ладоши, вне себя от радости при виде его, вскричала: – Милый друг! Госпожа де Марель засмеялась: – Милый друг! Лорина вас окрестила так. Это очень удачное дружеское прозвище для вас. Я тоже вас буду называть Милым другом! Он усадил девочку к себе на колени, и ему пришлось играть с ней во все игры, которым он ее научил. Без двадцати три он встал, чтобы идти в редакцию. На лестнице он еще раз шепнул в полураскрытую дверь: – Завтра, в пять часов. Молодая женщина ответила улыбкой «да» и исчезла. Окончив свою обычную работу, он задумался о том, как ему убрать свою комнату для приема любовницы, как лучше всего скрыть убожество своего жилища. Ему пришло в голову приколоть к стенам разные японские безделушки. За пять франков он купил целую коллекцию цветных лоскутков, маленьких вееров, экранчиков и прикрыл ими наиболее заметные пятна на обоях. На оконные стекла он наклеил прозрачные картинки, изображавшие речные суда, птиц, летящих по красному небу, разноцветных дам на балконах, процессии черненьких человечков, двигающихся по снежным равнинам. Его крохотная комнатка, в которой с трудом можно было повернуться одному человеку, скоро стала походить на внутренность разрисованного бумажного фонаря. Он остался доволен получившимся впечатлением и весь вечер приклеивал к потолку птиц, вырезанных из оставшейся у него цветной бумаги. Потом он лег спать, убаюкиваемый свистками паровозов. На другой день он вернулся рано, с пакетом пирожных и бутылкой мадеры, купленной им в бакалейной лавке. Ему пришлось еще раз выйти, чтобы достать две тарелки и два стакана; он поставил угощение на туалетном столике, прикрыв его грязную деревянную доску салфеткой, а таз и кувшин спрятав под стол. И стал ждать. Она пришла в четверть шестого. Восхищенная яркой пестротой рисунков, она воскликнула: – У вас очень мило! Только на лестнице слишком много народу. Он обнял ее, страстно целуя сквозь вуаль ее волосы между лбом и шляпой. Полтора часа спустя он проводил ее до стоянки извозчиков на Римской улице. Когда она села в экипаж, он прошептал: – Во вторник. В это же время. Она сказала: – В это же время, во вторник. И так как было уже темно, она привлекла к себе его голову через дверцу экипажа и поцеловала в губы. Когда кучер хлестнул лошадь, она крикнула: – До свиданья, Милый друг! И ветхая каретка тронулась в путь, увлекаемая усталой рысью белой клячи. В течение трех недель Дюруа принимал таким образом госпожу де Марель каждые два-три дня, иногда утром, иногда вечером. Как-то раз, когда он ждал ее в послеобеденное время, громкие крики на лестнице заставили его подойти к двери. Раздавался громкий плач ребенка. Сердитый мужской голос закричал: – Чего он воет, этот чертенок? Визгливый, раздраженный женский голос ответил: – Эта шлюха, которая таскается к журналисту, что над нами, сбила с ног Никола на площадке. Не следовало бы пускать этих потаскушек; не замечают детей на лестницах! Дюруа, растерявшись, отскочил от дверей, так как он услышал этажом ниже быстрое шуршание юбок и торопливые шаги, поднимающиеся по лестнице. Вскоре раздался стук в дверь, которую он только что запер. Он открыл ее, и госпожа де Марель вбежала в комнату, с трудом переводя дыхание, вне себя, бормоча: – Ты слышал? Он притворился, что ничего не знает. – Нет, а что? – Как они меня оскорбили? – Кто? – Эти негодяи, которые живут внизу. – Но что же случилось, скажи мне? Она зарыдала и не могла произнести ни слова. Ему пришлось снять с нее шляпу, расстегнуть платье, уложить на кровать, растереть виски мокрым полотенцем – она задыхалась. Затем, когда волнение ее немного улеглось, она разразилась негодующими словами. Она требовала, чтобы он немедленно спустился вниз, побил их, убил. Он повторял: – Но ведь это рабочие, грубияны. Подумай о том, что придется судиться, что тебя могут арестовать, узнать, погубить. С такими людьми нельзя связываться. Она начала обсуждать другой вопрос: – Что же нам теперь делать? Я не могу больше приходить сюда. Он ответил: – Очень просто. Я переменю квартиру. Она прошептала: – Да… Но это потребует много времени. Внезапно ей пришла в голову новая мысль, и она сразу же успокоилась. – Нет, нет, я придумала, предоставь все мне, ни о чем не беспокойся. Я пришлю тебе завтра утром «голубой листочек». «Голубыми листочками» она называла городские письма-телеграммы. Она теперь улыбалась, восхищенная своей выдумкой, которой пока не хотела с ним делиться, и не было конца ее шаловливым ласкам. Все же, спускаясь по лестнице, она очень волновалась и крепко опиралась на руку своего возлюбленного, потому что у нее подкашивались ноги. Они никого не встретили. Он вставал поздно и потому на другой день в одиннадцать часов еще лежал в постели, когда почтальон подал ему обещанный «голубой листочек». Дюруа распечатал ее и прочел: «Свидание сегодня, в пять часов. Константинопольская улица, 127. Вели проводить тебя в квартиру, нанятую госпожой Дюруа. Кло целует тебя». Ровно в пять часов он вошел в швейцарскую большого меблированного дома и спросил: – Здесь госпожа Дюруа сняла квартиру? – Да, сударь. – Проводите меня, пожалуйста. Привратник, несомненно привыкший к щекотливым положениям, требующим осторожности, пристально посмотрел на него и, выбирая ключ из большой связки, спросил: – Это вы – господин Дюруа? – Конечно, я. Привратник отпер маленькую квартирку, состоявшую из двух комнат и находившуюся в нижнем этаже напротив швейцарской. Гостиная, оклеенная довольно свежими обоями с разводами, была обставлена мебелью красного дерева, обитой зеленоватым с желтыми узорами репсом; затканный цветами ковер был так тонок, что сквозь него нога чувствовала доски пола. Спальная была крохотная. Три четверти комнаты занимала кровать, она помещалась в глубине, заполняя собой весь простенок. Это была характерная для меблированной комнаты большая кровать с тяжелыми голубыми занавесками, тоже из репса, покрытая красным шелковым пуховым одеялом, испещренным подозрительными пятнами. Обеспокоенный и недовольный, Дюруа думал: «Эта квартира будет стоить мне бешеных денег – опять придется занимать. Какой нелепый поступок с ее стороны!» Дверь отворилась, и Клотильда влетела, как вихрь, шурша юбками, с распростертыми объятиями. Она была в восторге. – Разве здесь не мило, скажи, разве не мило? И не нужно подниматься по лестнице: прямо с улицы, в нижнем этаже. Можно входить и выходить через окно, так что привратник нас не будет видеть. Как мы здесь будем любить друг друга! Он холодно поцеловал ее, не решаясь задать ей вопрос, вертевшийся у него на языке. Она положила на круглый столик, стоявший посреди комнаты, большой пакет. Развязав его, она вынула оттуда мыло, флакон с туалетной водой, губку, коробку со шпильками, крючок для башмаков и маленькие щипцы для завивки волос, чтобы подправлять пряди на лбу, постоянно приходившие у нее в беспорядок. И она страшно веселилась, играя в это устройство на новой квартире, отыскивая место для каждой вещи. Выдвигая ящики, она продолжала болтать: – Нужно будет принести сюда немного белья, чтобы при случае иметь возможность менять его. Это будет очень удобно. Если меня захватит на улице ливень, я прибегу сюда сушиться. У каждого из нас будет свой ключ, и, кроме того, третий мы оставим у привратника на случай, если забудем наши. Я наняла на три месяца; разумеется, на твое имя, потому что я не могла назвать свое. Тогда он спросил: – Ты мне скажешь, когда нужно будет платить? Она ответила просто: – Уже уплачено, мой милый! Он продолжал: – Значит, я твой должник? – Да нет же, котик, это тебя не касается, это моя маленькая прихоть. Он притворился рассерженным: – Ну нет! Я этого не допущу. Она подошла к нему с умоляющим видом и положила руки ему на плечо. – Прошу тебя, Жорж, мне доставит удовольствие, такое удовольствие, если наше гнездышко будет принадлежать мне, мне одной!.. Это не может тебя оскорбить. Ведь правда? Я хочу принести дар нашей любви. Скажи, что ты согласен, мой милый Жорж. Ну скажи… Она умоляла его взглядом, поцелуями, всем своим существом. Он заставлял просить себя, отказываясь с рассерженным видом. Наконец он уступил, находя, что, в сущности, она права. Когда она ушла, он прошептал, потирая руки: «Нет, право, она мила», не пытаясь доискиваться в тайниках своей души, чем вызвано это мнение о ней именно сегодня. Через несколько дней он снова получил «голубой листочек», сообщавший ему: «Сегодня вечером приезжает муж из полуторамесячной командировки. Придется неделю не видеться. Какая тоска, мой милый! Твоя Кло». Дюруа был поражен. Он совсем забыл о том, что она была замужем. Вот человек, на которого ему хотелось взглянуть хоть раз, чтобы иметь о нем представление. Он стал терпеливо ждать отъезда супруга, а пока что провел в «Фоли-Берже» два вечера, закончившихся у Рашели. Затем, однажды утром, снова пришла телеграмма, всего из четырех слов: «Сегодня, в пять часов. Кло». Оба явились на свидание раньше назначенного времени. Она бросилась в его объятия, охваченная бурным порывом, покрыла страстными поцелуями его лицо, потом сказала: – Если хочешь, когда мы наласкаемся вдоволь, повези меня куда-нибудь обедать. Я устроила свои дела так, чтобы быть свободной. Месяц только что начинался, и, хотя жалованье Дюруа было уже забрано вперед и он жил кое-как, ежедневно занимая всюду, где только мог, на этот раз он случайно оказался при деньгах и обрадовался возможности потратить что-нибудь на нее. Он ответил: – Да, конечно, милая, куда хочешь. Около семи часов они вышли из дому и дошли до внешнего бульвара. Она крепко опиралась на его руку и шептала ему на ухо: – Если бы ты знал, как мне приятно идти с тобой под руку, как я люблю чувствовать тебя так близко! Он спросил: – Хочешь, пойдем к Латюилю? Она отвечала: – О нет, там слишком шикарно. Я бы предпочла что-нибудь забавное, простое, какой-нибудь ресторанчик, где обедают служащие и работницы; я обожаю кабачки! Ах, если бы мы могли поехать за город! В этом квартале он не знал ничего в таком роде, и они пошли дальше по бульвару; в конце концов они зашли в погребок, где в особой комнате имелась также и столовая. Клотильда еще через окно увидела там двух девушек без шляп, сидевших за столиком против двоих военных. Три извозчика обедали в глубине длинной узкой комнаты; какой-то субъект неопределенной профессии курил трубку, вытянув ноги, засунув руки за пояс, развалившись и откинув голову на спинку стула. Куртка его представляла выставку пятен; из карманов, оттопыренных и напоминавших вздувшийся живот, торчало горлышко бутылки, кусок хлеба, какой-то предмет, завернутый в газету, и обрывок веревки. У него были густые, курчавые, взлохмаченные волосы, серые от грязи; фуражка валялась на полу под стулом. Появление Клотильды произвело сенсацию благодаря изяществу ее туалета. Обе парочки перестали шептаться, три извозчика прекратили спор, а курящий субъект, вынув трубку изо рта и сплюнув на пол, посмотрел на нее, слегка повернув голову. Госпожа де Марель прошептала: – Как мило! Нам будет здесь очень хорошо; в следующий раз я оденусь работницей. Не выказывая ни малейшего замешательства или брезгливости, она уселась за деревянный стол, лоснившийся от жира кушаний и от пролитых напитков, который слуга наскоро вытирал салфеткой. Дюруа, немного смущенный, немного сконфуженный, стал искать вешалки, чтобы повесить свой цилиндр. Не найдя ее, он положил его на стул. Им подали баранье рагу, кусок жиго и салат. Клотильда повторяла: – Я обожаю эти вещи. У меня низменный вкус. Мне здесь веселее, чем в «Английском кафе». – Потом прибавила: – Если ты хочешь доставить мне полное удовольствие, своди меня в кабачок, где танцуют. Я знаю здесь поблизости один очень забавный. Он называется «Рен Бланш». Дюруа с удивлением спросил: – Кто тебя туда водил? Он взглянул на нее и заметил, что она покраснела и немного смутилась, точно этот внезапный вопрос пробудил в ней какое-то нежное воспоминание. После минутного колебания, столь короткого у женщины, что о нем можно лишь догадываться, она ответила: – Один друг… – Затем, помолчав, прибавила: —…Который умер. – И опустила глаза с вполне искренней грустью. И Дюруа впервые задумался обо всем том, чего он не знал о прошлом этой женщины. Несомненно, она имела любовников до него, но какого рода? Из каких кругов? Смутная ревность, нечто вроде неприязни, пробудилась в нем к ней – неприязни ко всему, чего он не знал, ко всему, что не принадлежало ему в этом сердце, в этой жизни. Он посмотрел на нее, раздраженный тайной, скрытой в этой хорошенькой безмолвной головке, думавшей, быть может, в эту самую минуту о другом, о других, с сожалением. Как бы ему хотелось заглянуть в эти воспоминания, порыться в них, все узнать, все увидать!.. Она повторила: – Хочешь повести меня к «Рен Бланш»? Это будет полный праздник. Он подумал: «Ба! Что мне до прошлого? Я дурак, если меня это волнует». И ответил с улыбкой: – Конечно, милая. Когда они вышли на улицу, она прошептала таинственным тоном, тем тоном, каким делают признания: – Я не смела тебя об этом просить до сих пор, но ты не можешь себе представить, как я люблю эти холостяцкие вылазки в места, куда женщинам не полагается ходить. Во время карнавала я оденусь школьником. Я очень забавна в этом костюме. Когда они вошли в танцевальный зал, она прижалась к нему, испуганная, но довольная, с восхищением глядя на проституток и сутенеров и время от времени, словно чувствуя себя окруженной опасностями, говорила при виде сурового, неподвижного полицейского: «У него внушительная фигура». Через четверть часа ей все это уже надоело, и он проводил ее домой. После этого начался целый ряд прогулок по всяким местам, пользующимся сомнительной репутацией, где веселится народ, и Дюруа открыл в своей любовнице настоящую страсть к такого рода бродяжничеству, к жизни богемы. Она приходила на свидания в полотняном платье, в чепчике водевильной субретки, но, несмотря на изысканную и изящную простоту своего костюма, оставалась в кольцах, браслетах, бриллиантовых серьгах, приводя такой довод на его просьбы снять их: – Ба! Все подумают, что это камешки из Рейна. Думая, что она превосходно замаскирована, – хотя в действительности ее переодевания напоминали страуса, прячущего голову под крыло, – она посещала кафе, пользующиеся самой дурной репутацией. Она выразила желание, чтобы и Дюруа переодевался рабочим, но он воспротивился этому и сохранил свой приличный костюм завсегдатая бульваров, отказавшись даже заменить цилиндр мягкой фетровой шляпой. Не будучи в состоянии сломить его упорство, она утешала себя следующим рассуждением: «Все думают, что я горничная из хорошего дома, имеющая связь с человеком из общества». И эта комедия приводила ее в восторг. Они заходили в какой-нибудь дешевый кабачок и садились в глубине накуренной конуры на колченогие стулья перед ветхим деревянным столом. Облако едкого дыма, в котором еще стоял запах жареной рыбы от обеда, наполняло комнату; мужчины в блузах горланили, отпивая из стаканчиков; гарсон удивленно разглядывал эту странную пару, ставя перед ними две рюмки с вишнями в спирту. Дрожащая, испуганная и восхищенная, она принималась пить маленькими глотками красный сок, осматриваясь вокруг беспокойным, горящим взглядом. Каждая проглоченная вишня давала ей ощущение какого-то проступка, каждая капля жгучего пряного напитка, попадавшая ей в горло, доставляла острое наслаждение, радость запретного и преступного удовольствия. Потом она говорила вполголоса: – Уйдем отсюда. И они уходили. Быстро, с опущенной головой, мелкими шажками, походкой актрисы, уходящей со сцены, она проходила между посетителями, облокотившимися на столы и провожавшими ее подозрительными и недовольными взглядами; едва переступив порог, она испускала долгий вздох облегчения, точно ей удалось избежать какой-то ужасной опасности. Иногда она спрашивала у Дюруа, дрожа: – Что бы ты сделал, если бы меня оскорбили где-нибудь в таком месте? Он отвечал тоном смельчака: – Я бы сумел тебя защитить, черт побери! И она радостно сжимала его руку, испытывая смутное желание, чтобы ее оскорбили и защитили, желание увидеть, как будут из-за нее драться – хотя бы даже эти самые мужчины – с ее возлюбленным. Но эти прогулки, повторявшиеся два-три раза в неделю, начали надоедать Дюруа, которому к тому же с некоторых пор стало очень трудно доставать каждый раз пол-луидора, уходившие на извозчиков и на напитки. Теперь ему было бесконечно труднее сводить концы с концами, труднее, чем в то время, когда он был еще служащим на Северной железной дороге, потому что в первые месяцы своих занятий журналистикой он тратил много, без счету, постоянно надеясь заработать не сегодня завтра крупную сумму, и таким образом истощил все свои сбережения и все способы раздобывания денег. Самое простое средство – заем в кассе – было исчерпано весьма быстро, и сейчас он уже задолжал газете свое четырехмесячное жалованье да еще шестьсот франков построчных. Кроме того, он задолжал сто франков Форестье, триста франков Жаку Ривалю, у которого кошелек всегда был открыт для всех, и, наконец, у него было множество мелких, позорных долгов, от пяти до двадцати франков. Сен-Потен, с которым он посоветовался, как бы достать еще сто франков, не мог ничего придумать, несмотря на свою изобретательность, и Дюруа приходил в отчаяние от этой нищеты, мучившей его теперь больше, чем прежде, потому что у него стало больше потребностей. Глухой гнев против всего мира назревал в нем; постоянное раздражение проявлялось по любому поводу, каждую минуту, по самой ничтожной причине. Иногда он задавал себе вопрос, каким образом мог он тратить в среднем около тысячи франков в месяц, не позволяя себе никаких излишеств, никакой прихоти; он подсчитал, что завтрак в восемь франков вместе с обедом в двенадцать франков в одном из крупных ресторанов на бульваре уже составляют луидор; если прибавить сюда франков десять карманных денег, которые уходят незаметно, неизвестно на что, получается сумма в тридцать франков. А тридцать франков в день составляет девятьсот франков в месяц. В этот счет не входили еще расходы на одежду, обувь, белье, стирку и прочее. И вот 14 декабря он очутился без гроша в кармане, не представляя себе никакой возможности откуда-нибудь достать хоть немного денег. В этот день, как это случалось часто прежде, он совсем не завтракал и провел весь день в редакции за работой, взбешенный и озабоченный. Около четырех часов он получил от своей любовницы городскую телеграмму, гласившую: «Хочешь пообедать вместе? Потом сделаем куда-нибудь вылазку». Он тотчас же ответил: «Обедать невозможно». Потом подумал, что с его стороны глупо отказываться от приятных мгновений, которые она может ему доставить, и прибавил: «В девять часов буду ждать тебя на нашей квартире». Он отправил записку с одним из рассыльных редакции, чтобы избежать расхода на телеграмму, и стал размышлять, как бы ему достать денег на обед. К семи часам он еще ничего не придумал, и от ужасного голода у него ныло в животе. Тогда отчаяние подсказало ему средство. Он дождался, пока один за другим ушли все его сослуживцы, и, оставшись один, стремительно позвонил. Швейцар патрона, оставшийся сторожить редакцию, явился на зов. Дюруа стоял и нервно рылся в карманах. Он сказал отрывистым тоном: – Послушайте, Фукар, я забыл кошелек дома, а мне нужно ехать обедать в Люксембургский сад. Одолжите мне пятьдесят су на извозчика. Тот вынул из жилетного кармана три франка и спросил: – Вам не требуется больше, господин Дюруа? – Нет, нет. Этого достаточно. Благодарю вас. И, схватив серебряные монеты, Дюруа спустился бегом по лестнице, потом пообедал в кабачке, куда он заглядывал в черные дни. В девять часов он поджидал свою любовницу, грея ноги у камина в маленькой гостиной. Она вошла, очень оживленная, очень веселая, возбужденная морозным воздухом. – Хочешь, – сказала она, – погуляем немного, потом вернемся сюда к одиннадцати часам. Погода для прогулки восхитительная. Он ответил ворчливым тоном: – Зачем уходить из дому? И здесь хорошо. Она продолжала, не снимая шляпы: – Если бы ты видел, какая удивительная луна. Истинное наслаждение – прогуляться в такой вечер. – Может быть, но я не желаю гулять. Он сказал это с бешеным видом. Ее это поразило, оскорбило, она спросила: – Что с тобой? Что значит этот тон? Мне хочется прогуляться, и я не понимаю, почему тебя это сердит. Он поднялся, разъяренный: – Меня это не сердит. Мне просто это противно. Вот и все! Она была из тех натур, которых сопротивление раздражает, а грубость выводит из себя. Презрительно, с холодным негодованием, она сказала: – Я не привыкла, чтобы со мной так говорили. В таком случае я ухожу одна. До свиданья! Он понял, что дело принимает серьезный оборот, и, стремительно бросившись к ней, схватил ее руки и стал их целовать, бормоча: – Прости меня, дорогая, прости меня, я сегодня очень раздражителен, очень нервен. Это оттого, что у меня неприятности, затруднения, понимаешь, служебные дела… Несколько смягчившись, но не успокоившись еще, она ответила: – Это меня не касается; и я совершенно не желаю, чтобы вы срывали на мне свое дурное расположение духа. Он обнял ее и увлек к дивану. – Послушай, крошка, я вовсе не хотел тебя оскорбить, я не думал о том, что говорил. Он усадил ее насильно и стал перед ней на колени: – Ты простила меня? Скажи, что простила. Она холодно ответила: – Ну хорошо, но только не повторяй этого. – И, поднявшись, прибавила: – А теперь пойдем гулять. Не вставая с колен, он обнимал ее ноги и бормотал: – Я тебя прошу, останемся. Я тебя умоляю. Сделай это для меня. Мне так хочется провести этот вечер наедине с тобой, здесь, возле камина. Скажи «да», умоляю тебя, скажи «да». Она ответила коротко и жестко: – Нет, я хочу гулять и не уступлю твоим капризам. Он настаивал: – Я тебя умоляю. У меня есть причина, очень серьезная причина. Она сказала снова: – Нет. И если ты не хочешь идти со мною, я уйду. Прощай. Она высвободилась резким движением и подошла к двери. Он подбежал к ней и обнял ее. – Послушай, Кло, моя маленькая Кло, сделай это для меня. Она отрицательно качала головой, не отвечая, уклоняясь от его поцелуев и стараясь высвободиться из его объятий, чтобы уйти. – Кло, моя маленькая Кло, у меня есть причина. Она остановилась, смотря ему в лицо. – Ты лжешь. Какая причина? Он покраснел, не зная, что сказать. Она продолжала, возмущенная: – Видно, что ты лжешь… подлец… – И с жестом ярости, со слезами на глазах она выскользнула из его рук. Он снова удержал ее за плечи и, в отчаянии, готовый сознаться во всем, чтобы избегнуть этого разрыва, сказал с горечью: – Дело в том, что у меня нет ни гроша. Вот и все… Она вдруг остановилась и пристально посмотрела ему в глаза, чтобы прочесть в них правду. – Что ты говоришь? Он покраснел до корней волос. – Я говорю, что у меня нет ни гроша. Понимаешь? Нет ни одного франка, даже десяти су, чтобы заплатить за рюмку ликера там, куда мы пойдем. Ты заставляешь меня признаваться в таких позорных вещах. Ведь не мог же я пойти с тобой и сесть за столик, а потом, когда нам подали бы что-нибудь, спокойно сообщить тебе, что мне нечем заплатить… Она продолжала смотреть ему в глаза: – Значит, это правда… Да? В одно мгновение он вывернул все свои карманы – брюк, жилета, пиджака – и прошептал: – Смотри… теперь ты довольна? Внезапно, раскрыв ему объятия в страстном порыве, она бросилась к нему на шею, лепеча: – О! Мой бедный мальчик… Мой бедный мальчик… Если бы я знала! Как это с тобой случилось? Она усадила его, села к нему на колени и, обняв его за шею, беспрерывно целуя в губы, в усы, в глаза, заставила рассказать его злоключения… Он выдумал трогательную историю. Ему пришлось помочь отцу, находившемуся в затруднительном положении. На это ушли не только все его сбережения, но он еще по горло залез в долги. Он прибавил: – Мне придется голодать еще по крайней мере с полгода, так как я истратил все, что у меня было. Что же делать, бывают в жизни такие кризисы. В конце концов, деньги не стоят того, чтобы о них так много думать. Она шепнула ему на ухо: – Я тебе одолжу, хочешь? Он ответил с достоинством: – Ты очень добра, милая, но не будем об этом больше говорить, прошу тебя. Ты меня этим оскорбляешь. Она замолчала; потом, сжимая его в объятиях, прошептала: – Ты никогда не поймешь, как я тебя люблю. Это был один из лучших вечеров их любви… Уходя, она сказала с улыбкой: – Гм! Будучи в твоем положении, приятно найти забытые деньги в кармане – какую-нибудь монету, упавшую за подкладку. Он ответил убежденно: – Еще бы! Под предлогом, что луна в этот вечер восхитительная, она захотела вернуться домой пешком и всю дорогу восторгалась, глядя на небо. Стояла холодная и ясная ночь, какие бывают в начале зимы. Люди и лошади неслись, подгоняемые легким морозом. Каблуки звонко стучали о тротуар. Прощаясь, она спросила его: – Хочешь, встретимся послезавтра? – Конечно. – В такое же время? – В такое же время. – До свиданья, дорогой мой. И они нежно поцеловались. Он пошел назад быстрыми шагами, спрашивая себя, что ему изобрести завтра, чтобы достать денег. Но, открывая дверь в свою комнату и отыскивая в жилетном кармане спички, он остановился в изумлении, нащупав пальцами монету. Едва успев зажечь огонь, он схватил эту монету, чтобы рассмотреть ее. Это был золотой – двадцать франков! Он подумал, что сошел с ума. Он вертел и переворачивал монету, стараясь угадать, каким чудом она попала сюда. Ведь не с неба же она упала к нему в карман! Потом вдруг он догадался, в чем дело, и его охватило возмущение. Ведь его любовница говорила об упавшей за подкладку монете, которую находят в дни нужды. Это она подала ему милостыню. Какой позор! Он выругался: – Отлично. Я хорошо ее приму послезавтра! Она проведет приятные четверть часа! И он лег спать, взбешенный и оскорбленный. Проснулся он поздно. Хотелось есть. Он попытался снова заснуть, чтобы встать не раньше двух часов. Потом сказал себе: «Это ни к чему не приведет; в конце концов, я должен достать денег». И он вышел, надеясь, что на улице ему придет в голову какая-нибудь мысль. Но мысль не приходила, а он, проходя мимо ресторана, чувствовал такой голод, что слюнки текли. В полдень, ничего не придумав, он вдруг решил: «Ба! Пойду позавтракаю на двадцать франков Клотильды. Это мне не помешает вернуть ей их завтра». И он позавтракал в кабачке за два с половиной франка. Придя в редакцию, он вернул три франка долга швейцару: – Вот, Фукар, деньги, которые вы мне вчера одолжили на извозчика. Он проработал до семи часов, потом пошел обедать и истратил еще три франка из тех же денег. Вечером два бокала пива увеличили дневной расход до девяти франков тридцати сантимов. Так как он не мог за одни сутки восстановить свой кредит или изобрести какие-нибудь новые источники дохода, то на следующий день пришлось истратить еще шесть с половиной франков из двадцати, которые он должен был вернуть в тот же вечер, и, таким образом, он явился на условленное свидание с четырьмя франками и двадцатью сантимами в кармане. Он был зол, как бешеная собака, и намеревался сразу выяснить положение. Он скажет своей любовнице: «Знаешь, я нашел двадцать франков, которые ты положила мне в карман. Я не возвращаю их тебе сегодня, потому что мои дела в том же положении и у меня не было времени заняться денежным вопросом, но я возвращу их тебе в ближайшее наше свидание». Она пришла, нежная, заискивающая, встревоженная. Как он ее примет? Она долго целовала его, желая избежать объяснений в первые минуты. Он, со своей стороны, говорил себе: «У меня еще будет время затронуть этот вопрос. Нужно найти повод». Он не нашел повода и ничего не сказал, не решаясь начать разговор на такую щекотливую тему. Она не заговаривала о том, чтобы пойти гулять, и была очаровательна во всех отношениях. Они расстались около полуночи, назначив свидание только на среду следующей недели, потому что госпоже де Марель предстояло подряд несколько званых обедов. На другой день, расплачиваясь за свой завтрак, Дюруа хотел достать из кармана оставшиеся у него четыре монеты. Он вынул пять. Из них одна была золотая. В первую минуту он подумал, что ему дали ее по ошибке накануне, вместе со сдачей. Но потом он понял, в чем дело, и сердце его забилось от сознания унизительности преследующей его милостыни. Как он жалел теперь, что ничего не сказал ей! Если бы он резко выразил свое негодование, этого не случилось бы. В течение четырех дней он упорно и безнадежно хлопотал, пытаясь раздобыть пять луидоров. Кончилось тем, что он истратил на жизнь второй золотой Клотильды. Она ухитрилась, хотя он сказал ей с разгневанным видом: «Не повторяй больше своих глупостей, иначе я рассержусь», – при первой же встрече сунуть в его карман еще двадцать франков. Найдя их, он выругался: «Черт возьми!» – и переложил их в жилетный карман, чтоб иметь под рукой: у него не было ни сантима. Он успокоил свою совесть следующим рассуждением: «Я верну ей все сразу. В сущности, это просто деньги, взятые взаймы». Кассир газеты внял наконец его отчаянным мольбам и согласился выдавать ему по пяти франков в день. Этих денег хватало как раз на еду, но было недостаточно, чтобы уплатить шестьдесят франков долгу. Между тем Клотильду снова охватила страсть к ночным экскурсиям по всем подозрительным уголкам Парижа, и в конце концов он перестал особенно возмущаться, когда после этих рискованных прогулок находил золотой где-нибудь в кармане, в ботинке, а как-то раз даже в футляре от часов. У нее были желания, которых в настоящее время он не мог удовлетворять, и не естественно ли, что она предпочитала сама их оплачивать, вместо того чтобы вовсе отказаться от них? Впрочем, он вел счет всем получаемым от нее деньгам, намереваясь вернуть их ей когда-нибудь. Однажды вечером она сказала: – Представь себе, что я ни разу не была в «Фоли-Берже». Своди меня туда. Он колебался одну минуту, боясь встретиться там с Рашелью. Потом подумал: «Ба! В конце концов, я не женат. Если та увидит меня, она поймет, в чем дело, и не заговорит со мной. Притом мы будем в ложе». Еще одна причина побудила его решиться на это. Ему хотелось воспользоваться случаем и предложить госпоже де Марель ложу в театре, ничего за нее не платя. Это явится своего рода уплатой долга. Он оставил Клотильду в карете, а сам пошел за билетом – он не хотел, чтобы она знала о том, что билет бесплатный, – потом вернулся за ней, и они прошли мимо поклонившихся им контролеров. Фойе было переполнено публикой. С большим трудом пробравшись сквозь толпу мужчин и проституток, они добрались наконец до своей ложи и сели, запертые между молчаливым партером и гудящей галереей. Госпожа де Марель совсем не смотрела на сцену, заинтересованная исключительно проститутками, прогуливавшимися позади их ложи. Она беспрестанно оборачивалась, испытывая желание прикоснуться к ним, ощупать их корсажи, щеки, волосы, чтобы узнать, что это за существа, как они устроены. Вдруг она сказала: – Посмотри, вон та полная брюнетка все время не сводит с нас глаз. Мне сейчас показалось, что ей хочется заговорить с нами. Ты ее заметил? Он ответил: – Нет, ты, должно быть, ошиблась. Но он уже давно заметил ее. Это была Рашель, бродившая возле их ложи с гневным взглядом и с готовыми сорваться с языка резкими словами. Дюруа только что столкнулся с ней, когда протискивался через толпу, и она шепнула: – Здравствуй! – многозначительно подмигнув ему, что означало: «Понимаю». Но, боясь быть замеченным своей любовницей, он не ответил на это приветствие и холодно прошел мимо, высоко подняв голову и презрительно сжав губы. Проститутка, охваченная инстинктивной ревностью, вернулась, снова задела его и сказала уже громче: – Здравствуй, Жорж! Он опять ничего не ответил. Тогда, решив во что бы то ни стало заставить его узнать себя и поклониться, она начала ходить взад и вперед позади их ложи, выжидая благоприятной минуты. Как только она заметила, что госпожа де Марель смотрит на нее, она дотронулась до плеча Дюруа: – Здравствуй! Как поживаешь? Но он не обернулся. Она продолжала: – Что с тобой? Ты, должно быть, успел оглохнуть с четверга! Он ничего не отвечал и сидел с презрительным видом, ясно показывавшим, что он не желает компрометировать себя даже самым незначительным разговором с этой распутницей. Она засмеялась злобным смехом и сказала: – Ты, видно, онемел? Не откусила ли тебе эта дама язык? Тогда он сказал раздраженно, с гневным жестом: – Как вы смеете со мной разговаривать? Уходите, или я прикажу задержать вас. Тогда она заорала во все горло, со сверкающими глазами: – А, ты вот как! Ах ты, негодяй! Если спишь с женщиной, то, по крайней мере, кланяйся ей после этого. Если ты сегодня с другой, так это еще не причина не узнавать меня. Стоило тебе хотя бы кивнуть мне, когда я проходила мимо, и я бы тебя оставила в покое. Но ты захотел чваниться – погоди же! Я тебе удружу! Ах вот как! Ты даже не считаешь нужным мне кланяться при встрече… Она бы долго еще кричала, но госпожа де Марель открыла дверь ложи и пустилась бежать, проталкиваясь через толпу, растерянно ища выхода. Дюруа бросился за ней, стараясь ее догнать. Тогда Рашель, видя, что они убегают, завопила, торжествуя: – Держите ее! Держите! Она у меня украла любовника! В публике раздался смех. Двое мужчин, ради шутки, схватили бегущую за плечи и хотели ее увести, пытаясь поцеловать. Но Дюруа догнал ее, с силой высвободил и вывел на улицу. Она вскочила в пустую карету, стоявшую у подъезда. Он прыгнул за ней и на вопрос кучера: «Куда ехать, сударь?» – ответил: «Куда хотите». Карета медленно затряслась по мостовой. Клотильда в нервном припадке задыхалась, дрожала, закрыв лицо руками; Дюруа не знал, что сказать, что сделать. Наконец, услыхав, что она плачет, он залепетал: – Послушай, Кло, моя маленькая Кло, позволь мне тебе объяснить! Я не виноват… Я знал эту женщину давно… в первые дни… Она вдруг открыла лицо и, охваченная бешенством влюбленной и обманутой женщины, вернувшим ей дар речи, заговорила быстро, отрывисто, задыхаясь: – Ах, негодяй… негодяй… подлец!.. Возможно ли? Какой позор!.. Боже мой… Какой позор!.. По мере того как она приходила в себя, у нее появлялись новые мысли, она возмущалась все больше и больше: – Ты платил ей моими деньгами, не так ли? И я давала ему деньги… для этой проститутки… О!.. Негодяй!.. В течение нескольких секунд она, казалось, искала более сильное выражение и не находила его, потом вдруг у нее вырвалось, точно плевок: – О!.. Свинья, свинья… свинья… Ты ей платил моими деньгами!.. Свинья… свинья… Не находя другого слова, она повторяла: – Свинья… свинья… Вдруг она высунулась в окно и, схватив кучера за рукав, крикнула: – Стойте! Потом отворила дверцу и выскочила на улицу. Жорж хотел бежать за ней, но она закричала: «Я тебе запрещаю идти за мной!» – так громко, что вокруг стали собираться прохожие; и Дюруа не двинулся с места из боязни скандала. Тогда она достала из кармана кошелек, стала искать деньги при свете фонаря, дала кучеру два с половиной франка и сказала дрожащим голосом: – Вот… Получите… Я плачу… И отвезите этого скота на улицу Бурсо, квартал Батиньоль. В собравшейся толпе послышался смех. Какой-то господин сказал: – Браво, малютка! А уличный мальчишка, примостившись у колес кареты, просунул голову в открытую дверцу и крикнул пронзительным голосом: – Добрый вечер, Биби! И карета тронулась, преследуемая возгласами и смехом. VI На следующий день Жорж Дюруа проснулся в дурном настроении. Он медленно оделся, сел у окна и стал размышлять. Он чувствовал себя совершенно разбитым, точно накануне его избили палками. Наконец необходимость во что бы то ни стало достать денег подстегнула его, и он прежде всего направился к Форестье. Приятель принял его в кабинете, грея ноги у камина. – Что это подняло тебя так рано? – Важное дело. У меня долг чести. – Карточный? Он секунду поколебался, потом подтвердил: – Да, карточный. – Большой? – Пятьсот франков! Он должен был только двести восемьдесят. Форестье спросил недоверчиво: – Кому ты задолжал? Дюруа не сразу нашелся что ответить: – Одному… одному… господину де Карлевилю. – Ага? Где же он живет? – На улице… улице… Форестье захохотал: – На той улице, где лежит прошлогодний снег, не так ли? Я знаю этого господина, мой друг. Если ты хочешь двадцать франков, я, пожалуй, могу тебе их предоставить, но не больше. Дюруа взял золотой. Затем он отправился по всем своим знакомым, из дома в дом, и к пяти часам ему удалось набрать восемьдесят франков. Так как ему еще не хватало двухсот, то он решил на этом остановиться и пробормотал, пряча собранные деньги: «Чепуха, не стоит расстраиваться из-за этой бабы. Отдам ей, когда смогу». Исполненный самой твердой решимости, он в течение двух недель вел правильный, умеренный и целомудренный образ жизни. Потом вдруг его охватила жажда любви. Ему казалось, что он уже несколько лет не обнимал женщины, и он трепетал при виде каждой юбки, как трепещут моряки при виде твердой земли. И вот однажды вечером он отправился в «Фоли-Берже», надеясь встретить там Рашель. И действительно, он увидел ее сразу же, как вошел, так как она проводила там все свое время. Он подошел к ней, улыбаясь и протягивая руку. Она смерила его взглядом с головы до ног: – Что вам от меня нужно? Он попробовал засмеяться: – Полно, не дурачься. Она повернулась к нему спиной со словами: – Я не веду знакомства с альфонсами. Она выбрала самое грубое оскорбление. Он почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо, и вернулся домой один. Форестье, больной, ослабевший, постоянно кашлявший, отравлял ему жизнь в редакции; казалось, он специально выискивал для него самые неприятные поручения. Однажды, в минуту сильного раздражения, после мучительного припадка кашля, не получив от Дюруа нужной ему справки, он даже проворчал: – Черт возьми, ты глупее, чем я думал. Дюруа захотелось дать ему пощечину, но он сдержался и вышел, бормоча: «Погоди, я тебе отплачу». Внезапно у него блеснула мысль, и он прибавил: «Я тебе наставлю рога, дружище». И пошел, потирая руки, радуясь своему проекту. Он решил приступить к его осуществлению на следующий же день и отправился к госпоже Форестье с визитом, желая прозондировать почву. Он застал ее лежащей на диване и читающей книгу. Не вставая, только повернув голову, она протянула ему руку и сказала: – Здравствуйте, Милый друг! У него было такое ощущение, словно он получил пощечину. – Почему вы меня так называете? Она ответила, улыбаясь: – На прошлой неделе я видела госпожу де Марель и узнала от нее, как вас там прозвали. Приветливый тон молодой женщины успокоил его. Впрочем, чего ему было бояться? Она продолжала: – Ее вы балуете! А вот ко мне заходите только тридцать шестого числа или вроде того… Он сел возле нее и стал рассматривать ее с внезапно пробудившимся интересом – с интересом любителя-коллекционера. Она была очаровательна, блондинка с нежным и горячим тоном кожи, созданной для ласк, и он подумал: «Она лучше той, несомненно». Он был уверен в успехе. Стоит только протянуть руку, казалось ему, и сорвать ее, как зрелый плод. Он решительно произнес: – Я не приходил к вам потому, что так лучше. Она спросила, не поняв его: – Как? Почему? – Почему? Вы не догадываетесь? – Нет, нисколько. – Потому, что я влюблен в вас… О! Немножко, совсем немножко… и не хочу влюбиться окончательно… Она, по-видимому, не была ни удивлена, ни оскорблена, ни польщена; продолжая улыбаться своей безразличной улыбкой, она спокойно ответила: – О! Вы все-таки можете приходить ко мне. В меня никогда не влюбляются надолго. Ее тон удивил его еще больше, чем слова, и он спросил: – Почему? – Потому, что это бесполезно, и я сразу даю это понять. Если бы вы рассказали мне раньше о ваших опасениях, я бы вас успокоила и посоветовала бы, наоборот, приходить почаще. Он воскликнул патетически: – Разве можно приказывать чувствам! Она повернулась к нему: – Дорогой друг, для меня влюбленный вычеркивается из списка живых людей. Он глупеет, более того – он становится опасен. С людьми, которые в меня влюблены или притворяются влюбленными, я прерываю всякие отношения, во-первых, потому, что они мне надоедают, а во-вторых, потому, что я их боюсь, словно бешеных собак, с которыми всегда может случиться припадок. И вот я подвергаю их моральному карантину до тех пор, пока их болезнь не проходит. Запомните это. Я знаю, что для вас любовь – это нечто вроде телесного голода, для меня же, напротив, она могла бы быть средством… средством… общения душ, которого мужчины не признают. Вы понимаете ее в буквальном, а я в более высоком смысле… Ну… посмотрите-ка мне в глаза… Теперь она не улыбалась. Лицо ее было холодно и спокойно, и она сказала, подчеркивая каждое слово: – Я никогда, никогда не буду вашей любовницей, помните это. Поэтому совершенно бесполезно, даже вредно для вас упорствовать в этом желании… А теперь, когда… операция сделана… хотите, будем друзьями, настоящими, добрыми друзьями, без всяких задних мыслей? Он понял, что всякая попытка будет безуспешна после этого безапелляционного приговора. Поэтому он сразу покорился ему и, восхищенный возможностью приобрести такую союзницу, от всего сердца протянул ей обе руки: – Располагайте мной как хотите. Она почувствовала искренность в его тоне и подала ему руки. Он поцеловал их одну за другой, потом, подняв голову, сказал просто: – Честное слово, если бы я встретил женщину, похожую на вас, с какой радостью я бы на ней женился! На этот раз его слова тронули ее: есть комплименты, которые доходят до женского сердца, и она бросила на него один из тех быстрых признательных взглядов, которые делают нас рабами женщины. Затем, видя, что он не знает, как перейти к другой теме, она сказала ему мягко, дотронувшись пальцем до его плеча: – И я немедленно приступлю к исполнению моих дружеских обязанностей. Вы недостаточно ловки, друг мой… На мгновение она замялась и спросила: – Могу я говорить с вами откровенно? – Да. – Вполне? – Вполне. – Так вот. Сделайте визит госпоже Вальтер, которая вас очень ценит, и постарайтесь ей понравиться. Вот там ваши комплименты будут уместны, хотя она порядочная женщина, поймите, вполне порядочная женщина. О, не надейтесь… сорвать там что-нибудь в этом отношении… Вы можете получить там нечто большее, если сумеете себя поставить. Я знаю, что положение ваше в газете пока очень скромное. Но не бойтесь ничего, они принимают всех сотрудников с одинаковым радушием. Послушайтесь меня, сходите туда. Он сказал, улыбаясь: – Благодарю вас. Вы ангел… мой ангел-хранитель. Потом они заговорили о других вещах. Он сидел долго, желая доказать, что ему приятно быть с ней; и, уходя, спросил еще раз: – Итак, решено? Мы друзья? – Решено. И так как он заметил действие комплимента, сказанного им раньше, он подкрепил его, добавив: – Если вы когда-нибудь овдовеете, я выставлю свою кандидатуру. И поспешно вышел, чтобы не дать ей времени рассердиться. Визит к госпоже Вальтер несколько смущал Дюруа, так как он не был приглашен бывать у нее и боялся сделать неловкость. Патрон был к нему благосклонен, ценил его услуги, предпочитал его другим для трудных поручений; почему бы ему не воспользоваться его расположением для того, чтобы проникнуть к нему в дом? И вот однажды утром он рано поднялся и отправился на рынок, где приобрел за десять франков два десятка превосходных груш. Старательно запаковав их в корзину, для того чтобы они имели вид привезенных издалека, он отнес их привратнику госпожи Вальтер вместе с визитной карточкой, на которой написал: Жорж Дюруа покорнейше просит госпожу Вальтер принять эти фрукты, которые он сегодня утром получил из Нормандии. На следующий день он нашел в редакции, в своем ящике для писем, конверт с ответной карточкой госпожи Вальтер, «сердечно благодарившей господина Жоржа Дюруа и принимавшей у себя каждую субботу». В ближайшую субботу он отправился с визитом. Вальтер жил на бульваре Мальзерб в собственном доме, часть которого, как человек практичный, он отдавал внаем. Единственный привратник, помещавшийся между двумя входными дверями, отворял дверь и хозяину и жильцу, придавая обоим входам вид важного богатого особняка благодаря своей выправке церковного швейцара, белым чулкам, плотно обтягивающим жирные икры, и ливрее с золотыми пуговицами и ярко-красными отворотами. Приемные комнаты находились на втором этаже; в них вела передняя, обтянутая материей, с портьерами на дверях. Два лакея дремали, сидя на стульях. Один из них взял у Дюруа пальто, другой завладел его палкой, отворил дверь, опередил гостя на несколько шагов и, прокричав его имя в пустую залу, отступил в сторону и пропустил его. Молодой человек в замешательстве смотрел во все стороны, пока не заметил в зеркале несколько человек, сидевших, казалось, где-то очень далеко. Сначала он ошибся направлением, введенный в заблуждение зеркалом, потом, пройдя две пустые залы, вошел в маленький будуар, обтянутый голубым шелком с лютиками, где четыре дамы беседовали вполголоса, сидя вокруг круглого столика, на котором стояли чашки с чаем. Несмотря на самоуверенность, которую Дюруа приобрел благодаря жизни в Париже и в особенности благодаря своей профессии репортера, постоянно приводившей его в соприкосновение с важными лицами, он почувствовал себя смущенным обстановкой приема и странствованием по пустым залам. Ища глазами хозяйку дома, он пробормотал: – Сударыня, я позволил себе… Она протянула ему руку, которую он, поклонившись, пожал, и сказала: – Вы очень любезны, сударь, что пришли навестить меня. И указала ему на кресло, в которое он почти упал, так как оно показалось ему значительно выше, чем было в действительности. Некоторое время все молчали. Затем одна из дам возобновила начатый разговор. Речь шла о том, что стало холодно, но все же недостаточно для того, чтобы прекратилась эпидемия тифа или стало возможным кататься на коньках. И каждая высказала свое мнение о наступающих в Париже морозах; затем все стали обсуждать вопрос о том, какое время года предпочтительнее, приводя при этом те обычные банальные доводы, которые застревают в умах, словно пыль в комнатах. Легкий стук отворяемой двери заставил Дюруа обернуться, и сквозь два стекла без амальгамы он увидел приближающуюся толстую даму. Когда она вошла в будуар, одна из посетительниц встала, пожала всем руки и вышла; и молодой человек следил взглядом, как удаляется через несколько комнат черный силуэт ее платья с блестящей отделкой из джета. Когда движение, вызванное перемещением лиц, улеглось, разговор внезапно, без всякой связи с предыдущим, перешел к вопросу о Марокко, о восточной войне и о затруднениях Англии на юге Африки. Обсуждая эти вопросы, дамы, казалось, разыгрывали хорошо выученную благопристойную комедию, принятую в свете и повторяющуюся очень часто. Вошла новая гостья, маленькая завитая блондинка; появление ее вызвало уход высокой дамы средних лет. Заговорили о Линэ и о его шансах попасть в академию. Вновь пришедшая была твердо убеждена, что его побьет Кабанон-Леба, автор прекрасной стихотворной переделки «Дон Кихота» для театра. – Знаете, эта вещь будет поставлена в «Одеоне» этой зимой. – Вот как! Непременно пойду посмотреть, как ему удался этот литературный опыт. Госпожа Вальтер отвечала любезно, спокойно и бесстрастно, ни на минуту не задумываясь над своими словами, так как у нее обо всем было готовое мнение. Заметив, что становится темно, она велела подать лампы, продолжая слушать разговор, журчавший, как ручеек, и думая о том, что она забыла зайти в литографию за пригласительными карточками на предстоящий обед. Она была несколько полна, еще хороша собой, в том критическом возрасте, когда закат женщины уже близок. Она еще держалась, но только благодаря тщательному уходу за собой, гигиене и различным кремам для кожи. Она производила впечатление благоразумной, сдержанной и рассудительной женщины – одной из тех женщин, суждения которых напоминают ровный, подстриженный французский сад. Гуляя в нем, вы не встретите ничего неожиданного, но в этом есть своя прелесть. У нее был тонкий, тактичный и верный ум, заменявший ей воображение, доброта, самоотверженность и спокойная благожелательность ко всему и ко всем. Она заметила, что Дюруа не произнес еще ни слова, что никто к нему не обращается и что он, по-видимому, чувствует себя не вполне свободно, и, так как дамы все еще были заняты академией – излюбленным предметом их беседы, – она спросила: – Ну а вы, господин Дюруа, вы должны быть осведомлены на этот счет лучше, чем кто бы то ни было, за кого вы подаете голос? Он ответил без колебаний: – В этом вопросе, сударыня, я меньшее значение придаю заслугам кандидатов, всегда спорным, нежели их возрасту и состоянию здоровья. Я стал бы справляться не о их заслугах, а о болезнях, которыми они страдают. Я не стал бы требовать от них стихотворного перевода произведений Лопе де Вега, а позаботился бы навести справки о состоянии их печени, сердца, почек, спинного мозга. На мой взгляд, в тысячу раз важнее хорошее расширение сердца, хорошая водянка, а лучше всего – начало паралича, чем сорок томов рассуждений об идее отечества и о поэзии варварских народов. Эти слова были встречены удивленным молчанием. Госпожа Вальтер, улыбаясь, спросила: – Почему же? Он ответил: – Потому, что во всякой вещи я отыскиваю лишь то удовольствие, которое оно может доставить женщинам. Академия интересует дам только тогда, когда какой-нибудь академик умирает. Чем больше их умирает, тем это вам приятнее. Но для того чтобы они умирали скорее, нужно выбирать стариков и больных. Так как собеседницы продолжали выражать удивление, он добавил: – Впрочем, я и сам, так же как вы, люблю прочесть в парижской хронике о кончине академика. Я тотчас задаю себе вопрос: «Кто его заменит?» – и составляю свой список кандидатов. Это игра, милая игра, в которую играют во всех парижских салонах при кончине каждого «бессмертного»: «игра в смерть и в сорок старцев»[9 - …сорок старцев – сорок членов Французской академии.]. Дамы, все еще не вполне пришедшие в себя от удивления, начали, однако, улыбаться – настолько верно было его замечание. Он закончил, поднимаясь: – Это вы, милостивые государыни, выбираете их, и выбираете только для того, чтобы они умирали. Назначайте же самых старых, самых дряхлых и не заботьтесь ни о чем остальном. Затем он удалился, грациозно раскланявшись. Как только он скрылся за дверью, одна из дам заметила: – Занятный молодой человек. Кто он такой? Госпожа Вальтер ответила: – Один из наших сотрудников. Он исполняет пока только мелкую газетную работу, но я не сомневаюсь, что он скоро выдвинется. Дюруа весело, танцующей походкой, шел по бульвару Мальзерб, довольный своим удачным выступлением, и бормотал: – Хорошее начало. В тот вечер он помирился с Рашелью. На следующей неделе произошли два важных события: он был назначен заведующим отделом хроники и приглашен на обед к госпоже Вальтер. Он сейчас же угадал связь между обоими этими событиями. «Ви Франсез» была прежде всего коммерческим предприятием, так как патрон был человек коммерческий, для которого пресса и звание депутата служили только рычагами. Прикрываясь добродушием, он всегда действовал под веселой маской славного малого, но для дел своих, какого бы рода они ни были, он пользовался только такими людьми, которых он испытал, изучил, прощупал, людьми, которых он считал хитрыми, смелыми и ловкими. Дюруа в должности заведующего хроникой казался ему неоценимым. До сих пор эту должность занимал секретарь редакции Буаренар, старый журналист, корректный, пунктуальный и робкий, как чиновник. В продолжение тридцати лет он перебывал секретарем в одиннадцати разных газетах, и это нисколько не отразилось на его взглядах или образе действий. Он переходил из одной редакции в другую, как переходят из одного ресторана в другой, едва замечая, что кушанья в них несколько разного вкуса. Ни политическими, ни религиозными вопросами он не интересовался. Он отдавался всей душой газете, какова бы она ни была, понимая свое дело, и был ценен своей опытностью. Работал он как слепой, который ничего не видит, как глухой, который ничего не слышит, как немой, который никогда ни о чем не говорит. В то же время он отличался необыкновенной профессиональной честностью и никогда не служил делу, которого не считал безусловно правильным, лояльным и корректным с точки зрения своего ремесла. Вальтер хотя и ценил его, однако часто подумывал о том, чтобы передать отдел хроники кому-нибудь другому, так как этот отдел, по его словам, являлся сердцем газеты. Посредством хроники распространяются новости, рождаются слухи, влияющие на публику и на биржу. Нужно уметь вставить между заметкой о двух светских вечерах какую-нибудь важную новость, скорее подразумевающуюся, чем высказанную. Нужно одним намеком помочь угадать то, что требуется, опровергнуть слух так, чтобы он стал еще более достоверным, или утверждать так, чтобы никто не поверил тому, что утверждаешь. Нужно вести отдел таким образом, чтобы в хронике каждый находил ежедневно хоть одну интересную ему строчку, и тогда все будут ее читать. Нужно думать обо всем и о всех, о всех слоях общества, о всех профессиях, о Париже и о провинции, об армии и о художниках, о духовенстве и об университете, о должностных лицах и о куртизанках. Человек, заведующий этим отделом и командующий целым батальоном репортеров, должен быть всегда начеку, всегда настороже; он должен быть недоверчивым, предусмотрительным, хитрым и ловким, он должен быть во всеоружии коварства и обладать безошибочным чутьем, чтобы моментально распознать ложный слух, чтобы уметь выбрать, что следует сказать и что следует скрыть, чтобы угадать, какое сообщение больше всего подействует на публику, и, кроме того, уметь преподнести его в такой форме, которая усиливала бы производимый им эффект. Буаренару, несмотря на его многолетнюю опытность, не хватало ловкости и блеска; в особенности же ему не хватало природной пронырливости, необходимой для того, чтобы постоянно угадывать тайные мысли патрона. Дюруа должен был поставить дело отлично, ибо он как нельзя больше подходил к составу редакции газеты, которая, по выражению Норбера де Варенна, «плавала по глубинам биржи и по мелям политики». Вдохновителями и истинными сотрудниками «Ви Франсез» являлись с полдюжины депутатов, заинтересованных во всех спекуляциях, начинаемых или поддерживаемых ее издателем. В палате их называли «шайкой Вальтера» и завидовали огромным деньгам, которые они загребали вместе с ним, через его посредство. Форестье, заведовавший политическим отделом, был только куклой в руках этих дельцов, исполнителем внушаемых ими проектов. Они давали ему материал для передовиц, которые он писал дома, в «спокойной обстановке», как он говорил. Но для того чтобы придать газете литературный и парижский тон, были приглашены сотрудничать в ней два писателя, пользовавшиеся известностью каждый в своей области: Жак Риваль, составлявший текущую хронику, и Норбер де Варенн, писавший маленькие фельетоны, вернее, рассказы в новой манере. Затем в толпе продажных писак на все руки подыскали по дешевой цене художественных, музыкальных и театральных критиков, специалиста по криминологии, специалиста по скачкам. Две дамы из общества под псевдонимами «Розовое домино» и «Белая лапка» поставляли великосветские новости, обсуждали вопросы моды, изящества, этикета, хорошего тона и сплетни из жизни высокопоставленных дам. И «Ви Франсез» «плавала по глубинам и мелям», управляемая всеми этими разнородными кормчими. Дюруа еще не перестал ликовать по поводу назначения его заведующим отделом хроники, когда получил маленькую визитную карточку, на которой значилось: «Господин и госпожа Вальтер просят господина Жоржа Дюруа пожаловать к ним на обед в четверг 20 января». Эта новая удача, последовавшая так быстро за первой, так обрадовала его, что он поцеловал приглашение, точно это было любовное письмо. Затем он отправился к кассиру, чтоб уладить с ним важный денежный вопрос. Заведующий отделом хроники обычно имеет особый бюджет, из которого он платит своим репортерам за те сообщения, хорошие или посредственные, которые они ему поставляют, как огородники поставляют свои овощи зеленщикам. Для начала Дюруа были ассигнованы тысяча двести франков в месяц, из которых он рассчитывал удержать себе львиную долю. Кассир, уступая его настойчивым требованиям, выдал ему наконец четыреста франков авансом. В первую минуту у Дюруа было твердое намерение отослать госпоже де Марель двести восемьдесят франков долгу, но он тотчас же рассчитал, что тогда у него останется на руках только сто двадцать франков – сумма, совершенно недостаточная для того, чтобы должным образом начать свою новую работу, – и отложил уплату долга на более отдаленные времена. В продолжение двух дней он был занят своим новым устройством, так как получил особый стол и ящики для корреспонденции в огромной комнате, где помещалась вся редакция. Он занимал один угол комнаты, а в другом, склонившись над бумагами, сидел Буаренар, волосы которого, несмотря на его преклонный возраст, были черны как смоль. Длинный стол посреди комнаты принадлежал «летучим» сотрудникам. Он обычно служил скамьей для сидения; на него усаживались, свесив ноги или же поджав их по-турецки. Иногда пять или шесть человек сразу сидели на корточках на этом столе в позе китайских болванчиков и прилежно играли в бильбоке. Дюруа в конце концов тоже пристрастился к этому развлечению и делал в нем быстрые успехи благодаря руководству и наставлениям Сен-Потена. Форестье, здоровье которого становилось все хуже, предоставил ему свое прекрасное новое бильбоке из антильского дерева, находя его немного тяжелым, и Дюруа, подбрасывая своей мощной рукой большой черный шар, привязанный к веревке, считал про себя: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть». Как раз в этот день, когда ему предстояло пойти на обед к госпоже Вальтер, он впервые сделал двадцать очков подряд. «Счастливый день, – подумал он, – мне все удается». Умение хорошо играть в бильбоке действительно считалось среди сотрудников «Ви Франсез» признаком некоторого превосходства. Он рано ушел из редакции, чтобы успеть переодеться, и шел по Лондонской улице, как вдруг увидел перед собой небольшого роста женщину, напоминавшую походкой госпожу де Марель. Он почувствовал, как его бросило в жар, и сердце его сильно забилось. Он перешел на другую сторону улицы, чтобы увидеть ее в профиль. Она остановилась, чтобы тоже перейти улицу. Он убедился, что ошибся, и вздохнул с облегчением. Он часто задавал себе вопрос, как ему себя вести при встрече с ней. Поклониться или сделать вид, что он ее не видит? «Я ее не замечу», – подумал он. Было холодно, канавки были подернуты льдом. Тротуары высохли и казались серыми в свете газовых фонарей. Вернувшись домой, молодой человек подумал: «Мне нужно переменить квартиру. Эта мне теперь не годится». Он чувствовал радостное возбуждение, готов был бегать по крышам и повторял вслух, прогуливаясь между окном и кроватью: «Удача пришла! Да, это удача! Нужно написать отцу». Он изредка писал отцу, и письма его всегда вносили радостное оживление в маленький нормандский кабачок, стоявший там, у дороги, на вершине холма, с которого виден Руан и широкая долина Сены. Изредка и он получал голубой конверт, надписанный крупным дрожащим почерком, и неизменно находил одни и те же строки в начале отцовского письма: «Любезный сын, сим уведомляю, что мы – я и мать твоя – здоровы. Особенных новостей у нас нет. Впрочем, сообщаю тебе…» Он близко принимал к сердцу все деревенские дела, новости о соседях, состояние пашни и урожая. Он повторил, завязывая перед своим маленьким зеркальцем белый галстук: «Надо завтра же написать отцу. Если бы старик видел меня сегодня вечером в том доме, куда я иду, вот бы он удивился! Черт возьми! Сейчас я отправлюсь на обед, какой ему никогда и не снился!» И ему вдруг представилась их темная кухня позади большой пустой комнаты для посетителей, кастрюли, отбрасывающие желтые отблески вдоль стен, кошка на печке, мордой к огню, в позе скорчившейся химеры, деревянный стол, жирный от времени и пролитых жидкостей, с дымящейся миской супа на нем, сальная свеча, горящая между двумя тарелками. Он увидел также мужчину и женщину – отца и мать, – медленно, по-крестьянски, хлебающих суп маленькими глотками. Ему знакомы были мельчайшие морщинки на их старых лицах, малейшие движения их рук и головы. Он знал даже и то, о чем они говорят каждый вечер, сидя за ужином друг против друга. Он подумал: «Следовало бы навестить их». Окончив свой туалет, он погасил лампу и спустился вниз. На внешнем бульваре на него накинулись проститутки. Он отвечал им, отдергивая руку: «Оставьте меня в покое!» – с глубоким презрением, точно они его оскорбляли уже тем, что обращались к нему. За кого они его принимают? Эти шлюхи не умеют различать мужчин… Черный фрак, надетый, чтобы идти на обед к очень богатым, очень известным, очень влиятельным людям, вызывал в нем такое чувство, словно он стал новым человеком, человеком из общества, из настоящего светского общества. Он уверенно вошел в переднюю, освещенную высокими бронзовыми канделябрами, и непринужденным жестом отдал палку и пальто двум подбежавшим к нему лакеям. Все залы были ярко освещены. Госпожа Вальтер принимала во второй из них, самой большой. Она встретила его очаровательной улыбкой, и он пожал руку двоим мужчинам, пришедшим раньше его, господину Фирмену и господину Ларош-Матье, депутатам, анонимным сотрудникам «Ви Франсез». Ларош-Матье пользовался в газете исключительным авторитетом благодаря своему влиянию в палате. Никто не сомневался в том, что со временем он станет министром. Затем пришли супруги Форестье, она – восхитительная в своем розовом туалете. Дюруа поразился, заметив ее интимность с обоими депутатами. Она больше пяти минут тихо беседовала с Ларош-Матье, отойдя с ним к камину. У Шарля был изнуренный вид. Он очень похудел за последний месяц и беспрестанно кашлял, повторяя: «Мне следовало бы решиться провести конец зимы на юге». Норбер де Варенн и Жак Риваль пришли вместе. Потом в глубине комнаты отворилась дверь, и вошел Вальтер в сопровождении двух взрослых девушек, на вид лет шестнадцати – восемнадцати. Одна была некрасива, другая хорошенькая. Дюруа был изумлен. Он знал, что патрон был человек семейный, но о его дочерях он всегда думал так, как думают о далеких странах, которых никогда не придется увидеть. К тому же он представлял их себе совсем маленькими, а перед ним были взрослые девицы. Он почувствовал легкое внутреннее смущение, вызванное этой неожиданностью. Они поочередно протянули ему руки, сели за маленький, предназначенный для них столик и начали перебирать катушки шелка в корзиночке. Ждали еще кого-то, все молчали, чувствовалось то особенное стеснение, какое обычно предшествует званым обедам, где после различно проведенного дня сходятся люди, не имеющие никаких точек соприкосновения. Дюруа от нечего делать устремил взор на стены, и Вальтер издали спросил его, с явным желанием похвастаться своим добром: – Вы рассматриваете мои картины? – подчеркнув при этом слово «мои». – Я вам сейчас покажу их. И он взял лампу, чтобы можно было разглядеть все детали. – Здесь пейзажи, – сказал он. В центре висело большое полотно Гийома[10 - Гийом (1842–1918) – французский художник, один из друзей Мопассана; ему посвящена новелла «Крестины».], изображавшее нормандское побережье во время грозы. Под ним – «Лес» Арпиньи[11 - Арпиньи (1819–1916) – французский пейзажист, примыкавший к барбизонской школе.], затем «Алжирская равнина» Гийоме[12 - Гийоме (1840–1887) – французский художник-ориенталист и литератор.], с верблюдом на горизонте, с большим верблюдом на длинных ногах, похожим на какой-то странный монумент. Вальтер перешел к следующей стене и возвестил тоном церемониймейстера: – Великие мастера! Это были четыре картины: «Посещение больницы» Жерве[13 - Жерве (1852—?) – французский художник, автор жанровых картин и исторических полотен; принадлежал к числу друзей Мопассана, совершил с ним вместе поездку по Италии в апреле – июне 1885 г. и написал зимою 1885/86 г. в Антибе его портрет.], «Жница» Бастьен-Лепажа[14 - Бастьен-Лепаж (1848–1884) – французский художник, реалист, испытавший некоторое влияние импрессионизма.], «Вдова» Бугро[15 - Бугро (1825–1904) – французский художник, представитель неоклассической живописи.] и «Казнь» Жан-Поля Лорана[16 - Лоран Жан-Поль (1838–1921) – французский художник, создатель многочисленных исторических картин.]. Последняя картина изображала вандейского священника, которого расстреливал у церковной ограды отряд «синих»[17 - «Синие» – войска французской революции XVIII в., прозванные так по цвету их мундиров.]. Улыбка пробежала по серьезному лицу патрона, когда он перешел к следующей стене. – Здесь легкий жанр, – сказал он. Прежде всего бросалась в глаза небольшая картина Жана Беро[18 - Беро Жан (1849–1935) – французский художник; Мопассан посвятил ему новеллу «Шали».] под названием «Вверху и внизу». Она изображала хорошенькую парижанку, взбирающуюся по лесенке едущего трамвая. Ее голова – уже на уровне империала, и мужчины, сидящие на скамейке, с жадным любопытством приветствуют появление юного личика, в то время как стоящие внизу, на площадке, смотрят на ноги молодой женщины с различным выражением лица – одни с досадой, другие с вожделением. Вальтер, держа лампу в руке, повторял с лукавым смешком: – Каково? Забавно? Правда ведь забавно? Затем он осветил «Спасение утопающей» Ламбера[19 - Ламбер – французский художник XIX в., анималист; писал жанровые комические картины, где действующими лицами были кошки.]. Посреди обеденного стола, после трапезы, котенок, присев на задние лапки, с недоумением и беспокойством рассматривает муху, попавшую в стакан воды. Он уже поднял одну лапку, готовясь схватить муху быстрым движением. Но еще не решился, колеблется. Что-то он сделает? Затем патрон показал «Урок» Детайля[20 - Детайль (1848–1912) – французский художник-реалист, автор батальных картин.], изображающий солдата в казарме, обучающего пуделя бить в барабан. При этом он заметил: – Остроумно! Дюруа одобрительно смеялся и восхищался: – Прелестно, прелестно, пре… Он внезапно умолк, услыхав позади себя голос госпожи де Марель, которая только что вошла. Патрон продолжал освещать картины, комментируя их. Теперь он показывал акварель Мориса Лелуара[21 - Лелуар Морис (1853–1940) – французский художник, один из друзей Мопассана; ему посвящена новелла «Идиллия».] «Препятствие». Она изображала портшез, которому преграждал путь бой двух уличных молодцов, дравшихся, как геркулесы. Из окошечка портшеза выглядывало очаровательное женское личико, смотревшее… смотревшее… без нетерпения, без страха, даже с некоторым восхищением на борьбу этих скотов. Вальтер продолжал: – У меня есть картины еще в других комнатах, но они принадлежат кисти менее знаменитых художников. Здесь – мой «Квадратный зал». Сейчас я покупаю произведения молодых, совсем молодых художников и держу их пока в задних комнатах, ожидая, когда авторы их прославятся. Затем он произнес шепотом: – Сейчас самый подходящий момент покупать картины. Художники подыхают с голоду. Они все сидят без гроша… без гроша… Но Дюруа ничего не видел и слушал, не понимая. Госпожа де Марель была здесь, позади него. Что ему делать? Поклониться? А вдруг она отвернется от него или скажет ему какую-нибудь дерзость? Но если он не подойдет к ней, что подумают окружающие? Он решил: «Во всяком случае, надо выиграть время». Он был так взволнован, что подумал даже, не притвориться ли ему больным и не уйти ли домой. Осмотр картин был закончен. Патрон поставил лампу на место и пошел здороваться с новой гостьей, между тем как Дюруа, уже один, снова принялся рассматривать картины, точно он никак не мог насмотреться на них. Он терял голову. Что ему делать? Он слышал голоса, отрывки разговора. Госпожа Форестье позвала его: – Послушайте, господин Дюруа. Он поспешил к ней. Она хотела его познакомить с одной своей приятельницей, которая устраивала бал и желала, чтобы об этом появилась заметка в хронике «Ви Франсез». Он пробормотал: – Непременно, сударыня, непременно. Госпожа де Марель находилась теперь совсем близко от него. Он не осмеливался повернуться, чтобы уйти. Вдруг ему показалось, что он сошел с ума, – она сказала громко: – Здравствуйте, Милый друг! Что это, вы не хотите меня узнавать? Он стремительно обернулся. Она стояла перед ним, улыбаясь, глядя на него весело и приветливо. И протягивала ему руку. Он взял ее, трепеща, опасаясь какой-нибудь хитрости или ловушки. Она прибавила искренне: – Что с вами случилось? Вас совсем не видно. Он залепетал, тщетно стараясь овладеть собой: – У меня была масса дел, масса дел. Господин Вальтер возложил на меня новую обязанность, которая требует от меня бездны работы. Продолжая прямо смотреть на него, причем во взгляде ее он не мог прочесть ничего, кроме расположения, она ответила: – Я знаю, но это не основание забывать своих друзей. Их разлучило появление толстой дамы, декольтированной, с красными руками, с красными щеками, одетой и причесанной с претензией на изящество; она ступала так грузно, что при каждом шаге чувствовалась увесистость ее ляжек. Заметив, что ей оказывают большое внимание, Дюруа спросил у госпожи Форестье: – Кто эта особа? – Виконтесса де Персемюр, подписывающаяся «Белая лапка». Он был поражен и едва удержался от того, чтобы не расхохотаться. – «Белая лапка»! «Белая лапка»! А я-то представлял себе молодую женщину вроде вас! Так вот она какая. «Белая лапка»! Да, она недурна! Недурна! Слуга, появившийся в дверях, возвестил: – Кушать подано. Обед был банален и весел. Это был один из тех обедов, на которых говорят обо всем и ни о чем. За столом Дюруа оказался между старшею некрасивою дочерью патрона Розой и госпожою де Марель. Соседство последней его несколько смущало, хотя у нее был очень непринужденный вид и она болтала со свойственным ей остроумием. Вначале он стеснялся, чувствовал себя неловко, неуверенно, словно музыкант, потерявший верный тон. Но мало-помалу уверенность вернулась к нему, и взгляды их, беспрестанно встречаясь, вопрошали друг друга и сливались с прежней, почти чувственной интимностью. Вдруг он почувствовал, как что-то коснулось под столом его ноги. Он сделал осторожное движение и встретился с ногой соседки, не отстранившейся при этом прикосновении. В этот момент они не разговаривали друг с другом, обернувшись каждый к своему соседу по другую сторону. Дюруа, с бьющимся сердцем, еще немного подвинул свое колено. Ему ответили легким пожатием. Тогда он понял, что их связь возобновится. О чем они говорили потом? О пустяках. Но их губы дрожали всякий раз, когда они взглядывали друг на друга. Молодой человек, желая все же быть любезным с дочерью своего патрона, время от времени обращался к ней с какой-нибудь фразой. Она отвечала так же, как ее мать, никогда не задумываясь над ответом. По правую руку Вальтера с видом принцессы сидела виконтесса де Персемюр. Дюруа еле удерживался от смеха, глядя на нее; он тихонько спросил у госпожи де Марель: – Вы знаете другую, ту, которая подписывается «Розовое домино»? – Да, отлично знаю, баронесса Ливар. – Та тоже в таком роде? – Нет. Но такая же забавная шестидесятилетняя старуха, сухая, как палка, с накладными буклями, со вставными зубами – туалеты и суждения времен Реставрации… – Где они выкопали этих литературных чудовищ? – Обломки знати всегда встречают хороший прием в среде разбогатевших буржуа. – И это единственная причина? – Единственная. Затем между патроном, обоими депутатами, Норбером де Варенном и Жаком Ривалем завязался политический спор, продолжавшийся вплоть до десерта. Когда гости снова перешли в гостиную, Дюруа опять подошел к госпоже де Марель и, заглянув ей в глаза, спросил: – Вы позволите мне проводить вас сегодня? – Нет. – Почему? – Потому что мой сосед Ларош-Матье отвозит меня домой каждый раз, как я здесь обедаю. – Когда я вас увижу? – Приходите завтра ко мне завтракать. И они расстались, ничего больше не сказав. Дюруа скоро ушел, найдя вечер скучным. Спускаясь по лестнице, он нагнал Норбера де Варенна, который тоже уходил. Старый поэт взял его под руку. Не опасаясь больше соперничества молодого человека в газете, так как они работали в совершенно различных областях, он проявлял теперь к нему стариковскую благосклонность. – Не проводите ли вы меня немного? – сказал он. Дюруа ответил: – С удовольствием, дорогой мэтр. И они медленно пошли по бульвару Мальзерб. Париж был почти безлюден в эту ночь. Это была холодная ночь, одна из тех ночей, когда пространство кажется необъятнее, звезды выше, когда в воздухе веет ледяное дыхание, несущееся откуда-то из далеких сфер, еще более далеких, чем небесные светила. Первые минуты они оба молчали. Потом Дюруа, чтобы сказать что-нибудь, произнес: – Этот Ларош-Матье производит впечатление очень умного и образованного человека. Старый поэт пробормотал: – Вы находите? Молодой человек удивился и нерешительно сказал: – Да; говорят, что он один из самых даровитых людей в палате. – Возможно. Среди слепых и кривой кажется королем. Все эти люди – ничтожества, так как все их мысли заключены между двумя стенами – между наживой и политикой. Это, мой милый, ограниченные люди, с которыми невозможно ни о чем говорить, ни о чем из того, что нам дорого. Ум их заплесневел, застоялся, как Сена у Аньера. Ах, как трудно найти человека с размахом мысли, дающим вам ощущение необъятного простора, какое испытываешь на берегу моря! Я знавал нескольких таких людей – их уже нет в живых. Норбер де Варенн говорил ясным, но приглушенным голосом, который звонко зазвучал бы среди тишины ночи, если бы он дал ему волю. Он казался крайне взволнованным и печальным, охваченным той печалью, которая подчас гнетет душу, заставляя ее содрогаться, как содрогается земля на морозе. Он продолжал: – Впрочем, не все ли равно, немного больше или немного меньше ума – ведь все равно все исчезнет. Он замолчал. Дюруа, у которого было очень легко на сердце в этот вечер, сказал, улыбаясь: – Вы сегодня мрачно настроены, дорогой мэтр. Поэт ответил: – Это мое обычное настроение, дитя мое, и с вами будет то же через несколько лет. Жизнь – это гора. Пока взбираешься, смотришь на вершину и радуешься; но, достигнув вершины, неожиданно видишь спуск, в конце которого – смерть. Взбираешься медленно, а спускаешься быстро. В вашем возрасте человек настроен радостно. Он надеется на многое такое, что никогда не сбывается. В моем – не ожидаешь уже ничего… кроме смерти. Дюруа засмеялся: – Черт возьми, от ваших слов меня мороз по коже продирает. Норбер де Варенн продолжал: – Нет, сейчас вы меня не понимаете, но когда-нибудь вы вспомните мои слова. Видите ли, наступает день, и для многих он наступает очень рано, когда смеху приходит конец, потому что позади всего, на что смотришь, начинаешь замечать смерть. О! Сейчас вы даже не понимаете этого слова – смерть. В вашем возрасте оно – пустой звук, а в моем – оно ужасно. Да, вдруг начинаешь понимать смерть, неизвестно почему и по какому поводу, и с этого момента все в жизни меняет свой облик. Вот уже пятнадцать лет, как смерть гложет меня, словно забравшийся в меня червь. Я чувствую, как постепенно, изо дня в день, из часа в час, она подтачивает меня, словно дом, который должен рухнуть. Она так изменила меня во всех отношениях, что я сам себя не узнаю. Во мне не осталось ничего напоминающего того бодрого, радостного и сильного человека, каким я был в тридцать лет. Я следил за тем, как она окрашивала мои черные волосы в белый цвет. И с какой злобной и искусной медлительностью! Она отняла у меня мою упругую кожу, мускулы, зубы, все мое прежнее тело и оставила мне только тоскующую душу, которую тоже скоро возьмет. Да, она искрошила меня, подлая! Незаметно и страшно, секунда за секундой, работала она над разрушением всего моего существа. И теперь я чувствую смерть во всем, к чему бы я ни прикоснулся. Каждый шаг приближает меня к ней, каждое движение, каждый вздох ускоряет ее отвратительную работу. Дышать, спать, пить, есть, работать, мечтать – все это значит умирать. В конце концов, жить – это тоже значит умирать. О, вы узнаете все это! Если бы вы подумали об этом хоть четверть часа, вы бы все поняли… Чего вы ждете? Любви? Еще несколько поцелуев – и вы утратите способность ею наслаждаться. Чего еще? Денег? Для чего? Чтобы покупать женщин? Завидная доля! Чтобы объедаться, жиреть и кричать напролет целые ночи от припадков подагры? Еще чего? Славы? К чему она, когда уже ушла любовь? Ну а что же после всего этого? В конце концов всегда смерть. Я вижу теперь смерть так близко, что у меня часто бывает желание протянуть руку и оттолкнуть ее. Она покрывает всю землю и заполняет пространство… Я встречаю ее всюду. Насекомые, раздавленные посреди дороги, осыпающиеся листья, седой волос в бороде друга – все это терзает мне душу и кричит: «Вот она!» Она отравляет мне все, что я делаю, все, что я вижу, все, что я ем и пью, все, что я люблю, – лунный свет, восход солнца, необъятное море, прекрасные реки, воздух летних вечеров, дышать которым так сладко! Он шел медленно, слегка задыхаясь, грезя вслух, почти забыв о том, что кто-то его слушает. Он продолжал: – И никогда ни одно существо не возвращается назад, никогда… Можно сохранить формы – статуи, слепки, воспроизводящие данный предмет, – но мое тело, мое лицо, мои мысли, мои желания никогда не возродятся. Правда, появятся миллионы, миллиарды существ, у которых на нескольких квадратных сантиметрах будут так же расположены нос, глаза, лоб, щеки, рот, у которых будет такая же душа, как у меня, но «я» не вернусь, и ничто из моего существа не появится вновь в этих бесчисленных и различных творениях, бесконечно различных, несмотря на их относительное сходство. За что ухватиться? К кому обратить вопль отчаяния? Во что верить? Все религии, с их детской моралью, с их эгоистическими обещаниями, нелепы, чудовищно глупы. Одна только смерть несомненна. Он остановился, взял Дюруа за отвороты пальто и сказал с расстановкой: – Думайте об этом, молодой человек, думайте дни, месяцы, годы – и жизнь представится вам совсем в другом свете. Постарайтесь освободиться от всего того, что вас связывает, сделайте сверхъестественное усилие, чтобы отрешиться при жизни от вашего тела, ваших интересов, ваших мыслей, от всего человечества и заглянуть дальше – и вы поймете, как мало значения имеют споры романтиков с натуралистами или обсуждение бюджета… Он пошел быстрее. – Вы также узнаете весь ужас безнадежности. Вы будете метаться, утопая, погибая в волнах сомнения. Вы будете кричать во все стороны: «Помогите!» – но никто вам не ответит. Вы будете протягивать руки, будете молить о помощи, о любви, об утешении – но никто не придет к вам. Отчего мы так страдаем? Оттого, должно быть, что мы рождаемся на свет не для духовной, а для материальной жизни, но способность мыслить создала разлад между нашим развивающимся умом и неизменными условиями нашего существования. Посмотрите на людей посредственных: пока какое-нибудь несчастье не обрушится на них, они чувствуют себя удовлетворенными и не ощущают общего страдания. Животные также не испытывают его. Он снова замолчал, подумал несколько секунд, потом сказал с усталым и покорным видом: – Я – погибшее существо. У меня нет ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры, ни жены, ни детей, ни Бога. И прибавил после паузы: – У меня есть только поэзия. Потом, подняв голову к небу, где сияла бледная луна, он продекламировал: И скорбно я ищу разгадки тайны вечной В пустынных небесах, где бродит отблеск млечный. Они дошли до моста Согласия, молча перешли его, потом прошли мимо Пале-Бурбон. Норбер де Варенн снова заговорил: – Женитесь, мой друг, вы не знаете, что значит быть одиноким в мои годы. Одиночество наводит на меня теперь ужасную тоску; одиночество дома, вечером, у очага… В такие часы мне кажется, что я один на земле, совсем один и окружен неведомыми опасностями, таинственными и страшными; и стена, отгораживающая меня от соседа, которого я не знаю, отдаляет его от меня так же, как от далеких звезд, видных из моего окна. Какая-то лихорадка охватывает меня, лихорадка скорби и страха, и безмолвие стен приводит меня в отчаяние. Как бесконечно, как печально безмолвие комнаты, в которой живешь один! Это безмолвие угнетает не только тело, но и душу, и каждый шорох, каждый скрип мебели заставляет содрогаться, потому что каждый звук является неожиданным в этом мрачном жилище. Он помолчал еще немного, потом прибавил: – Хорошо все-таки на старости лет иметь детей! Они дошли до середины улицы Бургонь. Поэт остановился перед высоким домом, позвонил, пожал руку Дюруа и сказал ему: – Забудьте всю эту старческую болтовню, молодой человек, и живите сообразно вашему возрасту, до свиданья! И он исчез в темных сенях. Дюруа продолжал свой путь с тяжелым сердцем. У него было такое чувство, словно ему показали яму, наполненную костями мертвецов, яму, в которую неминуемо придется когда-нибудь упасть и ему. Он прошептал: – Черт возьми, должно быть, ему не очень-то весело живется. Я бы не согласился сесть в кресло первого ряда, чтобы присутствовать при смотре его мыслей, черт бы его побрал! Остановившись, чтобы пропустить надушенную женщину, которая вышла из кареты и возвращалась домой, он глубоко, жадно вдохнул аромат вербены и ириса, пронесшийся в воздухе. Внезапно воспоминание о госпоже де Марель, которую ему предстояло увидеть завтра, охватило все его существо, и он весь затрепетал от радостной надежды. Все улыбалось ему, жизнь встречала его ласково. Как хорошо, когда сбываются надежды! Он заснул, опьяненный радостью, и встал рано, чтобы перед свиданием пройтись по авеню Булонского леса. Ветер переменился, погода за ночь стала мягче, солнце грело, словно в апреле. Все любители Булонского леса вышли на прогулку в это утро, повинуясь призыву ясной и теплой погоды. Дюруа шел медленно, упиваясь свежим воздухом, сочным, словно весенний плод. Он миновал Триумфальную арку и пошел по большой аллее, рядом с которой шла дорожка для верховой езды. Он смотрел на едущих рысью или галопом мужчин и женщин, богатых светских людей, и почти не завидовал им теперь. Почти всех их он знал по именам, знал цифру их состояний и скрытые стороны их жизни, так как его профессия сделала из него нечто вроде справочника парижских знаменитостей и скандалов. Проезжали амазонки, стройные, затянутые в темное сукно, с высокомерным и неприступным видом, свойственным многим женщинам, когда они сидят на лошади; Дюруа забавлялся, произнося вполголоса, как читают в церквах молитвы, имена, титулы и звания любовников, которых они имели или которых им приписывали; иногда, вместо того чтобы сказать: «Барон де Танкеле… Князь де Латур-Ангеран», он бормотал: «Лесбос: Луиза Мишо из “Водевиля”… Роза Маркетен из “Оперы”…» Эта игра очень его забавляла, словно он констатировал, что под строгой оболочкой приличий в человеке скрывается бесконечная и глубокая низость, и это сознание радовало, возбуждало и ободряло его. Он произнес вслух: – Толпа лицемеров! И стал искать глазами тех наездников, о которых рассказывали самые грязные истории. Среди них было много таких, которых подозревали в шулерстве, для которых клубы, во всяком случае, являлись крупным источником дохода, единственным и несомненно нечистым источником. Другие, лица весьма прославившиеся, жили исключительно на средства своих жен, что было всем известно; третьи – на средства своих любовниц – так утверждали в свете. Многие платили свои долги (поступок, заслуживающий уважения), но никто не знал, где они доставали нужные для этого деньги (довольно подозрительная тайна). Здесь были финансовые дельцы, огромное состояние которых имело своим источником кражу, но которых принимали всюду, в самых аристократических домах. Были лица, пользовавшиеся таким почетом, что мелкие буржуа при встрече с ними снимали шляпу, хотя наглые спекуляции их в больших национальных предприятиях не составляли тайны ни для кого из тех, кто знал подоплеку света. У всех этих господ был высокомерный вид, наглый взгляд, презрительная улыбка – и у тех, кто носил бакенбарды, и у тех, кто носил только усы. Дюруа продолжал смеяться, повторяя: – Да, нечего сказать, шайка жуликов, проходимцев! Но вот быстро проехала прелестная открытая низенькая коляска, запряженная двумя белыми лошадками с развевающимися гривами и хвостами; ими правила молодая белокурая женщина небольшого роста – известная куртизанка; позади нее сидели два грума. Дюруа остановился. У него было желание поклониться, аплодировать этой женщине, сделавшей карьеру с помощью любви и дерзко выставляющей напоказ – здесь, в часы гулянья этих лицемерных аристократов, – кричащую роскошь, заработанную ею в постели. Быть может, он смутно чувствовал между собой и ею что-то общее, какое-то сходство натур, чувствовал, что они принадлежат к одной породе, что у них один и тот же душевный склад и что его успех будет основан на смелых действиях такого же характера. Назад он шел медленнее, испытывая какое-то чувство удовлетворения, и явился к своей прежней любовнице немного раньше назначенного времени. Она встретила его поцелуем, точно между ними вовсе не было разрыва, и даже на несколько минут забыла благоразумную осторожность, которая обычно удерживала ее от проявлений нежности, когда она была у себя дома. Потом сказала, целуя завитые кончики его усов: – Ты не знаешь, милый, какое у меня огорчение. Я рассчитывала провести с тобой медовый месяц, и вдруг муж свалился мне на голову на шесть недель: он взял отпуск. Но я не хочу оставаться все шесть недель без тебя, особенно после нашей маленькой размолвки, и вот что я придумала. В понедельник ты придешь к нам обедать, я ему уже говорила о тебе. Я познакомлю тебя с ним. Дюруа колебался, несколько смущенный: ему еще никогда не случалось встречаться лицом к лицу с человеком, женой которого он обладал. Он боялся, чтобы его не выдало что-нибудь – неловкий взгляд, слово, какая-нибудь мелочь. Он пробормотал: – Нет, я предпочитаю не знакомиться с твоим мужем. Очень удивленная, стоя перед ним с широко раскрытыми, полными недоумения глазами, она настаивала: – Да почему же? Что за чудачество! Ведь это самая обыкновенная вещь! Право, я не думала, что ты так глуп! Он обиделся: – Ну хорошо, я приду обедать в понедельник. Она прибавила: – Чтобы не возбудить подозрений, я приглашу супругов Форестье, хотя я терпеть не могу принимать у себя гостей. До самого понедельника Дюруа совсем не думал о предстоящем свидании, но, поднимаясь по лестнице к госпоже де Марель, он почувствовал странное беспокойство – не потому, чтобы ему было неловко пожать руку мужу, есть его хлеб, пить его вино, нет, он просто боялся чего-то, сам не зная чего. Его проводили в гостиную, и он стал ждать, как всегда. Затем дверь спальни отворилась, и он увидел высокого человека с седой бородой, с орденом в петлице, очень солидного и корректного, который подошел к нему и с изысканной вежливостью сказал: – Моя жена много мне говорила о вас, сударь, и я очень рад с вами познакомиться. Дюруа сделал шаг навстречу ему, стараясь придать своему лицу выражение чрезвычайной сердечности, и с преувеличенным жаром пожал протянутую ему хозяином руку. Потом сел, не зная, о чем заговорить. Господин де Марель подбросил в камин полено и спросил: – Вы давно занимаетесь журналистикой? Дюруа ответил: – Всего лишь несколько месяцев. – Вот как! Вы быстро сделали карьеру. – Да, довольно быстро. И он принялся говорить о чем попало, не особенно задумываясь над своими словами, пуская в ход все те общие места, какими обычно обмениваются люди, совершенно не знающие друг друга. Теперь он успокоился и начинал находить положение очень забавным. Он смотрел на серьезное и важное лицо господина де Мареля, чувствуя желание расхохотаться, и думал: «Я тебе наставил рога, старина, я тебе наставил рога». И он испытывал глубокое, порочное удовлетворение, радость вора, который украл так ловко, что его даже не подозревают, – преступную, восхитительную радость. Ему вдруг захотелось сделаться другом этого человека, добиться его доверия, заставить его рассказать все сокровенные тайны его жизни. Госпожа де Марель вошла в комнату и, бросив на них улыбающийся и непроницаемый взгляд, подошла к Дюруа, который в присутствии мужа не осмелился поцеловать ей руку, как он это делал всегда. Она была весела и спокойна, как женщина, привыкшая ко всему и в своем откровенном цинизме находившая эту встречу естественной и простой. Появилась Лорина и с более серьезным, чем обычно, видом подставила Жоржу свой лобик: она стеснялась в присутствии отца. Мать сказала ей: – Что ж ты не называешь его сегодня Милым другом? Девочка покраснела, словно по отношению к ней проявили большую нескромность, словно эти слова раскрыли ее секрет, раскрыли глубокую и немного преступную тайну ее сердца. Когда приехали Форестье, все ужаснулись виду Шарля. Он ужасно похудел и побледнел за одну неделю и кашлял не переставая. Он сообщил, что они в будущий четверг едут в Канн по настоятельному требованию врача. Они ушли рано, и Дюруа сказал, покачав головой: – Кажется, дела его плохи. Он недолго протянет. Госпожа де Марель подтвердила спокойным тоном: – Да, он конченый человек! Вот кому посчастливилось найти хорошую жену. Дюруа спросил: – Она ему много помогает? – Можно сказать, что она делает все. Она в курсе всех дел, всех знает, хотя кажется, что она ни с кем не поддерживает знакомства; она добивается всего, чего хочет, когда хочет и как хочет. О, это тонкая, ловкая и хитрая женщина, каких мало. Настоящее сокровище для человека, который хочет сделать карьеру. Жорж спросил: – Она, конечно, скоро снова выйдет замуж? – Да. Я бы даже не удивилась, если бы узнала, что она уже имеет в виду кого-нибудь… какого-нибудь депутата… если только… он захочет… потому что могут встретиться серьезные препятствия… морального порядка… Впрочем, я ничего не знаю. Господин де Марель проворчал с ленивым раздражением: – Ты всегда полна неуместных подозрений. Не будем вмешиваться в чужие дела. Пусть каждый поступает по своей совести. Хорошо было бы, если бы все люди руководствовались этим правилом. Дюруа ушел взволнованный, с неясными планами и предположениями в голове. На следующий день он отправился к Форестье и застал их почти готовыми к отъезду. Шарль лежал на диване, преувеличенно тяжело дыша, и повторял: – Я должен был бы уехать месяц тому назад. Потом он дал Дюруа целый ряд наставлений относительно газеты, хотя все уже было улажено и решено с Вальтером. Уходя, Жорж крепко пожал руку приятелю: – Ну, дружище, до скорого свидания! Когда же госпожа Форестье вышла проводить его, он с живостью сказал ей: – Вы не забыли нашего договора? Ведь мы друзья и союзники, не правда ли? Значит, если я вам понадоблюсь для чего бы то ни было, не стесняйтесь. Телеграмма или письмо – и я тотчас буду к вашим услугам. Она прошептала: – Спасибо, я не забуду. И ее взгляд говорил тоже: «Спасибо», – но более глубоко и нежно. Спускаясь по лестнице, Дюруа встретил медленно поднимавшегося де Водрека, которого он уже раз встретил у госпожи Форестье. Граф казался грустным, быть может, вследствие этого отъезда. Желая показаться светским человеком, журналист почтительно поклонился. Де Водрек ответил вежливо, но немного высокомерно. В четверг вечером супруги Форестье уехали. VII С отъездом Шарля значение Дюруа в редакции «Ви Франсез» значительно возросло. Он подписался под несколькими передовицами, не переставая в то же время подписывать и хронику, так как патрон требовал, чтобы каждый отвечал за свои писания. Ему пришлось несколько раз вступить в полемику, и он вышел из нее победителем, проявив большое остроумие. А постоянные сношения с государственными людьми мало-помалу подготовляли его к роли ловкого и проницательного редактора политического отдела. На горизонте его жизни было только одно облачко. Одна задорная газетка беспрестанно нападала на него или, вернее, в его лице на заведующего отделом хроники «Ви Франсез», на заведующего изумительным «отделом хроники Вальтера», как выражался анонимный сотрудник этой газеты, называвшейся «Ля Плюм». Каждый день в ней печатались лживые язвительные заметки и всякого рода инсинуации. Жак Риваль сказал однажды Дюруа: – Однако вы терпеливы. Тот смущенно ответил: – Что поделаешь! Тут нет прямого нападения. Однажды после обеда, когда он входил в залу редакции, Буаренар подал ему номер «Ля Плюм»: – Опять неприятная заметка по вашему адресу. – По поводу чего? – Пустяки. По поводу ареста госпожи Обер агентом полиции нравов. Жорж взял протянутую ему газету и прочитал статью, озаглавленную «Дюруа забавляется»[22 - Дюруа забавляется (Durоу s’аmusе) – игра слов на созвучии с заглавием известной драмы Виктора Гюго «Король забавляется» («Lе Rоi s’аmusе»).]: «Знаменитый репортер “Ви Франсез” объявил нам сегодня, что госпожа Обер, об аресте которой агентом гнусной полиции нравов мы уже сообщали, существует только в нашем воображении. Между тем особа, о которой идет речь, живет на Монмартре, улица Экюрейль, 18. Мы, впрочем, прекрасно понимаем, какой интерес или какие “интересы” заставляют агентов “шайки Вальтера” защищать агентов префекта полиции, терпящих их лавочку. Что же касается вышеупомянутого репортера, то он лучше бы сделал, если бы сообщал нам кое-какие из тех прекрасных сенсационных новостей, секретом которых он так хорошо владеет: известия о случаях смерти, опровергаемые на другой день, о сражениях, которых никогда не было, о важных речах, произнесенных коронованными особами, которые ничего не говорили, – информации, создающие “доходы Вальтера”. Пусть он поделится с нами нескромными разоблачениями о вечерах у женщин, пользующихся “успехом”, или заметками о превосходных качествах некоторых продуктов, являющихся важным “источником дохода” для кое-кого из наших собратьев». Молодой человек был скорее смущен, чем рассержен, поняв только то, что под этим кроется нечто очень для него неприятное. Буаренар продолжал: – Кто доставил вам эти сведения? Дюруа пытался припомнить, но это ему не удавалось. Потом вдруг вспомнил: – Ах да, это Сен-Потен! Потом снова перечел статью в «Ля Плюм» и покраснел, возмущенный обвинением в продажности. – Так, значит, они подозревают, что мне платят за… Буаренар прервал его: – Да, черт возьми! Это неприятно для вас. Патрон очень строг по этой части. С хроникой это часто бывает. В это самое время вошел Сен-Потен. Дюруа подбежал к нему: – Вы читали заметку в «Ля Плюм»? – Да, и я только что был у госпожи Обер. Она действительно существует, но не была арестована. Этот слух не имеет никаких оснований. Тогда Дюруа бросился к патрону, встретившему его с некоторой холодностью и недоверием. Выслушав, в чем дело, Вальтер ответил: – Поезжайте сами к этой даме и напишите такое опровержение, чтобы о вас больше не писали подобных вещей. Я имею в виду то, что там говорится по этому поводу. Это крайне неприятно для газеты, для меня и для вас. Журналист, как жена Цезаря[23 - …как жена Цезаря… – Помпея, вторая жена Юлия Цезаря, была заподозрена в супружеской неверности; хотя предположение это и оказалось ошибочным, Юлий Цезарь развелся с Помпеей, находя, что «жена Цезаря не должна подвергаться подозрению».], должен быть вне всяких подозрений. Дюруа, взяв с собой Сен-Потена в качестве проводника, сел в фиакр и крикнул кучеру: – Монмартр, улица Экюрейль, восемнадцать! Они взобрались на седьмой этаж огромного дома. Им отворила старуха в шерстяной кофте. – Чего вам еще нужно? – спросила она, увидев Сен-Потена. – Я привел к вам инспектора полиции, который хочет расспросить вас о вашем деле. Она впустила их, сказав: – После вас приходило еще двое из какой-то газеты, не знаю, из какой. Потом обернулась к Дюруа и спросила: – Так это вы, сударь, желаете узнать, как было дело? – Да. Правда ли, что вы были арестованы агентом полиции нравов? Она всплеснула руками: – Никогда в жизни, добрый господин, никогда в жизни! Дело было так. Мясник, у которого я покупаю, продает хорошее мясо, но имеет плохие весы. Я часто это замечала, но ничего не говорила. Недавно я спросила два фунта котлет, так как ждала к обеду дочь и зятя. И вот я вижу, что мне вешают кости от остатков – остатки, правда, от котлет, но не от моих. Правда и то, что я могла бы приготовить из них рагу, но если я покупаю котлеты, то вовсе не для того, чтобы получать чужие остатки. Я отказалась взять их. Тогда он обозвал меня старой крысой, а я его – старым мошенником. Слово за слово, мы так поругались, что перед лавкой собралось больше сотни прохожих. Они так и покатывались со смеху. В конце концов подошел полицейский и предложил нам объясниться у комиссара. Мы пошли туда, а потом обоих нас отпустили. С тех пор я покупаю мясо в другом месте и никогда не прохожу мимо этой лавки во избежание скандала. Она замолчала. Дюруа спросил: – Это все? – Уверяю вас, сударь. Старуха предложила Дюруа рюмку наливки, от которой он отказался, и стала его упрашивать, чтобы в отчете было упомянуто о плутовстве мясника. Вернувшись в редакцию, Дюруа написал ответ: «Какой-то анонимный писака из “Ля Плюм” старается втянуть меня в ссору из-за одной старухи, будто бы арестованной агентом полиции нравов. Я отрицаю этот факт. Я лично видел госпожу Обер, которой по меньшей мере шестьдесят лет, и она подробно рассказала мне о своем столкновении с мясником, обвесившим ее, когда она покупала котлеты. Инцидент закончился объяснением у комиссара полиции. Больше ничего не было. Что касается других инсинуаций сотрудника “Ля Плюм”, то я презираю их. Кроме того, нельзя отвечать на подобные вещи, если автор их прячется под маской.     Жорж Дюруа». Вальтер и вошедший в эту минуту Жак Риваль нашли, что этот ответ достаточен, и было решено, что он появится в тот же день после хроники. Дюруа рано вернулся домой, немного взволнованный и обеспокоенный. Что ему ответит его противник? Кто он такой? Почему он так грубо его преследует? Зная обычаи, господствующие в среде журналистов, можно было опасаться, что эта историйка зайдет далеко, очень далеко. Он провел беспокойную ночь. Перечтя на другой день свою заметку, напечатанную в газете, он нашел ее более резкой, чем она сначала ему показалась, когда он писал ее. Пожалуй, следовало смягчить некоторые выражения. Весь день он был тревожно настроен и снова провел беспокойную ночь. Он встал на рассвете, чтобы поскорее купить номер «Ля Плюм», где должен был появиться ответ на его заметку. Погода снова изменилась, был сильный мороз. Застывшие канавки тянулись вдоль тротуаров ледяными лентами. Газет еще не приносили, и Дюруа вспомнил тот день, когда была напечатана его первая статья «Воспоминания африканского стрелка». Ноги и руки у него закоченели и начали болеть, в особенности кончики пальцев. Он принялся бегать вокруг газетного киоска, сквозь окошечко которого виднелся только нос и красные щеки продавщицы, прикрывшейся капюшоном и сидевшей на корточках возле грелки. Наконец рассыльный передал в окошечко ожидаемую кипу газет, и продавщица протянула Дюруа развернутый номер «Ля Плюм». Он стал искать глазами свое имя и сначала ничего не нашел. Он уже вздохнул с облегчением, как вдруг увидел заметку, выделенную двумя чертами: «Господин Дюруа из “Ви Франсез” написал опровержение, но, опровергая, он при этом лжет. Он признает все же то, что госпожа Обер действительно существует и что ее обеспокоил агент полиции. Остается только прибавить одно слово: “нравов” – и все будет в порядке. Но совесть у некоторых журналистов находится на одном уровне с их талантом. И я подписываюсь:     Луи Лангремон». Сердце у Жоржа усиленно забилось. Он вернулся домой, чтобы одеться, не отдавая себе отчета в том, что он делает. Его оскорбили, и оскорбили так, что никакие колебания были невозможны. Из-за чего? Из-за каких-то пустяков. Из-за старухи, поссорившейся с мясником. Он быстро оделся и отправился к Вальтеру, хотя было только восемь часов утра. Вальтер уже встал и читал «Ля Плюм». – Отступать нельзя, – торжественно сказал он, увидев вошедшего Дюруа. Молодой человек ничего не ответил. Издатель продолжал: – Сейчас же идите к Ривалю; он обо всем позаботится. Дюруа пробормотал какие-то бессвязные слова и отправился к фельетонисту. Тот еще спал; услышав звонок, он вскочил с постели. Прочитав заметку, он сказал: – Черт возьми! Придется к нему поехать. Кто у вас будет вторым секундантом? – Не знаю. – Может быть, Буаренар? Хотите? – Хорошо. Пусть будет Буаренар. – Вы хорошо фехтуете? – Совсем не умею. – Черт возьми! А из пистолета стреляете? – Немного. – Прекрасно. Пока я буду устраивать все, что надо, вы поупражняйтесь. Подождите меня минутку. Он прошел в свою уборную и вскоре вернулся, умытый, побритый, корректный. – Пойдемте, – сказал он. Он жил в нижнем этаже маленького домика; он провел Дюруа в подвал, в огромный подвал, наглухо закрытый со всех сторон и превращенный в фехтовальный зал и тир. Он зажег ряд газовых рожков, тянувшихся до второго небольшого подвала, где возвышался железный манекен, окрашенный в красный и голубой цвета, положил на стол две пары пистолетов новой системы, заряжающихся с казенной части, и начал командовать отрывистым голосом, словно они были уже на месте поединка: – Готовы? Стреляй! Раз, два, три! Дюруа, совсем растерявшись, повиновался, поднимал руки, целился, стрелял. В ранней молодости он часто упражнялся в стрельбе, убивая во дворе птиц из старого седельного пистолета своего отца, и поэтому теперь он часто попадал манекену прямо в середину живота. Жак Риваль одобрительно повторял: – Хорошо. Очень хорошо, очень хорошо, дело пойдет на лад. Уходя, он сказал: – Стреляйте так до полудня. Вот вам патроны. Не жалейте их. Я зайду за вами, чтобы пойти завтракать, и сообщу вам новости. И он вышел. Оставшись один, Дюруа выстрелил еще несколько раз, потом сел и задумался. Как все это было глупо! Разве от этого дело менялось? Разве после дуэли мошенник перестанет быть мошенником? С какой стати честный человек, оскорбленный негодяем, должен рисковать жизнью? И, раздумывая о мрачных сторонах жизни, он вспомнил рассуждения Норбера де Варенна об убожестве человеческого ума, о ничтожестве наших идей и стремлений и о пошлости нашей морали. Он громко произнес: – Черт побери! До чего он прав! Ему захотелось пить. Услышав за собой шум падающих капель воды, он оглянулся, увидел душ, подошел к нему и напился, прямо подставив рот. Потом снова принялся размышлять. В этом подвале было уныло – уныло, как в могиле. Глухой стук экипажей напоминал отдаленные раскаты грома. Который теперь час? Время здесь тянулось, как в темнице, где оно определяется и узнается лишь благодаря появлениям тюремщика, приносящего пищу. Он ждал долго, очень долго. Вдруг он услышал шаги, голоса, и вошел Жак Риваль в сопровождении Буаренара. Он издали крикнул Дюруа: – Все улажено! Дюруа подумал, что дело кончится извинительным письмом. Его сердце радостно забилось. Он пробормотал: – А!.. Благодарю. Фельетонист продолжал: – Этот Лангремон – человек с характером: он принял все наши условия. Двадцать пять шагов, стрелять по команде, подняв пистолет. Рука гораздо тверже при наводке снизу вверх. Вот, Буаренар, я вам сейчас покажу. Взяв пистолет, он стал стрелять, доказывая, что, наводя снизу вверх, удобнее целиться. Затем он сказал: – Теперь пойдемте завтракать. Уже больше двенадцати. Они пошли в ближайший ресторан. Дюруа все время молчал. Он ел, чтобы не подумали, что он трусит; потом отправился с Буаренаром в редакцию, где рассеянно и машинально исполнял свои обязанности. Все нашли, что он держится молодцом. Под вечер Жак Риваль зашел пожать ему руку; было решено, что секунданты заедут за ним в ландо в семь часов утра и они направятся в лес Везине – место, выбранное для дуэли. Все это случилось так внезапно, что Дюруа не успел даже принять участия в происходящем, выразить свое мнение, сказать хоть одно слово; его ни о чем не спрашивали, ему не пришлось соглашаться или отказаться. Все совершилось с невероятной быстротой; он был ошеломлен, испуган и не отдавал себе отчета в том, что делает. Он вернулся домой около девяти часов вечера, пообедав с Буаренаром, который из дружеской заботливости не отходил от него весь день. Оставшись один, он в течение нескольких минут большими быстрыми шагами ходил по комнате. Он был слишком взволнован, чтобы о чем-либо думать. Одна только мысль занимала его: «Завтра дуэль!..» И эта мысль не вызывала в нем ничего, кроме смутного непреодолимого волнения. Он был когда-то солдатом, он стрелял в арабов, впрочем, подвергаясь при этом не большей опасности, чем на охоте, когда стреляют в кабанов. В общем, он сделал то, что должен был сделать. Он показал себя таким, каким должен был показать. О нем будут говорить, его будут одобрять, будут поздравлять. И он произнес вслух, как это бывает в минуты сильного душевного потрясения: – Какая, однако, скотина этот Лангремон! Он сел и погрузился в раздумье. На столе лежала брошенная им визитная карточка противника, которую дал ему Риваль, чтобы он знал адрес. Он снова перечел ее еще, в двадцатый раз за сегодняшний день: «Луи Лангремон, улица Монмартр, 176». Больше ничего. Он рассматривал этот ряд букв, и они казались ему таинственными, полными какого-то тревожного значения. Луи Лангремон… Что это за человек? Сколько ему лет? Какого он роста? Какое у него лицо? Не возмутительно ли, что какой-то посторонний человек, незнакомец, может внезапно разбить вашу жизнь, беспричинно, под влиянием каприза, из-за старухи, поссорившейся с мясником? Он еще раз громко повторил: – Какая скотина! Он сидел неподвижно, погруженный в задумчивость, не отрывая взгляда от визитной карточки. В нем пробуждался гнев против этого клочка бумаги – гнев, смешанный с ненавистью и каким-то смутным страхом. Какая глупая история! Он взял ногтевые ножницы, валявшиеся на столе, и проткнул напечатанное имя, словно вонзая кинжал в сердце невидимого противника. Итак, он должен драться. Драться на пистолетах? Почему он не выбрал шпаги? Он отделался бы незначительным уколом в плечо или в кисть, между тем как с пистолетами ни за что нельзя поручиться. Он сказал: – Ну, надо быть молодцом! Звук собственного голоса заставил его вздрогнуть, и он огляделся по сторонам. Он почувствовал, что стал очень нервным. Он выпил стакан воды и лег. Очутившись в постели, он потушил огонь и закрыл глаза. В постели ему стало очень жарко, хотя в комнате было очень холодно, и он никак не мог заснуть; он беспрестанно ворочался – минут пять лежал на спине, потом переворачивался на левый бок, потом на правый. Ему опять захотелось пить. Он встал, напился, и им овладела тревога. «Неужели я боюсь?» Почему сердце у него начинало яростно колотиться при малейшем привычном шорохе в комнате? Когда его часы готовились пробить, он вздрагивал от легкого скрипа пружины, дыхание у него останавливалось, и он вынужден был на несколько секунд открыть рот, чтобы набрать воздуха. Он стал философски обсуждать вопрос: боится он или нет? Нет, он не мог бояться, потому что решил идти до конца, бесповоротно решил драться и при этом выказать мужество. Но он чувствовал такое сильное волнение, что невольно спросил себя: «А может быть, можно испытывать страх против воли?» И сомнение, беспокойство, ужас овладели им. Что будет с ним, если сила, более могущественная, чем его воля, властная, непреодолимая сила подчинит его себе? Что будет тогда? Конечно, он пойдет к барьеру, так как он решил это сделать. Но если он задрожит? Или потеряет сознание? И он подумал о том, что будет тогда с его положением, с его репутацией, с его будущим. Он почувствовал странное желание встать и взглянуть на себя в зеркало. Он зажег свечу. Увидев свое лицо, отразившееся в полированном стекле, он едва узнал себя; у него было такое чувство, словно он видит себя впервые. Глаза казались огромными, он был бледен, несомненно, он был бледен, очень бледен. И вдруг, словно пуля, его пронзила мысль: «Завтра в это время я, может быть, буду мертв». Сердце у него снова неистово заколотилось. Он подошел к постели и на тех самых простынях, которые он только что покинул, явственно увидел самого себя лежащим на спине. У призрака было осунувшееся лицо, какое бывает у трупов, и прозрачная бледность рук говорила о том, что они никогда больше не поднимутся. Он почувствовал страх перед своей кроватью и, чтобы не видеть ее, открыл окно и стал смотреть на улицу. Ледяной холод охватил его с ног до головы, и он отступил, задыхаясь. Ему пришло в голову затопить камин. Он медленно принялся за это не оборачиваясь. Когда он прикасался к чему-нибудь, по рукам его пробегала нервная дрожь. В голове мутилось; мысли кружились, разорванные, ускользающие, мучительные. Он был в состоянии какого-то тяжелого опьянения. Беспрестанно он спрашивал себя: – Что мне делать? Что со мной будет? Он снова стал ходить по комнате, машинально повторяя: – Я должен быть храбрым, очень храбрым. Потом он подумал: «На всякий случай надо написать родителям». Он опять сел, взял лист почтовой бумаги и написал: «Милый папа, милая мама…» Потом он нашел это обращение слишком обыденным при таких трагических обстоятельствах. Он разорвал листок и начал снова: «Милый отец, милая мать, я буду драться на дуэли завтра рано утром, и так как может случиться, что…» У него не хватило решимости дописать до конца, и он порывисто вскочил. Он будет драться на дуэли. Это неизбежно. Эта мысль давила его. Что же такое происходит в нем? Он хотел драться, решение его было твердо и непоколебимо. И в то же время ему казалось, что, несмотря на все усилия воли, у него не хватит сил даже для того, чтобы добраться до места поединка. Время от времени у него начинали стучать зубы, производя негромкий сухой звук. Он спрашивал себя: «Случалось ли когда-нибудь моему противнику драться на дуэли? Посещал ли он тир? Классный ли он стрелок?» Дюруа никогда не слыхал его имени. Однако, если этот человек не был превосходным стрелком из пистолета, он не согласился бы с такою легкостью, без всяких споров, на это опасное оружие. И Дюруа представлял себе сцену дуэли, представлял, как будет держать себя он сам и как будет держать себя его противник. Он напрягал мысль, пытаясь нарисовать себе мельчайшие детали поединка. И вдруг он увидел перед собой глубокое черное дуло, из которого вот-вот должна была вылететь пуля. Внезапно им овладел приступ ужасного отчаяния. Все его тело судорожно дрожало. Он стискивал зубы, чтобы не кричать, испытывая безумное желание кататься по полу, рвать и кусать все, что попадется под руку. Вдруг он заметил на камине стакан и вспомнил, что у него в шкафу спрятан почти нетронутый литр водки; после военной службы он сохранял привычку «замаривать червячка» каждое утро. Он схватил бутылку и стал пить прямо из горлышка, большими жадными глотками. Он отставил ее только тогда, когда у него захватило дыхание. Она была опорожнена на целую треть. Теплота, подобная пламени, начала жечь его желудок, разлилась по всему телу и укрепила нервы, притупив их. Он подумал: «Я нашел средство», – и, так как теперь у него горело все тело, он снова открыл окно. Начинался день, тихий и морозный. Звезды, казалось, умирали в глубине посветлевшего неба, а в глубокой пропасти полотна железной дороги начинали бледнеть зеленые, красные, белые огни сигналов. Первые паровозы выходили из гаража и со свистом направлялись к первым поездам. Другие, вдали, без конца издавали громкие призывные крики, пронзительно перекликаясь, словно деревенские петухи. Дюруа подумал: «Может быть, я никогда больше не увижу всего этого». Но, чувствуя себя готовым снова растрогаться, он резко оборвал себя: «Нет, не надо ни о чем думать до встречи с противником. Это единственное средство быть молодцом». Он занялся своим туалетом. Когда он брился, им снова на секунду овладела слабость; он подумал, что, может быть, в последний раз видит в зеркале свое лицо. Он выпил еще глоток водки и закончил одеваться. Последний час казался ему бесконечным. Он ходил взад и вперед по комнате, стараясь привести себя в состояние бесчувствия. Услышав стук в дверь, он едва не опрокинулся навзничь – так сильно было охватившее его волнение. Это пришли секунданты. Уже! Они были закутаны в шубы. Пожав руку своему опекаемому, Риваль объявил: – Холодно, как в Сибири! – Потом спросил: – Ну как? – Очень хорошо. – Вы спокойны? – Вполне. – Ну отлично. Вы уже подкрепились? – Да. Мне ничего больше не нужно. Буаренар ради торжественного случая надел какой-то иностранный желто-зеленый орден, которого Дюруа никогда у него не видел. Они спустились вниз. В ландо их ждал какой-то господин. Риваль представил его: – Доктор Лебрюман. Дюруа пожал ему руку, пробормотав: – Благодарю вас. Он хотел было сесть на переднюю скамейку, но опустился на что-то очень твердое и подскочил, как на пружинах. Это был ящик с пистолетами. Риваль повторял: – Не сюда! Дуэлянт и врач – на задние места! Дюруа наконец понял и грузно опустился рядом с доктором. Секунданты тоже сели, и экипаж тронулся. Кучер уже знал, куда ехать. Ящик с пистолетами стеснял всех, особенно Дюруа, который предпочел бы его не видеть. Попробовали поставить его сзади – он толкал в спину; потом поставили его между Ривалем и Буаренаром – он поминутно падал; в конце концов его спрятали под ноги. Разговор шел вяло, хотя врач и рассказывал анекдоты. Отвечал ему только Риваль. Дюруа хотелось бы выказать присутствие духа, но он боялся потерять нить своих мыслей и обнаружить волнение. Его терзал мучительный страх, что вот-вот он задрожит. Вскоре экипаж выехал за город. Было около девяти часов. Стояло морозное зимнее утро, такое утро, когда вся природа кажется блестящей, ломкой и твердой, как кристалл. Деревья покрылись инеем, словно каплями ледяного пота; земля гулко звенела под ногами; в сухом воздухе далеко разносились малейшие звуки; голубое небо блестело, как зеркало, и солнце сверкало, тоже холодное, заливая мерзлую землю негреющими лучами. Риваль сказал Дюруа: – Пистолеты я взял у Гастин-Ренета. Он их сам зарядил. Ящик запечатан. Впрочем, мы бросим жребий, какие кому достанутся. Дюруа машинально ответил: – Благодарю вас. Затем Риваль принялся давать ему подробные наставления, так как он был заинтересован в том, чтобы его питомец не допустил какой-нибудь ошибки. Каждое из них он повторял по нескольку раз: – Когда спросят: «Готовы, господа?» – вы громко ответите: «Да!» Когда скомандуют: «Стреляй!» – вы быстро поднимете руку и выстрелите, прежде чем скажут «три!». Дюруа повторял про себя: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку; когда скомандуют “Стреляй!” – я подниму руку». Он заучивал это, как дети учат уроки, без конца повторяя, чтобы лучше запомнить: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку». Ландо въехало в лес, повернуло направо в аллею, потом опять направо. Риваль стремительно отворил дверцу и крикнул кучеру: – Сюда, по этой дорожке. И экипаж поехал между двумя рощами с трепетавшими мертвыми листьями, окаймленными ледяной бахромой. Дюруа продолжал бормотать: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку». И он подумал, что катастрофа с экипажем уладила бы все дело. О, если бы он опрокинулся, какое счастье! Если б он мог сломать себе ногу!.. Но тут он увидал на опушке другой экипаж и четверых мужчин, топтавшихся на месте, чтоб согреть ноги. Он вынужден был открыть рот, потому что ему не хватало воздуха. Сначала вышли секунданты, затем врач и Дюруа. Риваль, держа ящик с пистолетами, направился в сопровождении Буаренара к двум незнакомцам, шедшим им навстречу. Дюруа видел, как они церемонно раскланялись, потом пошли все вместе вдоль опушки, глядя то на землю, то на деревья, словно ища что-то такое, что могло упасть или улететь. Потом они отсчитали шаги и с силой воткнули две палки в замерзшую почву. Затем они снова сбились в кучу и стали делать такие движения, какие делают дети, играя в орла или решку. Доктор Лебрюман спросил у Дюруа: – Вы себя хорошо чувствуете? Вам ничего не нужно? – Ничего, благодарю вас. Ему казалось, что он сошел с ума, что он спит и видит сон, что с ним происходит что-то сверхъестественное. Боялся ли он? Может быть. Он сам не знал. Он не отдавал себе отчета в том, что делалось вокруг него. Жак Риваль вернулся и шепнул ему с довольным видом: – Все готово. Нам повезло с выбором пистолетов. Дюруа отнесся к этому с полным равнодушием. С него сняли пальто. Он подчинился. Ощупали карманы сюртука, желая убедиться, что он не был защищен никакими бумагами или бумажником. Он повторял про себя, как молитву: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку». Потом его подвели к одной из палок, воткнутых в землю, и дали ему пистолет. Тогда он заметил, что перед ним, совсем близко, стоит маленький, лысый, пузатый человечек в очках. Это был его противник. Он видел его очень ясно, но думал только об одном: «Когда скомандуют: “Стреляй!” – я подниму руку и выстрелю». Среди глубокого молчания раздался голос, который, казалось, донесся откуда-то издалека: – Вы готовы, господа? Жорж крикнул: – Да! Тогда тот же голос приказал: – Стреляй!.. Он больше ничего не слышал, не видел, не сознавал; он чувствовал только, что поднимает руку и изо всех сил нажимает на курок. Он не слыхал выстрела. Но он тотчас же увидел дымок около дула своего пистолета. Человек, стоявший перед ним, продолжал стоять в прежней позе, и он заметил, что над его головой тоже поднялось белое облачко. Они выстрелили оба. Дуэль была кончена. Секунданты и врач осматривали его, ощупывали, расстегнули одежду, тревожно спрашивая: – Вы не ранены? Он ответил наугад: – Кажется, нет. Лангремон тоже не был ранен. Жак Риваль пробормотал недовольным тоном: – Так всегда бывает с этими проклятыми пистолетами: или промахнутся, или убьют наповал. Скверное оружие! Дюруа не двигался, парализованный изумлением и радостью: «Дуэль окончена!» Пришлось отнять у него пистолет, так как он все еще сжимал его в руке. Ему казалось теперь, что он готов сражаться против целого света. Дуэль кончена! Какое счастье! Теперь, осмелев, он готов был бросить вызов кому угодно. Секунданты, поговорив между собой несколько минут, назначили свидание в тот же день для составления протокола, потом все снова сели в экипаж, и кучер, улыбавшийся на козлах, погнал лошадей, щелкая бичом. Они позавтракали вчетвером на бульваре, обсуждая то, что произошло. Дюруа рассказывал о своих ощущениях: – Для меня это был пустяк, сущий пустяк. Впрочем, вы, наверно, это и сами заметили. Риваль ответил: – Да, вы держались молодцом. Когда протокол был составлен, его вручили Дюруа для напечатания в хронике. Он удивился, прочтя о том, что он обменялся с Лангремоном двумя пулями, и, немного обеспокоенный, сказал Ривалю: – Но ведь мы выпустили только по одной пуле. Тот улыбнулся: – Да, по одной… каждый по пуле… Это составляет две пули. Дюруа удовлетворился этим объяснением и больше не настаивал. Вальтер обнял его: – Браво, браво, вы защитили знамя «Ви Франсез». Браво! Вечером Жорж пошел показаться в редакциях самых крупных газет и в самых блестящих кафе бульвара. Он два раза встретился со своим противником, который тоже демонстрировал себя. На другое утро, около одиннадцати часов, Дюруа получил «голубой листок»: «Боже мой, как я испугалась! Приходи скорей на Константинопольскую улицу. Я хочу поцеловать тебя, мой любимый! Какой ты смелый! Обожаю тебя. Кло». Он пришел на свидание, и она бросилась в его объятия, осыпая его поцелуями. – О мой милый, если бы ты знал, как я волновалась, читая сегодняшние газеты. Расскажи мне, расскажи мне. Я хочу знать. Он должен был рассказать ей все, с мельчайшими подробностями. Она сказала: – Какую ужасную ночь провел ты перед дуэлью! – Вовсе нет. Я спокойно спал. – Я бы не сомкнула глаз. Ну а на месте поединка… расскажи мне, как это произошло. Он сочинил драматическую сцену: – Когда мы сошлись лицом к лицу, в двадцати шагах, то есть на расстоянии только в четыре раза большем, чем эта комната, Жак спросил, готовы ли мы, и скомандовал: «Стреляй!» Я немедленно поднял правую руку и вытянул ее по прямой линии. Но я сглупил, целясь в голову. У моего пистолета курок был тугой, а я привык к легкому спуску. Сопротивление курка отклонило выстрел в сторону. Но все же я едва не попал в него. Он тоже ловко стреляет, каналья! Его пуля чуть не задела мой висок. Я почувствовал сотрясение воздуха. Она сидела у него на коленях, обняв его, словно желая разделить угрожавшую ему опасность. Она шептала: – Бедняжка! Бедняжка! Когда он кончил рассказывать, она произнесла: – Знаешь, я не могу без тебя жить! Я должна с тобой видеться, но, когда мой муж в Париже, это сопряжено с неудобствами. По утрам я могла бы выбрать свободный часок и забегать поцеловать тебя, когда ты еще в постели. Но я ни за что не пойду в твой ужасный дом. Что же делать? Его внезапно озарила блестящая мысль; он спросил: – Сколько ты здесь платишь? – Сто франков в месяц. – Прекрасно, я возьму эту квартиру на свой счет и поселюсь в ней по-настоящему. При моей новой должности прежняя квартира мне все равно не годится. Она подумала несколько минут, потом ответила: – Нет, я не хочу. Он удивился: – Почему это? – Потому что… – Это не объяснение. Эта квартира очень мне нравится, и я здесь, и я не уйду. – Он засмеялся. – К тому же она ведь снята на мое имя. Она не соглашалась: – Нет, нет, я не хочу… – Но почему же? Тогда она тихо, нежно прошептала: – Потому, что ты будешь приводить сюда женщин, а я этого не хочу. Он возмутился: – Никогда в жизни! Я тебе обещаю. – Нет, ты их все-таки будешь приводить. – Клянусь тебе. – Правда? – Честное слово… Этот домик – наш, только наш. Она порывисто обняла его. – Ну, тогда я согласна, мой милый. Но знай, если ты меня обманешь хоть раз, хоть один раз, – между нами все будет кончено навсегда. Он снова с жаром поклялся; было решено, что он в тот же день переедет, чтобы она могла заходить к нему всякий раз, когда будет проходить мимо. Потом она сказала: – Во всяком случае, приходи в воскресенье обедать. Мой муж очарован тобой. Он был польщен: – Вот как! Правда? – Да, ты завоевал его симпатии. Послушай, ты говорил, что провел детство в поместье. Правда? – Да. Ну и что же? – Ты немножко знаком в таком случае с сельским хозяйством? – Да. – Так вот, поговори с ним о садоводстве и земледелии; он это очень любит. – Отлично. Постараюсь не забыть. Она покинула его, осыпав бесконечными поцелуями; после этой дуэли ее нежность к нему особенно возросла. По дороге в редакцию Дюруа думал: «Что за странное существо! Легкомысленная, как птичка! Никогда не знаешь, чего она хочет и что ей нравится! И какая смешная пара! Какой причудливый случай соединил этого старика с этой ветреницей? Что заставило этого инспектора жениться на такой школьнице? Загадка! Кто знает? Может быть, любовь?» Он заключил: «Во всяком случае, она прелестная любовница. Я буду идиотом, если ее брошу». VIII Последствием дуэли для Дюруа было то, что он сделался одним из главных сотрудников «Ви Франсез»; но так как ему стоило бесконечного труда придумать что-нибудь оригинальное, то он избрал своею специальностью напыщенные тирады об упадке нравственности, о разрушении морали, об ослаблении патриотизма и об анемии чувства чести у французов (он сам изобрел этот термин – «анемия» и очень гордился им). И когда госпожа де Марель, со своим скептическим и насмешливым, чисто парижским умом, посмеивалась над его рассуждениями, уничтожая их одной меткой остротой, он отвечал, улыбаясь: – Ба! Это мне создаст хорошую репутацию для дальнейшего. Он жил теперь на Константинопольской улице, куда перенес свой чемодан, щетку, бритву и мыло – в этом и выразился его переезд на новую квартиру. Два-три раза в неделю молодая женщина приходила к нему, когда он был еще в постели, сразу же раздевалась и пряталась к нему под одеяло, зазябнув на улице. Дюруа в свою очередь обедал каждый четверг у них в доме; любезничал с мужем, беседовал с ним о сельском хозяйстве; и так как он сам любил все связанное с землей, то иногда они так увлекались беседой, что совершенно забывали о своей даме, дремавшей на диване. Лорина тоже засыпала то на коленях у отца, то на коленях у Милого друга. И после ухода журналиста господин де Марель всегда заявлял поучительным тоном, который он пускал в ход по поводу всякого пустяка: – Очень милый молодой человек. У него очень развитой ум. Был конец февраля. Уже по утрам на улицах запахло фиалками от тележек продавщиц цветов. На небе Дюруа не было ни облачка. И вот однажды вечером, вернувшись домой, он нашел письмо, просунутое под дверь. Он посмотрел на штемпель и увидел: «Канн». Распечатав, он прочел: «Канн. Вилла “Жоли” Дорогой друг, вы мне сказали, не правда ли, что я могу всегда рассчитывать на вас? Так вот, я обращаюсь к вам с огромной просьбой: прошу вас приехать, чтобы не оставить меня одну в последние минуты с умирающим Шарлем. Он встает еще с постели, но врач предупредил меня, что, вероятно, он не протянет недели. У меня нет больше ни сил, ни мужества присутствовать при этой агонии день и ночь. И я с ужасом думаю о последних минутах, которые близятся. Мне не к кому обратиться, кроме вас, с этой просьбой, так как у моего мужа нет родных. Вы были его другом; он ввел вас в газету. Приезжайте, умоляю вас. Мне некого больше позвать. Ваш преданный друг Мадлена Форестье». Странное чувство – чувство освобождения – овладело душой Жоржа. На него точно пахнуло свежим воздухом, перед ним открылись новые перспективы. Он прошептал: «Разумеется, конечно, я поеду. Бедняга Шарль! Таков наш общий удел». Патрон, которому он сообщил о письме молодой женщины, ворча, согласился на его отъезд, повторяя: – Возвращайтесь поскорее, вы нам необходимы. Жорж Дюруа выехал в Канн на следующий день семичасовым скорым поездом, известив о своем отъезде супругов Форестье телеграммой. На другой день, около четырех часов вечера, он приехал в Канн. Комиссионер проводил его на виллу «Жоли», расположенную на горном склоне, в усеянном белыми домиками сосновом лесу, который тянется от Канна до залива Жуан. Домик был маленький, низенький, в итальянском стиле; он стоял на краю дороги, извивавшейся посреди деревьев и открывавшей на каждом повороте восхитительные виды. Слуга, отворивший дверь, воскликнул: – Ах, сударь, госпожа Форестье ждет вас с нетерпением. Дюруа спросил: – Как здоровье господина Форестье? – Плохо, сударь. Он недолго протянет. Гостиная, в которую вошел молодой человек, была обтянута розовым ситцем с голубыми цветами. Большое, широкое окно выходило на город и на море. Дюруа пробормотал: «Черт возьми, шикарная вилла. Откуда они достают столько денег?» Шелест платья заставил его обернуться. Госпожа Форестье протягивала ему обе руки: – Как это мило с вашей стороны, как это мило, что вы приехали! И внезапно она обняла его. Потом они посмотрели друг на друга. Она слегка побледнела, похудела, но была по-прежнему свежа, даже похорошела, казалась нежнее, чем прежде. Она прошептала: – Он в ужасном настроении. Он понимает, что умирает, и терзает меня невероятно. Я ему сказала о вашем приезде. Но где же ваш чемодан? Дюруа ответил: – Я его оставил на вокзале, так как не знал, в какой гостинице вы мне посоветуете остановиться, чтобы быть ближе к вам. Она одно мгновение колебалась, потом сказала: – Вы остановитесь здесь, у нас. Комната для вас уже приготовлена. Он может умереть с минуты на минуту, и, если это случится ночью, я буду одна. Я пошлю за вашим багажом. Он поклонился: – Как вам будет угодно. – Теперь поднимемся наверх, – сказала она. Он последовал за ней. Она отворила дверь в одну из комнат второго этажа, и Дюруа увидел у окна, в кресле, живой труп, закутанный в одеяла, мертвенно-бледный в красных лучах заходящего солнца, труп, смотревший на него. Его с трудом можно было узнать; и Дюруа скорее догадался, что это был его друг. В комнате стоял запах болезни, отваров для больного, эфира, смолы – тяжелый, неопределимый запах помещения, где дышит легочный больной. Форестье поднял руку медленно, с заметным усилием. – Вот и ты, – сказал он, – приехал посмотреть, как я тут умираю… Спасибо. Дюруа притворно рассмеялся: – Смотреть, как ты умираешь! Это было бы не очень занимательное зрелище, и ради него я не поехал бы в Канн. Я приехал навестить тебя и немного отдохнуть. Форестье прошептал: – Садись… – И, опустив голову, погрузился в свои мрачные размышления. Он дышал прерывисто, тяжело и время от времени испускал короткие стоны, словно для того, чтобы напомнить присутствующим, как он страдает. Заметив, что он не собирается разговаривать, жена его облокотилась на подоконник и, указывая движением головы на горизонт, сказала: – Посмотрите, разве не красиво это? Прямо против них склон горы, усеянный виллами, спускался к городу, расположенному вдоль берега амфитеатром; справа он доходил до мола, над которым высилась старая часть города с древней башней, а слева упирался в мыс Круазет против Леринских островов. Они казались двумя зелеными пятнами на фоне совершенно лазоревой воды. Можно было принять их за два огромных плавающих листа, такими плоскими казались они сверху. Вдали, на ярком фоне неба, замыкая горизонт с другой стороны залива и возвышаясь над молом и башней, вырисовывалась длинная цепь голубоватых гор, образуя причудливую, очаровательную линию вершин, угловатых, круглых или остроконечных, которая заканчивалась большой пирамидальной горой, окунавшей свое подножие в открытое море. Госпожа Форестье указала на нее: – Это Эстерель. Небо за темными вершинами было красного, золотисто-кровавого цвета, который трудно было вынести глазу. Дюруа невольно проникся величием догоравшего дня. Он прошептал, не находя более красноречивого эпитета для выражения своего восхищения: – О, это поразительно! Форестье повернул голову к жене и попросил: – Дай мне немного подышать воздухом. Она ответила: – Будь осторожен, уже поздно. Солнце садится, ты простудишься; а ты знаешь, что это значит в твоем состоянии. Он сделал правой рукой слабое судорожное движение, по которому можно было догадаться, что он хотел сжать кулак, и прошептал с гневной гримасой умирающего, обнаружившей тонкость его губ, худобу щек и всего тела: – Я тебе говорю, что я задыхаюсь. Не все ли тебе равно, умру я днем раньше или днем позже, раз я уже приговорен? Она широко распахнула окно. Воздух, проникший в комнату, подействовал на всех троих как неожиданная ласка. Это был мягкий, теплый неясный ветерок, напоенный опьяняющим благоуханием цветов и кустов, росших на этом склоне. В нем можно было различить сильный запах смолы и терпкий аромат эвкалиптов. Форестье жадно вбирал воздух своим отрывистым, лихорадочным дыханием. Он вцепился ногтями в ручки кресла и сказал свистящим, злобным шепотом: – Затвори окно. Мне больно от этого. Я предпочел бы издохнуть где-нибудь в подвале. Его жена медленно закрыла окно, потом стала смотреть вдаль, прильнув лбом к стеклу. Дюруа чувствовал себя неловко; ему хотелось поболтать с больным, успокоить его. Но он не мог придумать ничего утешительного. Он пробормотал: – Значит, тебе не лучше с тех пор, как ты здесь? Форестье пожал плечами негодующе и нетерпеливо: – Как видишь… – И снова опустил голову. Дюруа продолжал: – Черт возьми! Здесь необыкновенно хорошо по сравнению с Парижем. Там еще настоящая зима. Идет снег, град, дождь, и так темно, что приходится зажигать лампу уже в три часа дня. Форестье спросил: – Что нового в редакции? – Нового ничего. Пока вместо тебя временно пригласили маленького Лакрена из «Вольтер», но он не годится – слишком неопытен. Пора уж тебе возвращаться. Больной пробормотал: – Мне? Я теперь буду писать свои статьи на глубине шести футов под землей. Мучившая его навязчивая идея беспрестанно, словно повторяющиеся удары колокола, возвращалась к нему по всякому поводу, при каждой мысли, при каждой фразе. Наступило долгое молчание, тягостное и глубокое. Пылающий закат медленно угасал; горы начинали чернеть на фоне красного, уже темнеющего неба. Слабо окрашенный луч, начало сумрака, сохранивший еще отблеск умирающего пламени, проник в комнату, окрасил мебель, стены, обои, все уголки смешанными тонами чернил и пурпура. Зеркало на камине, отражавшее горизонт, пылало, точно огромное кровавое пятно. Госпожа Форестье не двигалась с места, продолжая стоять спиной к комнате, прильнув лицом к окну. Форестье вдруг заговорил отрывистым, задыхающимся, надрывающим душу голосом: – Сколько раз я еще увижу закат?.. Восемь… десять… пятнадцать… или двадцать… может быть, тридцать, не больше… У вас еще есть время, у вас… а для меня все кончено… И все будет идти после моей смерти так же, как и при мне. Он помолчал несколько минут, затем продолжал: – Все, что я вижу, напоминает мне о том, что через несколько дней я уже ничего больше не увижу… Это ужасно… Я не увижу ничего… ничего… из того, что существует… даже самых маленьких вещиц, которые трогаешь… стаканов… тарелок… кроватей, в которых так хорошо отдыхаешь… экипажей… Как хорошо прокатиться в экипаже вечером… Как я все это любил… Пальцы его нервно и быстро бегали по ручкам кресла, точно он играл на рояле. Когда он молчал, было еще тягостнее, чем когда он говорил; чувствовалось, что он думает в это время о страшных вещах. И Дюруа вдруг вспомнил слова Норбера де Варенна, сказанные несколько недель тому назад: «Я вижу теперь смерть так близко, что у меня часто бывает желание протянуть руку и оттолкнуть ее. Я встречаю ее всюду. Насекомые, раздавленные посреди дороги, осыпающиеся листья, седой волос в бороде друга – все это терзает мне душу и кричит: “Вот она!”» Тогда Дюруа этого не понимал; теперь, глядя на Форестье, он понял это. И неведомая, ужасная тоска охватила его; вот здесь, совсем близко, на расстоянии вытянутой руки, в кресле, где задыхался этот человек, он почувствовал отвратительное присутствие смерти. Ему захотелось встать, уйти, бежать, вернуться в Париж тотчас же! О, если бы он знал, он не приехал бы! Теперь в комнате стало совсем темно, точно преждевременный траур окутал умирающего. Только окно виднелось еще, и в его светлом четырехугольнике вырисовывался неподвижный силуэт молодой женщины. Форестье спросил с раздражением: – Ну что же, принесут нам сегодня лампу? Это называется ухаживать за больным! Темный силуэт на фоне окна исчез, и в тишине дома резко прозвучал электрический звонок. Вскоре вошел слуга и поставил лампу на камин. Госпожа Форестье спросила мужа: – Хочешь лечь или спустишься вниз к обеду? Он прошептал: – Спущусь. В ожидании обеда они просидели еще около часа, не двигаясь все трое, изредка произнося слова, ненужные, банальные слова, как будто опасность, какая-то таинственная опасность скрывалась в слишком долгом молчании, как будто необходимо было нарушить безмолвие этой комнаты, где уже витала смерть. Наконец обед был подан. Дюруа он показался бесконечно долгим. Они ели молча, бесшумно, катая между пальцев хлебные шарики. Слуга входил, выходил, приносил блюда, ступая бесшумно, обутый в мягкие туфли, так как стук сапог раздражал Шарля. И только тиканье деревянных стенных часов нарушало тишину комнаты своим механическим и однообразным стуком. Как только обед кончился, Дюруа под предлогом усталости удалился в свою комнату и, облокотясь на подоконник, стал смотреть на полную луну, которая, точно гигантский круглый фонарь, проливала с середины неба на белые стены вилл свой сухой, туманный свет, покрывая море какой-то переливчатой, нежной чешуей. И он стал придумывать предлог, как бы ему поскорее уехать, изобретал разные уловки, сочинял телеграммы, будто бы полученные им от Вальтера, вызывавшего его обратно в Париж. Но наутро план бегства показался ему неисполнимым. Госпожу Форестье трудно было обмануть, и благодаря своей трусости он мог потерять всю награду за свою преданность. Он решил: «Ба! Это, конечно, скучно; но что же делать, бывают в жизни неприятные моменты; надеюсь, что это недолго протянется». Был ясный, лазурный день, один из тех ясных южных дней, которые наполняют душу радостью, и Дюруа спустился к морю, находя, что он еще успеет повидать Форестье. Когда он вернулся к завтраку, слуга сказал ему: – Господин Форестье уже спрашивал о вас два или три раза. Не угодно ли вам пройти к нему? Дюруа вошел. Форестье, казалось, спал в кресле. Жена его читала, лежа на диване. Больной поднял голову. Дюруа спросил: – Ну что? Как ты себя чувствуешь? По-моему, у тебя сегодня отличный вид. Форестье прошептал: – Да, мне лучше, я чувствую себя бодрее. Позавтракай скорее с Мадленой – мы собираемся прокатиться. Как только молодая женщина осталась вдвоем с Дюруа, она сказала ему: – Вы видите? Сегодня ему кажется, что он спасен. С самого утра он уже строит разные планы. Мы сейчас поедем в залив Жуан покупать фаянс для нашей парижской квартиры. Он хочет выйти во что бы то ни стало, но я ужасно боюсь, как бы не случилось несчастья. Он не вынесет тряски экипажа. Когда подали ландо, Форестье медленно спустился по лестнице при помощи слуг. Увидев экипаж, он потребовал, чтобы опустили верх. Жена возражала: – Ты простудишься, это безумие. Он упорствовал: – Нет, мне гораздо лучше. Я это отлично чувствую. Сначала ехали по тенистым аллеям между двумя рядами садов, делающих Канн похожим на английский парк, потом повернули на дорогу в Антиб, идущую вдоль моря. Форестье описывал местность. Сначала он указал виллу графа Парижского[24 - Граф Парижский – титул принца Луи-Филиппа-Альбера Орлеанского (1838–1894), внука короля Луи-Филиппа.]. Затем назвал другие. Он был весел искусственной и жалкой веселостью обреченного. Указывая на что-нибудь, он поднимал палец, не будучи в силах протянуть руку. – Смотрите: вот остров Святой Маргариты и замок, откуда бежал Базен[25 - Базен (1811–1888) – французский маршал. О бегстве Базена из тюрьмы, в которую он был заключен по обвинению в государственной измене, Мопассан подробно рассказывает в книге «На воде».]. Да, задали нам тогда за эту историю! Затем он стал вспоминать свою службу в полку, называл офицеров, отличавшихся своими похождениями. Но дорога неожиданно повернула, и залив Жуан предстал как на ладони со своей белой деревушкой в глубине и мысом Антиб на другом конце. Форестье, вдруг охваченный детской радостью, пробормотал: – А, эскадра! Сейчас ты увидишь эскадру! Посреди обширной бухты в самом деле виднелось с полдюжины больших кораблей, похожих на скалы, поросшие ветвями. У них был причудливый и уродливый вид; это были какие-то громады с выступами, башнями, водорезами, сидевшие в воде так глубоко, точно они собирались пустить в ней корни. Непонятно было, как могли они передвигаться, переходить с места на место, – такими они казались тяжелыми и приросшими ко дну. Плавучая батарея, круглая, высокая, в форме обсерватории, напоминала маяк, какие строят на подводных скалах. Мимо них прошло большое трехмачтовое судно, оно направлялось в открытое море, развернув все свои белые нарядные паруса, и казалось грациозным и красивым рядом с этими чудовищами войны, чудовищами из железа, отвратительными чудовищами, уродливо сидевшими в воде. Форестье старался их всех узнать. Он называл: «Кольбер»[26 - Кольбер (1619–1683) – знаменитый французский государственный деятель, министр Людовика XIV. Среди многочисленных мероприятий Кольбера большое значение имела реорганизация французского флота.], «Сюффрен»[27 - Сюффрен (1726–1788) – французский адмирал, победоносно сражавшийся в Индии против англичан.], «Адмирал Дюперре»[28 - Дюперре (1775–1846) – французский адмирал, участник завоевания Алжира.], «Грозный», «Уничтожитель», потом поправлялся: – Нет, я ошибся; вот этот – «Уничтожитель». Они подъехали к большому павильону с вывеской «Художественные фаянсовые изделия залива Жуан»; коляска обогнула лужайку и остановилась у входа. Форестье хотел купить две вазы, чтобы украсить ими свой книжный шкаф. Так как он не мог выйти из коляски, то ему приносили образцы на выбор, один за другим. Он долго выбирал, советуясь с женой и с Дюруа. – Это для шкафа – знаешь, там, в глубине кабинета; с моего кресла я буду их все время видеть. Я предпочитаю античный, греческий стиль. Он рассматривал образцы, приказывал принести другие, снова брался за прежние; наконец выбрал и, заплатив, потребовал, чтобы их прислали тотчас же. – Я на днях возвращаюсь в Париж, – сказал он. Во время обратного пути, когда они ехали вдоль залива, их неожиданно настиг холодный ветер, проскользнувший сюда через долину, и больной закашлялся. Сначала это казалось маленьким приступом, но, все усиливаясь, этот кашель стал непрерывным и перешел в какую-то икоту и хрипение. Форестье задыхался; всякий раз, как он хотел вздохнуть, кашель раздирал ему горло, вырываясь из глубины груди. Ничто не помогало, ничто не могло его успокоить. Из коляски в комнату его пришлось перенести на руках, и Дюруа, державший его ноги, чувствовал, как они вздрагивали при каждом конвульсивном сжатии легких. Теплота постели не остановила припадка, который продолжался до полуночи; потом наконец наркотические средства прекратили смертельный приступ кашля; больной до рассвета просидел на кровати с открытыми глазами. Первые слова, которые он произнес утром, были просьбой позвать парикмахера, так как он имел привычку бриться каждый день. Для совершения этой процедуры он поднялся, но пришлось тотчас же снова уложить его в постель, и он стал дышать так прерывисто, так тяжело, с такими усилиями, что перепуганная госпожа Форестье велела разбудить Дюруа, который только что лег, и попросила его сходить за доктором. Дюруа почти сейчас же привел доктора Гаво, который прописал микстуру и дал несколько наставлений; но когда журналист пошел его провожать, чтобы узнать его мнение, он сказал: – Это агония. Он умрет завтра утром. Предупредите бедную молодую женщину и пошлите за священником. Мне здесь нечего делать. Впрочем, если я понадоблюсь, я к вашим услугам. Дюруа велел позвать госпожу Форестье. – Он умирает. Доктор советует послать за священником. Что вы думаете делать? Она долго колебалась, потом, взвесив все, медленно сказала: – Да, так будет лучше… во многих отношениях… Я его подготовлю, скажу ему, что священник желает его видеть… или что-нибудь в этом роде. А вы уж, будьте так добры, приведите священника. Выберите такого, который поменьше бы кривлялся. Устройте так, чтобы он удовольствовался одной исповедью и избавил нас от всего прочего. Молодой человек привел старого добродушного священника, понявшего положение. Как только он вошел к умирающему, госпожа Форестье вышла и села в соседней комнате рядом с Дюруа. – Это его страшно взволновало, – сказала она. – Когда я заговорила о священнике, на лице его выразился ужас, точно… точно он почувствовал… почувствовал… дыхание… вы понимаете… Он понял, что все кончено, что ему осталось жить несколько часов… Она была очень бледна. Она прибавила: – Я никогда не забуду выражения его лица. Несомненно, в это мгновение он видел смерть. Он видел ее… Они слышали голос священника, который говорил очень громко, так как был глуховат: – Да нет же, нет же. Вам вовсе не так плохо, как вы думаете. Вы больны, но опасности нет никакой. Доказательством является то, что я зашел к вам просто по-соседски, по-дружески. Они не расслышали ответа Форестье. Священник продолжал: – Нет, я не буду вас причащать, мы поговорим об этом, когда вам станет лучше. Вот если вы хотите воспользоваться моим посещением, чтобы исповедаться, я буду очень рад. Я ведь пастырь и пользуюсь каждым случаем, чтобы сблизить своих овец с церковью. Наступила долгая тишина. Должно быть, теперь говорил Форестье своим беззвучным, задыхающимся голосом. Потом вдруг священник произнес другим тоном – тоном священнослужителя: – Милосердие Божие безгранично. Прочтите «Соnfiteor», сын мой, вы, может быть, забыли слова, я вам их подскажу; повторяйте за мной: «Исповедуюсь всемогущему Богу… блаженной Марии Приснодеве». Время от времени он останавливался, чтобы умирающий успевал за ним повторять, потом сказал: – Теперь исповедуйтесь… Молодая женщина и Дюруа не двигались с места, охваченные странным смущением, полные тоскливого ожидания. Больной что-то пробормотал. Священник повторил: – Вы проявляли греховное потворство… Какого рода, сын мой? Молодая женщина встала и сказала просто: – Пойдем в сад. Не надо слушать его тайн. Они вышли и сели на скамью у входа, под цветущим розовым кустом, за клумбой гвоздики, наполнявшей воздух своим сильным и сладким благоуханием. Дюруа спросил после некоторого молчания: – Вы долго останетесь здесь? Она ответила: – О нет! Как только все будет кончено, я вернусь. – Дней через десять? – Да, самое большее. Он продолжал: – У него, значит, совсем нет родных? – Никого, кроме двоюродных братьев. Его родители умерли, когда он был еще совсем молодым. Они оба смотрели на бабочку, собиравшую с гвоздики мед – источник своей жизни – и перелетавшую с цветка на цветок, трепеща крылышками, которые продолжали медленно биться даже тогда, когда она уже сидела на цветке. И они долго сидели в молчании. Пришел слуга и доложил, что «господин кюре закончил». Они вместе поднялись наверх. Форестье, казалось, еще похудел со вчерашнего дня. Священник держал его руку: – До свиданья, сын мой. Я приду завтра утром. И он ушел. Как только он вышел, умирающий, задыхаясь, попытался протянуть руки к жене и пролепетал: – Спаси меня… спаси меня… дорогая… я не хочу умирать, не хочу умирать… О! Спасите меня… Скажите, что нужно сделать, пошлите за доктором… Я приму что угодно… Я не хочу… не хочу… Он плакал. Крупные слезы катились из его глаз, стекая по ввалившимся щекам; исхудалые углы рта складывались в гримасу, как у плачущего ребенка. Потом его руки, упавшие на постель, начали шевелиться медленно и непрерывно, точно ища что-то на одеяле. Жена его, которая тоже начала плакать, лепетала: – Да нет же. Это пустяки. Это припадок, завтра тебе будет лучше; ты утомился вчера на этой прогулке. Форестье дышал быстрее, чем дышит сильно запыхавшаяся собака; дыхание его было так часто, что его нельзя было сосчитать, и так слабо, что его едва можно было расслышать. Он повторял непрестанно: – Я не хочу умирать! О господи… Господи… Господи… Что же со мной будет? Я ничего больше не увижу, ничего, никогда… О господи! Он видел перед собой нечто невидимое для остальных, нечто чудовищное, потому что в его остановившихся глазах застыл ужас. Руки его продолжали свое страшное, однообразное движение. Вдруг он весь содрогнулся с головы до ног и прошептал: – На кладбище… меня… господи!.. И замолчал. Он замер неподвижно, задыхаясь, с блуждающим взором. Время шло; на часах соседнего монастыря пробило двенадцать. Дюруа вышел, чтобы подкрепиться немного. Через час он вернулся. Госпожа Форестье отказалась от пищи. Больной не шевелился. Худые пальцы его все еще двигались по одеялу, точно хотели натянуть его на лицо. Молодая женщина сидела в кресле, в ногах постели. Дюруа сел в другое кресло, рядом с ней, и они стали молча ждать. Сиделка, присланная доктором, дремала у окна. Дюруа тоже начал засыпать, как вдруг почувствовал, что что-то происходит. Он открыл глаза как раз в тот момент, когда Форестье закрыл свои, точно два гаснущих огня. Легкая икота вырвалась из горла умирающего, и две струйки крови показались у углов рта, потом скатились на рубашку. Руки его прекратили свое отвратительное движение. Он больше не дышал. Жена поняла; вскрикнув, она упала на колени и зарыдала, уткнувшись лицом в одеяло. Жорж, пораженный и испуганный, машинально перекрестился. Сиделка проснулась и подошла к постели. – Скончался, – сказала она. И Дюруа, к которому вернулось хладнокровие, прошептал, облегченно вздохнув: – Это кончилось скорее, чем я предполагал. Когда улеглось первое волнение и высохли первые слезы, занялись обычными хлопотами, всегда сопровождающими смерть. Дюруа бегал до поздней ночи. Вернувшись, он почувствовал страшный голод. Госпожа Форестье также немного поела; потом оба расположились в комнате покойника, чтобы провести ночь возле тела. Две свечи горели на ночном столике, возле тарелки, где плавала в воде мимоза, так как не удалось найти традиционной ветки букса. Они были одни – молодой человек и молодая женщина – возле него, который больше не существовал. Они сидели молча, погруженные в свои мысли, глядя на него. Жорж, которого беспокоил сумрак, окутывавший этот труп, упорно разглядывал его. Взгляд и мысли его были точно прикованы к этому иссохшему лицу, казавшемуся еще более исхудалым от колеблющегося пламени свечей… Да! Вот это – его друг, Шарль Форестье, который еще вчера говорил с ним! Какая непонятная и ужасная вещь это полное исчезновение живого существа! О! Теперь он вспоминал слова Норбера де Варенна, преследуемого страхом смерти: «Никогда ни одно существо не возвращается назад». Могут родиться миллионы и миллиарды подобных ему, с такими же глазами, с таким же носом, ртом, черепом и мыслями внутри него, но тот, который лежит сейчас на этой постели, никогда не появится вновь. В течение ряда лет он жил, ел, смеялся, любил, надеялся, как все люди. Теперь все это кончилось для него, кончилось навсегда. Жизнь! Какие-то несколько дней, и потом – конец! Люди рождаются, вырастают, наслаждаются, чего-то ожидают и потом умирают. Прощай, мужчина или женщина, ты никогда уже не вернешься на землю! И все-таки в каждом живет судорожное и неосуществимое стремление к вечности, каждый носит в себе вселенную и каждый бесследно исчезает, являясь лишь удобрением для новых поколений. Растения, животные, люди, звезды, миры – все рождается, потом умирает, чтобы принять другую форму. Но никогда ни одно существо не возвращается назад – ни насекомое, ни человек, ни планета! Беспредельный, смутный, давящий ужас охватил душу Дюруа – ужас перед этим всеобъемлющим небытием, неизбежно и вечно разрушающим всякое существование, такое мимолетное и жалкое. Он уже склонял голову перед его угрозой. Он думал о насекомых, живущих всего несколько часов, о животных, живущих несколько дней, о людях, живущих несколько лет, о планетах, живущих несколько столетий. Какая разница между теми и другими? Несколько лишних зорь – и все. Он отвернулся, чтобы не смотреть больше на труп. Госпожа Форестье, склонив голову, тоже, по-видимому, была погружена в печальные размышления. Ее белокурые волосы так красиво обрамляли печальное лицо, что какое-то сладкое ощущение, дыхание какой-то надежды коснулось души молодого человека. К чему отчаиваться, когда впереди еще столько лет жизни! И он принялся ее рассматривать. Она не замечала его, погруженная в свои мысли. Он подумал: «Вот единственная хорошая вещь в жизни – любовь! Держать в своих объятиях любимую женщину! Вот предел человеческого счастья!» Какое счастье досталось покойнику – встретить такую очаровательную и умную подругу! Как они познакомились? Как она согласилась выйти замуж за этого бедного и недалекого юношу? Как ей удалось сделать из него человека? И он подумал о тайнах, скрывающихся в жизни каждого. Он вспомнил сплетни о графе де Водреке, который будто дал ей приданое и выдал ее замуж. Что она теперь будет делать? За кого выйдет замуж? За депутата, как предполагала госпожа де Марель? Или за какого-нибудь многообещающего юношу, за Форестье высшего сорта? Есть ли у нее проекты, планы, определенные намерения? Как бы ему хотелось все это знать! Но почему его так занимает мысль о том, что она предпримет? Он задал себе этот вопрос и понял, что его беспокойство исходит из тех смутных, едва уловимых мыслей, которые скрываешь от самого себя и обнаруживаешь, только заглянув в самую глубину своей души. Да почему бы ему не попробовать самому одержать эту победу? Каким сильным и могущественным почувствовал бы он себя с нею! Как быстро, уверенно и далеко продвинулся бы он вперед! И почему бы ему не добиться успеха? Он чувствовал, что он нравится ей, что она испытывает к нему больше чем простую симпатию – привязанность, зарождающуюся между родственными натурами, основанную не только на взаимной склонности, но и на молчаливом сообщничестве. Она признавала в нем ум, решительность, настойчивость и чувствовала к нему доверие. Разве не его вызвала она в такую серьезную минуту? И зачем она его позвала? Не должен ли он видеть в этом нечто вроде намека, указания, признания? Если она вспомнила о нем в ту минуту, когда должна была овдоветь, то, может быть, именно потому, что думала о том, кто станет теперь ее новым товарищем и союзником? Его охватило нетерпеливое желание узнать, спросить ее, выведать ее намерения. Послезавтра он должен уехать, так как ему нельзя оставаться вдвоем с молодой женщиной в этом доме. Значит, нужно торопиться, нужно еще до возвращения в Париж выспросить ее тонко и искусно о ее намерениях, не допустить, чтобы по приезде она уступила домогательствам кого-нибудь другого и связала себя каким-нибудь обещанием. В комнате царила глубокая тишина, слышен был только стук часового маятника, отбивавшего на камине свое правильное металлическое «тик-так». Он прошептал: – Вы, должно быть, очень устали? Она отвечала: – Да, но еще больше потрясена. Звук их голосов удивил их, странно прозвучав в этой мрачной комнате. И они внезапно посмотрели на лицо умершего, словно ожидая, что он вдруг зашевелится и начнет их слушать, как он это делал всего лишь несколько часов тому назад. Дюруа продолжал: – О! Это для вас ужасный удар, это огромная перемена в вашей жизни, полный переворот в вашем сердце и во всем вашем существовании. Она глубоко вздохнула и ничего не ответила. Он добавил: – Как грустно молодой женщине очутиться вдруг одной! Он замолчал. Она ничего не ответила на его слова. Он прошептал: – Во всяком случае, помните о нашем договоре. Вы можете располагать мною как хотите. Я весь в вашем распоряжении. Она протянула ему руку, бросив на него один из тех грустных и нежных взглядов, которые волнуют нас до глубины души. – Благодарю вас, вы очень добры. Очень. Если бы я могла и смела сделать что-нибудь для вас, я бы тоже сказала: «Рассчитывайте на меня». Он взял протянутую руку и задержал ее, сжимая в своей, со страстным желанием ее поцеловать. Наконец, решившись, он медленно приблизил ее к своим губам и прильнул долгим поцелуем к лихорадочно горячей надушенной коже. Потом, почувствовав, что эта дружеская ласка становится слишком продолжительной, он сумел вовремя отпустить маленькую ручку, упавшую на колено молодой женщины. Она сказала серьезно: – Да, я теперь одинока, но я постараюсь быть мужественной. Он не знал, как дать ей понять, что он был бы счастлив, очень счастлив жениться на ней. Конечно, он не мог сказать ей это сейчас, здесь, перед этим трупом; но все же, казалось ему, он мог бы придумать одну из тех запутанных, двусмысленных и в то же время приличных фраз, которыми можно выразить все посредством умелых намеков и недомолвок. Но этот труп, окостенелый труп, лежавший перед ним, стеснял его и, как преграда, стоял между ним и ею. К тому же он начал чувствовать в спертом воздухе комнаты подозрительный запах – запах гниения, исходивший из этой разлагающейся груди, первое дыхание падали, которое несчастные покойники посылают своим родным, бодрствующим над ними, ужасное дыхание, которым они вскоре наполнят внутренность своих гробов. Дюруа спросил: – Нельзя ли открыть окно? Мне кажется, что здесь тяжелый воздух. Она ответила: – Да, я тоже это заметила. Он подошел к окну и открыл его. Ворвалась благоухающая прохлада ночи, всколыхнув пламя свечей, горевших возле кровати. Луна лила, как и накануне, свое яркое и спокойное сияние на белые стены вилл и огромную блестящую поверхность моря. Вздохнув полной грудью, Дюруа вдруг почувствовал себя окрыленным надеждами; трепещущая близость счастья овеяла его. Он обернулся: – Пройдитесь, чтобы немного освежиться; погода восхитительная, – сказал он. Она спокойно подошла и облокотилась на подоконник рядом с ним. Он прошептал ей тихо: – Выслушайте меня и поймите хорошенько, что я хочу сказать. Главное, не возмущайтесь тем, что я говорю о подобных вещах в такой момент, ведь я покидаю вас послезавтра, а когда вы вернетесь в Париж, быть может, будет уже поздно. Послушайте… Я – бедняк, у которого ничего нет, у которого вся карьера еще впереди, вы это знаете. Но у меня есть настойчивость, некоторый ум, и я стою на дороге, на хорошей дороге. Когда имеешь перед собой человека, уже достигшего определенного положения, знаешь, что берешь; когда имеешь перед собой человека начинающего, никогда нельзя знать, до чего он дойдет. Это и плохо и хорошо. Словом, я вам однажды сказал, когда был у вас, что моя заветная мечта – жениться на такой женщине, как вы. Теперь я вам это повторяю. Не отвечайте мне сейчас. Позвольте мне продолжать. Я не делаю вам сейчас предложения. В данный момент и в данном месте это было бы безобразно. Я хочу только, чтобы вы знали, что вы можете осчастливить меня одним вашим словом, можете сделать из меня друга, брата, если захотите, мужа, что мое сердце и весь я принадлежу вам. Я не хочу, чтобы вы мне сейчас отвечали, не хочу, чтобы мы здесь возобновляли этот разговор. Когда мы встретимся в Париже, вы мне дадите понять ваше решение. До тех пор – ни слова. Хорошо? Он проговорил все это, не глядя на нее, словно роняя свои слова в расстилавшуюся перед ним темноту ночи. Казалось, она ничего не слышала – так неподвижно сидела она, тоже глядя перед собой, устремив пристальный, но невидящий взгляд на широкий пейзаж, озаренный бледной луной. Они долго еще стояли рядом, касаясь друг друга локтями, размышляя про себя. Потом она прошептала: – Становится холодно. – И, повернувшись, направилась к постели. Он последовал за ней. Подойдя к трупу, он убедился, что действительно труп начал пахнуть, и отодвинул свое кресло, так как не мог долго выносить этого зловония. Он сказал: – Утром надо будет положить его в гроб. Она ответила: – Да-да, непременно; столяр придет около восьми часов. Дюруа вздохнул: – Бедняга! Она тоже испустила скорбный вздох, полный покорности судьбе. Они теперь реже взглядывали на него, уже свыкшись с мыслью о смерти, начиная мысленно примиряться с этим исчезновением, которое только что возмущало их, таких же смертных. Они больше не разговаривали и продолжали сидеть у тела, из приличия стараясь не засыпать. Но около полуночи Дюруа заснул первым. Проснувшись, он увидел, что госпожа Форестье тоже спит. Тогда он принял более удобное положение и, проворчав: «Черт возьми! У себя в постели, право, гораздо удобнее», снова закрыл глаза. Вдруг он вздрогнул от внезапного шума. Вошла сиделка. Было совсем светло. Молодая женщина, сидевшая против него в кресле, казалась не менее удивленной, чем он. Она была немного бледна, но, несмотря на ночь, проведенную в кресле, была все так же хороша, свежа, привлекательна. Дюруа взглянул на труп и вскричал, задрожав: – О! Борода! За несколько часов она выросла на этом разлагавшемся теле так, как выросла бы на живом человеке за несколько дней. В испуге стояли они перед этим проявлением жизни, продолжавшейся в мертвеце; оно казалось им каким-то ужасным чудом, какой-то сверхъестественной угрозой воскресения из мертвых, какой-то страшной аномалией, от которой может помутиться человеческий рассудок. Затем они оба отправились отдыхать до одиннадцати часов. После того как Шарля положили в гроб, они сразу почувствовали облегчение и спокойствие. За завтраком они сидели друг против друга, и в них пробудилось желание говорить о более утешительных, о более веселых вещах – желание вернуться к жизни, раз уж они покончили со смертью. В открытое окно вливалась нежная весенняя теплота, несшая с собой душистый запах гвоздики, которая цвела перед дверью. Госпожа Форестье предложила Дюруа пройтись по саду, и они принялись медленно прогуливаться по зеленой лужайке, с наслаждением вдыхая теплый воздух, насыщенный запахом пихт и эвкалиптов. И вдруг она заговорила, не поворачивая к нему лица, совсем так, как он говорил ночью, наверху. Она произносила слова медленно, тихо и серьезно: – Послушайте, мой дорогой друг, я обдумала… уже… то, что вы мне сказали, и не хочу, чтобы вы уехали, не получив от меня ни слова в ответ. Впрочем, я не скажу вам ни да ни нет. Мы подождем, посмотрим, поближе узнаем друг друга. Я хочу, чтобы и вы, со своей стороны, хорошенько обдумали этот шаг. Не поддавайтесь легкому, минутному увлечению. Если я говорю с вами об этом теперь, еще до того, как наш бедный Шарль опущен в могилу, то только потому, что после ваших слов для меня важно, чтобы вы знали и чтобы вы не питали ложных надежд в случае… если… окажется, что вы не способны меня понять и примириться с моим характером. Постарайтесь же понять меня как следует. Брак для меня – это не путы, а свободный союз. Я подразумеваю под этим свободу, полную свободу во всех моих поступках, действиях, отлучках из дому. Я не перенесла бы ни контроля, ни ревности, ни критики моего поведения. Разумеется, я обязуюсь никогда не компрометировать имени человека, за которого я выйду замуж, никогда не ставить этого человека в ложное или смешное положение. Но и он, со своей стороны, должен видеть во мне равную, а не подчиненную, товарища, а не послушную и покорную жену. Я знаю, что мои взгляды разделяются далеко не всеми, но я от них не отступлю. Вот и все. Я тоже добавлю: не отвечайте мне сейчас, это было бы и неуместно и бесполезно. Мы еще увидимся и, может быть, возобновим этот разговор позже. Теперь погуляйте, а я вернусь к нему. До вечера. Он медленно поцеловал долгим поцелуем ее руки и ушел, не сказав ни слова. Вечером они встретились только за обедом. Потом разошлись по своим комнатам, так как оба изнемогали от усталости. Шарля Форестье похоронили на следующий день, без всякой торжественности, на каннском кладбище. Жорж Дюруа решил уехать скорым поездом, отходившим в Париж в половине второго. Госпожа Форестье проводила его на вокзал. Они спокойно прогуливались по платформе, ожидая отхода поезда и разговаривая о безразличных вещах. Подошел поезд, очень маленький, настоящий экспресс, только из пяти вагонов. Журналист занял в вагоне место, затем вышел, чтобы поговорить с нею еще несколько минут; при мысли о том, что он расстается с нею, его внезапно охватили грусть и сожаление, жгучее сожаление. У него было такое чувство, словно он терял ее навсегда. Кондуктор закричал: – На Марсель, Лион, Париж, занимайте места! Дюруа вошел в вагон и подошел к окну, чтобы сказать ей еще несколько слов. Паровоз засвистел, и поезд медленно тронулся. Молодой человек, высунувшись из вагона, смотрел на молодую женщину, стоявшую неподвижно на платформе и провожавшую его взглядом. И вдруг, перед тем как окончательно потерять ее из виду, он поднес к губам обе руки и послал ей воздушный поцелуй. Она ответила таким же, только более робким, сдержанным, еле заметным движением. Часть вторая I Жорж Дюруа вернулся к своим прежним привычкам. Устроившись в маленькой квартирке нижнего этажа на Константинопольской улице, он вел теперь благоразумный образ жизни, как и надо было человеку, готовящемуся к новой жизни. Его отношения с госпожой де Марель приняли супружеский характер, словно он заранее готовился к предстоящему событию. Его любовница, удивленная спокойной размеренностью их связи, часто говорила, смеясь: – Ты еще скучнее моего мужа; право, не стоило менять. Госпожа Форестье все не приезжала. Она задержалась в Канне. Он получил от нее письмо, в котором она извещала его, что приедет только в первой половине апреля, ни словом не намекая на то, что было при их расставании. Он ждал. Он решил жениться на ней во что бы то ни стало и пустить в ход все зависящие от него средства, если она начнет колебаться. Но он верил в свою счастливую звезду, верил в неотразимость своего обаяния, подчинявшего ему всех женщин. Коротенькая записка предупредила его о приближении решительной минуты: «Я в Париже. Зайдите ко мне.     Мадлена Форестье». И только. Он получил это письмо утром, с девятичасовой почтой. В тот же день в три часа он явился к ней. Она протянула ему обе руки со своей прелестной приветливой улыбкой, и в течение нескольких секунд они пристально смотрели друг на друга. Потом она прошептала: – Как вы были добры, что приехали ко мне в те ужасные дни. Он ответил: – Я сделал бы все, что бы вы мне ни приказали. Они сели. Она стала расспрашивать его о всех новостях, о Вальтерах, о всех сотрудниках, о газете. О ней она часто вспоминала. – Мне очень недостает ее, – сказала она. – Я журналистка в душе. Что делать, я так люблю это ремесло. Она замолчала. Ему показалось, что он уловил нотку призыва в ее улыбке, в тоне голоса, в словах. И хотя он дал себе слово не ускорять событий, он все-таки пробормотал: – В таком случае почему бы вам… почему бы вам… не продолжать… заниматься… этим ремеслом под… фамилией Дюруа? Сразу сделавшись серьезной, она положила руку на его плечо и прошептала: – Не будем пока говорить об этом. Но он понял, что она соглашается, и, упав к ее ногам, стал осыпать ее руки страстными поцелуями, повторяя прерывающимся голосом: – Благодарю вас, благодарю… Как я люблю вас! Она встала. Он тоже поднялся и заметил, что она сильно побледнела. Он понял тогда, что нравится ей, быть может, уже давно. Они стояли лицом к лицу; он обнял ее и поцеловал в лоб долгим, нежным, серьезным поцелуем. Она освободилась из его объятий и продолжала серьезным тоном: – Послушайте, друг мой, я еще не приняла никакого решения. Однако, может быть, я скажу «да». Но вы должны обещать мне хранить это в величайшей тайне, пока я не разрешу вам говорить. Он дал слово и ушел, не помня себя от радости. С этого дня во время своих посещений он старался быть возможно более сдержанным и не просил ее больше об определенном решении, тем более что в ее манере говорить о будущем, произносить слово «потом», в проектах, касающихся их обоих, таилось нечто более интимное и глубокое, чем в самом категорическом обещании. Дюруа неутомимо работал, мало тратил, старался накопить немного денег, чтобы не оказаться без гроша ко дню свадьбы. Он сделался настолько же скуп, насколько прежде был расточителен. Прошло лето, за ним осень; ни у кого не возникало ни малейших подозрений ввиду редкости их свиданий, носивших обычный светский характер. Однажды вечером Мадлена сказала, не спуская с него пристального взгляда: – Вы еще не сообщили о нашем намерении госпоже де Марель? – Нет, мой друг, я обещал вам хранить это в тайне и не обмолвился ни словом ни одной душе. – Ну, так теперь пора предупредить ее. Со своей стороны я сообщу об этом Вальтерам. Вы ей скажете на этой же неделе, не правда ли? Он покраснел: – Да, завтра же. Она медленно отвела глаза, словно не желая замечать его смущения, и продолжала: – Если вы ничего не имеете против, мы можем обвенчаться в начале мая. Это будет вполне прилично. – Я во всем с радостью повинуюсь вам. – Мне хотелось бы, чтобы свадьба была десятого мая, в субботу, потому что это день моего рождения. – Прекрасно, десятого мая. – Ваши родители живут около Руана, не правда ли? По крайней мере, вы мне так говорили. – Да, около Руана, в Кантеле. – Чем они занимаются? – Они… мелкие рантье. – Мне очень хочется познакомиться с ними. Он колебался, очень смущенный. – Но ведь они… они… Потом он решился все сказать откровенно, как подобает человеку с характером: – Дорогая моя, они простые крестьяне, держат трактир; они из кожи лезли, чтобы дать мне образование… Я их не стыжусь, но их простота… грубость… могут, пожалуй, смутить вас. Госпожа Форестье очаровательно улыбнулась; все ее лицо осветилось нежностью и добротой. – Нет, я буду их очень любить. Мы поедем к ним. Это мое непременное желание. Мы еще поговорим об этом. Я тоже из небогатой семьи… мои родители умерли. У меня нет ни одного близкого человека на свете… – Она протянула ему руку и прибавила: – Кроме вас. Он почувствовал себя растроганным, взволнованным, покоренным; до сих пор ни одна женщина не вызывала в нем таких чувств. – Я думаю об одной вещи, – сказала она, – но это трудно объяснить. Он спросил: – О чем же это? – Видите ли, дорогой мой, у меня, как у всех женщин, есть свои слабости, свои недостатки: я люблю все блестящее, все громкое. Мне ужасно хотелось бы носить аристократическую фамилию. Не могли ли бы вы по случаю нашего брака… немножко… немножко облагородить свою фамилию? Теперь она в свою очередь покраснела, словно считая свое предложение не совсем тактичным. Он ответил просто: – Я часто об этом думал, но нахожу, что это не так легко осуществить. – Почему? Он рассмеялся: – Я боюсь показаться смешным. Она пожала плечами: – Какой вздор! Все это делают, и никто над этим не смеется. Разделите пополам вашу фамилию: Дю Руа[29 - Разделите фамилию пополам: Дю Руа. – Во Франции приставка «дю», «де» или «д» перед фамилией свидетельствует о принадлежности данного лица к дворянству.]. Это будет великолепно. Он возразил тоном знатока: – Нет, нужно сделать не так. Это слишком простой, слишком банальный, слишком затасканный способ. Я хотел сначала взять для своего псевдонима название нашей деревни; потом постепенно начать прибавлять его к моей фамилии и затем уже разделить ее пополам, как вы только что предложили. Она спросила: – Ваша деревня называется Кантеле? – Да. Она задумалась. – Нет, мне не нравится окончание. Нельзя ли немножко изменить это название… Кантеле? Взяв со стола перо, она стала набрасывать на бумаге различные фамилии, взвешивая, как они выглядят. Вдруг она воскликнула: – Я придумала, смотрите! Она протянула ему лист бумаги, и он прочел: «Госпожа Дюруа де Кантель». Он подумал несколько секунд, потом объявил торжественно: – Да, это очень хорошо. Она повторяла с восхищением: – Дюруа де Кантель, Дюруа де Кантель, госпожа Дюруа де Кантель. Это великолепно, великолепно! Она прибавила с убежденным видом: – Вот увидите, как просто все отнесутся к этому. Но нужно пользоваться случаем, потому что потом будет поздно. С завтрашнего дня вы будете подписываться под хроникой: «Д. де Кантель», а под заметками просто «Дюруа». Это принято среди журналистов, и никто не удивится, что вы избрали себе псевдоним. Ко времени нашей свадьбы мы еще кое-что изменим, скажем нашим друзьям, что вы отказывались раньше от частицы «дю» из скромности, считаясь со своим положением, или даже совсем ничего не скажем. Как зовут вашего отца? – Александр. Она повторила несколько раз: «Александр, Александр», вслушиваясь в созвучие слогов; потом написала на чистом листке: «Господин и госпожа Александр Дю Руа де Кантель имеют честь просить вас на бракосочетание своего сына Жоржа Дю Руа де Кантель с госпожой Мадленой Форестье». Она издали посмотрела на написанное и, в восторге от достигнутого результата, заявила: – При некотором умении можно добиться всего, чего захочешь. Когда он вышел на улицу, окончательно решив называться отныне Дю Руа и даже Дю Руа де Кантель, ему показалось, что он стал гораздо более важной особой. Он шел более молодцеватой походкой, выше подняв голову, более гордо закрутив усы, – шел так, как подобало идти дворянину. Ему хотелось радостно объявить всем прохожим: «Меня зовут Дю Руа де Кантель». Но, вернувшись домой, он с беспокойством вспомнил о госпоже де Марель и сейчас же написал ей, прося у нее свидания на следующий день. «Это будет нелегкое дело, – подумал он. – Придется выдержать основательную бурю». Затем, со свойственной ему беспечностью, помогавшей ему равнодушно относиться к неприятным сторонам жизни, он сел писать маленький фельетон – проект введения новых налогов для укрепления государственного бюджета. Годовой налог на дворянскую частицу «де» он определил в сто франков, налог же на прочие титулы, начиная от баронского и кончая княжеским, от пятисот франков до пяти тысяч франков в год. И подписался: «Д. де Кантель». На другой день он получил от своей любовницы телеграмму, сообщавшую, что она придет в час. Он чувствовал себя несколько взволнованным в ожидании ее прихода и принял решение сразу же, не откладывая, объявить ей обо всем; потом, когда острота волнения пройдет, убедить ее, доказать ей, что он не может оставаться холостяком всю свою жизнь и что, раз господин де Марель упорно продолжает жить, ему пришлось подумать о выборе другой, законной подруги. Тем не менее он был взволнован. И, услышав звонок, он почувствовал, что сердце его сильно забилось. Она бросилась в его объятия: – Здравствуй, Милый друг! Потом, почувствовав его холодность, она пристально посмотрела на него и спросила: – Что с тобой? – Садись, – сказал он. – Нам нужно поговорить серьезно. Она села, не снимая шляпы, откинув только вуаль, и стала ждать. Он опустил глаза, обдумывая, с чего начать. Потом медленно заговорил: – Дорогая моя, я сейчас очень взволнован, опечален и расстроен тем, что должен тебе сказать. Я тебя очень люблю, люблю всем сердцем, и боязнь причинить тебе горе терзает меня еще больше, чем новость, о которой я сейчас тебе сообщу. Она побледнела, начала дрожать и прошептала: – Но в чем же дело? Говори скорей! Он произнес грустным, но решительным тоном, с той притворной удрученностью, с какой всегда возвещают о радостных огорчениях: – Дело в том, что я женюсь. Она испустила вздох – вздох женщины, теряющей сознание, скорбный вздох, вырвавшийся из глубины души; потом начала прерывисто дышать, не в силах произнести ни слова. Видя, что она не отвечает, он продолжал: – Ты не можешь себе представить, сколько я выстрадал, прежде чем принял это решение. Но у меня нет ни положения, ни состояния. Я совсем одинок в Париже. Я нуждался в существе, которое утешало бы меня и поддерживало своими советами. Я искал подругу, союзницу – и нашел ее. Он замолчал, надеясь, что она что-нибудь ответит, приготовившись к взрыву негодования, к оскорблениям, крикам. Она приложила руку к сердцу, словно желая сдержать его биение, и продолжала тяжело, судорожно дышать; грудь ее трепетала, голова дрожала. Он взял ее руку, лежавшую на ручке кресла, но она порывисто вырвала ее и прошептала словно в каком-то оцепенении: – О боже мой!.. Он опустился перед ней на колени, не осмеливаясь, однако, коснуться ее, и, более смущенный ее молчанием, чем самой бурной вспышкой, прошептал: – Кло, моя маленькая Кло, войди же в мое положение. Пойми меня. Для меня было бы величайшим счастьем, если б я мог жениться на тебе. Но ты ведь замужем. Что же мне остается делать? Подумай сама, подумай! Я должен занять положение в свете, а для этого мне нужно иметь свой дом. Если б ты знала!.. Бывали часы, когда мне хотелось убить твоего мужа… Он говорил своим мягким, нежным, обольстительным голосом, звучавшим как музыка. Он видел, как две крупные слезы выступили на глазах его любовницы, как они покатились по щекам, как вслед за ними две другие задрожали на ее ресницах. Он шептал: – Не плачь, Кло, не плачь, умоляю тебя! Ты разрываешь мое сердце. Она напрягла все свои силы, желая со спокойным достоинством перенести удар, и спросила дрожащим голосом, каким говорят женщины, когда они вот-вот зарыдают: – На ком же ты женишься? Он помедлил секунду, но, сознавая, что это неизбежно, ответил: – На Мадлене Форестье. Госпожа де Марель вздрогнула всем телом, потом снова застыла в молчании и погрузилась в глубокое раздумье; казалось, она совсем забыла о том, что он стоит перед ней на коленях. На ее ресницы беспрестанно навертывались прозрачные капли, стекавшие по щекам и появлявшиеся вновь. Она встала. Дюруа понял, что она хочет уйти, не сказав ему ни слова, не упрекая, но и не простив его. Он почувствовал себя униженным и оскорбленным до глубины души. Желая удержать ее, он схватил руками ее платье, сжимая сквозь материю ее полные ноги, которые, как он чувствовал, сопротивлялись ему. Он умолял: – Заклинаю тебя, не уходи так. Тогда она посмотрела на него сверху вниз, посмотрела тем влажным, безнадежным, очаровательным и печальным взглядом, в котором выражается вся скорбь женского сердца, и прошептала: – Мне… мне нечего сказать… Я… я ничего не могу сделать… Ты… ты прав… Ты… ты… сделал хороший выбор… Она вырвалась резким движением и ушла; он больше не пытался удержать ее. Оставшись один, он поднялся ошеломленный, точно его ударили по голове; потом, примирившись с обстоятельствами, прошептал: – Ну что ж! Тем хуже или тем лучше! Во всяком случае, без сцен. И то хорошо. С души его свалилась огромная тяжесть, и с облегчением, чувствуя себя свободным, предоставленным самому себе, готовым к новой жизни, он в каком-то опьянении начал бить кулаком в стену, точно вступая в единоборство с судьбой. Когда госпожа Форестье спросила его: «Вы предупредили госпожу де Марель?» – он ответил спокойно: «Да, конечно». Она испытующе посмотрела на него своим ясным взглядом. – Это ее не расстроило? – Нисколько. Наоборот, она нашла, что это очень хорошо. Новость быстро распространилась. Одни изумлялись, другие уверяли, что предвидели это, третьи посмеивались, давая понять, что это их нисколько не удивляет. Молодой человек подписывал теперь хронику – «Д. де Кантель», заметки – «Дюруа», а политические статьи, которые он изредка продолжал писать, – «Дю Руа»; большую часть дня он проводил у своей невесты, обходившейся с ним с братской фамильярностью, к которой примешивалась, однако, истинная, но тайная нежность, нечто вроде желания, скрываемого как слабость. Она решила, что свадьба совершится в полнейшей тайне в присутствии только необходимых свидетелей и что в тот же вечер они уедут в Руан. На следующий день они поедут навестить стариков-родителей журналиста и проведут у них несколько дней. Дюруа пытался отговорить ее от этого намерения, но ему это не удалось, и в конце концов он подчинился. 10 мая новобрачные после короткого визита в мэрию – церковный обряд они сочли излишним, так как не пригласили никого, – вернулись домой, чтобы уложить свои чемоданы, и вечерний шестичасовой поезд умчал их с Сен-Лазарского вокзала в Нормандию. Они не успели обменяться и двадцатью словами до той минуты, когда очутились вдвоем в вагоне. Почувствовав, что они уже в пути, они взглянули друг на друга и засмеялись, желая скрыть овладевшее ими смущение. Поезд медленно выбрался из длинного Батиньольского дебаркадера и понесся по золотушной равнине, тянущейся от городских укреплений до Сены. Дюруа и его жена время от времени обменивались несколькими незначительными словами, потом снова принимались смотреть в окно. Когда они переехали через Аньерский мост, их охватило радостное волнение при виде реки, покрытой судами, рыбачьими лодками и яликами. Солнце, могучее майское солнце бросало косые лучи на лодки и спокойную реку, казавшуюся неподвижной, застывшей в жаре и блеске умиравшего дня. Посередине реки парусная лодка распустила с обеих сторон свои большие белые полотняные треугольники, подстерегая малейшее дуновение ветерка, и казалась большой птицей, готовой взлететь. Дюруа прошептал: – Я обожаю окрестности Парижа; у меня нет лучшего воспоминания, чем о здешней жареной рыбе. Она ответила: – А лодки! Как приятно скользить по воде в лучах заходящего солнца! Он замолчал снова, не решаясь продолжать эти излияния, касавшиеся их прошлого, и каждый из них погрузился в свои мысли, быть может, наслаждаясь уже поэзией сожалений. Дюруа, сидевший напротив жены, взял ее руку и медленно поцеловал. – Когда вернемся в Париж, – сказал он, – мы будем иногда ездить обедать в Шату. Она прошептала: – У нас будет столько дел! Ее тон, казалось, говорил: «Нужно жертвовать приятным для полезного». Он продолжал держать ее руку, с беспокойством спрашивая себя, каким образом перейти к ласкам. Он не испытал бы ни малейшего смущения, если бы имел дело с невинной молодой девушкой, но острый и лукавый ум Мадлены, который он в ней угадывал, смущал его. Он боялся показаться ей глупым, слишком робким или слишком наивным, слишком медленным или слишком торопливым. Он слегка пожимал ее руку, но она не отвечала на его призыв. Он сказал: – Меня очень забавляет мысль, что вы – моя жена. Она удивилась: – Почему же это? – Не знаю. Это кажется мне забавным. Мне хочется поцеловать вас, и меня удивляет, что я имею на это право. Она спокойно подставила ему щеку, и он поцеловал ее так, как поцеловал бы сестру. Он продолжал: – В первый раз, когда я вас увидел, – помните, во время обеда, на который меня пригласил Форестье, – я подумал: «Черт возьми! Если бы я нашел такую жену!» И вот я нашел ее. Она прошептала: – Это очень мило. – И пристально поглядела на него со своей неизменной тонкой улыбкой. Он подумал: «Я слишком холоден. Это глупо. Нужно действовать более решительно». И он спросил: – Каким образом вы познакомились с Форестье? Она ответила с лукавым вызовом: – Разве мы для того едем в Руан, чтобы вспоминать о нем? Он покраснел: – Я глуп. В вашем присутствии я становлюсь неловким. Это польстило ей. – Неужели? Почему это? Он сел рядом с ней, совсем близко. Она вскрикнула: – Ах, олень! Поезд проезжал Сен-Жерменским лесом, и она увидела испуганную козулю, которая одним прыжком перескочила аллею. Пока она смотрела в открытое окно, Дюруа наклонялся к ней и прильнул к ее шее долгим поцелуем, поцелуем любовника. Она не двигалась в течение нескольких секунд; потом подняла голову: – Вы меня щекочете. Перестаньте. Но он не отнимал своих губ и нежными, долгими, возбуждающими прикосновениями ласкал своими завитыми усами ее голую кожу. Она отодвинулась: – Перестаньте же. Он обхватил правой рукой ее голову и, повернув к себе лицо, накинулся на губы, как ястреб на свою добычу. Она продолжала вырываться, отталкивая его, освобождаясь из его объятий. Наконец это ей удалось, и она повторила: – Да перестаньте же. Он не слушал и снова обнял ее, целуя жадными дрожащими губами, стараясь опрокинуть ее на диван. С большим усилием она вырвалась и быстро встала: – О, перестаньте же, Жорж. Мы ведь не дети и отлично можем подождать до Руана. Он сидел весь красный, охлажденный ее разумными словами. Потом к нему снова вернулось его хладнокровие, и он весело сказал: – Хорошо, я буду ждать, но до самого приезда вы не услышите от меня и двадцати слов. Подумайте хорошенько – мы проезжаем сейчас только Пуасси. Она ответила: – Я буду говорить одна. – И спокойно села рядом с ним. Она подробно изобразила ему, какая жизнь ждет их по возвращении. Они будут жить в той же квартире, где она жила со своим первым мужем; к Дюруа перейдут также обязанности и жалованье Форестье в редакции «Ви Франсез». Впрочем, еще до свадьбы она с точностью делового человека договорилась с ним обо всех подробностях финансовой стороны их жизни. Они вступали в союз на условиях раздельного владения имуществом, и все возможные случайности – смерть, развод, рождение ребенка или нескольких детей – были предусмотрены. Молодой человек, по его словам, имел четыре тысячи франков; но из этой суммы полторы тысячи были взяты в долг. Остальное было плодом сбережений, сделанных им за этот год в предвидении счастливого события. У молодой женщины было сорок тысяч франков, которые, по ее словам, оставил ей Форестье. Упомянув о своем первом муже, она похвалила его: – Это был очень расчетливый, очень аккуратный, очень трудолюбивый человек; он сумел бы быстро разбогатеть. Дюруа не слушал ее больше, занятый другими мыслями. Иногда она умолкала, погрузившись в раздумье, потом продолжала: – Через три или четыре года вы сможете зарабатывать от тридцати до сорока тысяч в год. Столько бы получал и Шарль, если бы он не умер. Жорж, которому наскучили наставления, ответил: – Мне кажется, мы едем в Руан не для того, чтобы вспоминать о Шарле. Она слегка ударила его по щеке. – Это правда. Я провинилась. Она засмеялась. Он сложил руки на коленях как благонравный мальчик. – У вас глупый вид, – сказала она. Он ответил: – Я играю роль, к которой вы сами меня только что обязали, и я из нее больше не выйду. Она спросила: – Почему? – Потому что вы берете на себя управление всем домом и даже моей особой. Это, впрочем, подобает вам, как вдове. Она удивилась: – Что вы хотите этим сказать? – То, что в качестве опытной замужней женщины вы должны просветить меня, невежественного холостяка. Вот и все. Она воскликнула: – Это уж слишком! Он ответил: – И все же это так. Я ведь не знаю женщин, а вы, как вдова, знаете мужчин, вот вы и займетесь моим воспитанием… сегодня вечером или даже сейчас, если хотите. Она развеселилась: – О, если вы полагаетесь в этом на меня!.. Он произнес тоном ученика, отвечающего урок: – Да, да, я полагаюсь на вас. Я надеюсь даже, что вы дадите мне серьезное образование… в двадцать уроков… десять по элементарным предметам… чтение и грамматика… десять высшего курса… по риторике… Ведь я ничего не знаю… Это ей очень понравилось, и она вскричала: – Ты глуп! Он продолжал: – Если ты говоришь мне «ты», я последую твоему примеру и скажу тебе, моя дорогая, что люблю тебя все больше и больше, что любовь моя усиливается с каждой минутой и что путь до Руана кажется мне слишком долгим! Он говорил теперь с актерскими интонациями, с забавными ужимками, смешившими молодую женщину, привыкшую к непринужденным манерам и шуткам литературной богемы. Она поглядывала на него искоса, находя его поистине очаровательным, испытывая желание, похожее на то, которое является при виде спелого плода на дереве, но в то же время удерживаемая рассудком, советовавшим ей дождаться обеда и насладиться этим плодом в должное время. Она сказала, немного покраснев от волновавших ее мыслей: – Мой милый ученик, поверьте моему опыту, моему большому опыту. Поцелуи в вагоне ничего не стоят. Они только расстраивают желудок. Покраснев еще больше, она прошептала: – Не следует жать хлеб незрелым. Он засмеялся, возбужденный намеками, которые чувствовались в словах, произносимых этим прелестным ротиком. Он перекрестился, шевеля губами, словно шептал молитву, и объявил: – Отдаю себя под покровительство святого Антония, оберегающего от искушений. Теперь я как бронзовый. Ночь мягко надвигалась, обволакивая широко расстилавшиеся справа поля прозрачным сумраком, похожим на легкую вуаль. Поезд шел вдоль Сены, и молодые люди стали смотреть на реку, тянувшуюся вдоль полотна, словно широкая лента из полированного металла; красные блики на ней казались пятнами, упавшими с неба, окрашенного заходящим солнцем в огонь и в пурпур. Мало-помалу эти блики гасли, сгущались, печально темнея, и поля начали тонуть во мраке со зловещим трепетом, трепетом смерти, всякий раз пробегающим по земле в сумеречные часы. Эта вечерняя грусть, вливаясь через открытое окно, проникла в сердца супругов, еще за минуту до этого столь радостных. Они умолкли. Прижавшись друг к другу, они смотрели на агонию дня, прекрасного, светлого майского дня. В Майте зажгли небольшой масляный фонарик, озаривший серое сукно обивки дрожащим желтым светом. Дюруа обнял жену и привлек ее к себе. Недавно страстное желание сменилось в нем нежностью, тайной нежностью и жаждой тихой, невинной ласки – ласки, которой убаюкивают детей. Он прошептал чуть слышно: – Я буду очень любить тебя, моя маленькая Мад! Нежность его голоса взволновала молодую женщину; дрожь пробежала по ее телу, и она протянула ему губы для поцелуя, слегка склонившись к нему, так как он сидел, прижавшись щекой к ее теплой груди. Это был очень долгий поцелуй, безмолвный и глубокий; за ним последовало резкое движение, внезапное и безумное объятие, короткая судорожная борьба, бурное и неловкое соединение. Потом, слегка разочарованные, усталые и все еще разнеженные, они не размыкали объятий до той самой минуты, когда свисток поезда возвестил близость остановки. Приглаживая кончиками пальцев растрепавшиеся на висках волосы, она объявила: – Это глупо. Мы ведем себя точно школьники. Но он ответил, покрывая лихорадочными поцелуями ее руки: – Я тебя обожаю, моя маленькая Мад! До Руана они сидели почти неподвижно, прижавшись щекой к щеке, устремив взоры в окно, подернутое ночным мраком, в котором время от времени мелькали огоньки домов; и они мечтали, счастливые своей близостью, охваченные все возраставшим желанием более тесных и более непринужденных объятий. Они остановились в гостинице, окна которой выходили на набережную, и, быстро поужинав, легли спать. На другой день горничная разбудила их, как только пробило восемь часов. Когда они выпили по чашке чаю, который им подали на ночной столик, Дюруа посмотрел на жену и внезапно, с радостным порывом счастливца, нашедшего сокровище, заключил ее в свои объятия, шепча: – Моя маленькая Мад, я чувствую, что очень люблю тебя… очень… очень… Она улыбалась доверчивой и довольной улыбкой и, возвращая ему поцелуи, сказала: – И я тоже… мне кажется… Но его смущал предстоявший визит к родителям. Он уже много говорил с женой по этому поводу, подготавливая ее. Все же он счел нужным предупредить ее еще раз: – Понимаешь, это крестьяне, настоящие крестьяне, а не такие, каких изображают в оперетке. Она засмеялась: – Знаю. Ты мне уже достаточно говорил об этом. Ну, вставай и не мешай мне тоже вставать. Он вскочил с постели и сказал, надевая носки: – Нам будет очень неудобно у стариков, очень неудобно. В моей комнате стоит только одна старая кровать с соломенным тюфяком. В Кантеле не подозревают о существовании волосяных матрацев. Она пришла в восторг: – Тем лучше. Так приятно провести бессонную ночь… рядом… рядом с тобой… и быть разбуженной пением петухов. Она надела свой пеньюар, свободный белый фланелевый пеньюар, который Дюруа тотчас же узнал, и при виде его им овладело неприятное чувство. Почему? Он отлично знал, что у его жены была целая дюжина таких утренних платьев. Не могла же она уничтожить весь свой гардероб и приобрести новый! И все-таки ему не хотелось, чтобы ее домашнее платье, чтобы ее ночное белье – белье любви – было тем же, что при жизни другого. Ему казалось, что мягкая, теплая ткань сохранила еще следы прикосновений Форестье. Он подошел к окну и закурил папиросу. Вид порта и широкой реки, покрытой легкими мачтовыми судами и приземистыми пароходами, которые с шумом разгружались на пристанях при помощи журавлей, взволновал его, хотя все это было ему хорошо знакомо. Он вскричал: – Черт возьми! Как это красиво! Мадлена подбежала к окну и, положив обе руки на плечо мужа, доверчиво склонившись к нему, остановилась в восторге, пораженная, повторяя: – Как это прекрасно! Как это прекрасно! Я и не знала, что на реке может быть столько судов! Через час они выехали, потому что должны были завтракать у стариков, которые были предупреждены за несколько дней. Ветхий открытый экипаж потащил их, дребезжа, словно медный котел. Они проехали вдоль длинного унылого бульвара, миновали луга, по которым струилась речка, и поехали дальше в гору. Утомленная Мадлена дремала под горячей лаской солнца, восхитительно пригревшего ее в уголке старого экипажа; она чувствовала себя как в теплой ванне из света и воздуха полей. Муж разбудил ее. – Посмотри, – сказал он. Они сделали две трети подъема и остановились в месте, славившемся своей живописностью и посещаемом всеми путешественниками. Перед ними расстилалась огромная долина, длинная и широкая, по которой из конца в конец пробегала извилистая светлая река. Видно было, как она появлялась откуда-то издали, испещренная бесчисленными островками, и описывала дугу, не доходя до Руана. На правом берету ее раскинулся город, слабо подернутый дымкой утреннего тумана, с блестевшими на солнце крышами, с тысячью воздушных колоколен, остроконечных и тупых, хрупких, отшлифованных, словно гигантские драгоценности, с их четырехугольными и круглыми башнями, увенчанными геральдическими коронами, с каланчами и с колоколенками; а над всем этим лесом готических церквей высилась острая стрела кафедрального собора, изумительная бронзовая игла, странная, уродливая и непомерная – самая высокая в мире. На другом берегу реки возвышались тонкие, круглые, раздувшиеся на концах трубы заводов обширного Сен-Северского предместья. Их было еще больше, чем их сестер – колоколен, и их длинные кирпичные колонны терялись в дали полей, выплевывая в голубое небо свое черное дыхание. Самая высокая из всех, столь же высокая, как пирамида Хеопса[30 - …столь же высокая, как пирамида Хеопса… – Высота пирамиды Хеопса – около 146 м.], занимающая по высоте второе место среди всех творений рук человеческих, почти равная своей гордой подруге – игле кафедрального собора – пожарный насос «Фудр», – казалась королевой всего этого множества трудолюбивых дымящихся заводов, так же как ее соседка была королевой остроконечной толпы священных памятников. Дальше, позади рабочего городка, расстилался сосновый лес, и Сена, пройдя между этими двумя городами, продолжала свой путь; она огибала высокий извилистый берег, покрытый вверху лесом и местами обнажавший свой остов из белого камня, потом, описав еще раз длинную и плавную кривую линию, исчезала на горизонте. Виднелись суда, плывущие вниз и вверх по течению, увлекаемые буксирными пароходиками, которые казались маленькими, как мухи, и выпускали дым. Островки тянулись цепью или следовали один за другим на некотором расстоянии, словно неровные зерна зеленых четок. Кучер ждал, пока путешественники закончат восхищаться. Он по опыту знал, как долго любуются этой панорамой все сорта туристов. Когда они снова тронулись в путь, Дюруа вдруг заметил на расстоянии нескольких сот метров двоих пожилых людей, идущих по дороге к ним навстречу. Он выскочил из экипажа, воскликнув: – Вот они! Я их узнал! Это были двое крестьян, мужчина и женщина, которые шли неровным шагом, раскачиваясь на ходу и иногда сталкиваясь плечами. Мужчина был низенький, коренастый, с брюшком, крепкий, несмотря на свой возраст. Женщина – высокая, сухая, сгорбленная, печальная – настоящая деревенская труженица, работающая с раннего детства и не знающая, что такое смех, в противоположность мужу, который постоянно болтал и шутил, выпивая с посетителями кабачка. Мадлена тоже вышла из экипажа и смотрела на этих бедняков со сжавшимся сердцем, с неожиданной грустью. Они не узнали своего сына в этом великолепном горожанине, и им никогда не пришло бы в голову, что эта нарядная дама в светлом платье – их невестка. Они шли быстро, молча, навстречу ожидаемому сыну, не обращая внимания на этих городских господ, за которыми следовал экипаж. Они прошли мимо. Жорж, смеясь, закричал: – Здравствуй, папаша Дюруа! Они оба разом остановились, сначала вздрогнув, затем остолбенев от изумления. Старуха первая пришла в себя и пробормотала, не двигаясь с места: – Это ты, сынок? – Он самый, мамаша Дюруа. И, подойдя к ней, поцеловал ее в обе щеки звонким сыновним поцелуем. Потом он потерся щеками о щеки отца, который снял свою фуражку из черного шелка местного руанского покроя, очень высокую, похожую на шапки торговцев скотом. Затем Жорж объявил: – Вот моя жена. И деревенские жители посмотрели на Мадлену. Посмотрели как на какое-то чудо, с боязливым недоверием, к которому примешивалось удовлетворенное одобрение у отца и ревнивая враждебность у матери. Старик, веселый от природы, весь пропитанный хмелем сидра и водки, расхрабрился и спросил, лукаво подмигнув глазом: – А поцеловать-то ее можно? Сын ответил: – Ну разумеется! И Мадлене, которая чувствовала себя неловко, пришлось подставить свои щеки звучным поцелуям крестьянина, который вытер после этого губы тыльной стороной руки. Старуха тоже поцеловала невестку, но с враждебной сдержанностью. Нет, не такую жену желала она для своего сына; она мечтала о толстой, свежей фермерше, румяной, как яблочко, и круглой, как племенная кобыла. А эта дама имела вид гулящей девки, со своими оборками и запахом мускуса. Для старухи все духи были «мускусом». И все тронулись в путь вслед за экипажем, везшим чемоданы молодой четы. Старик взял сына под руку и, замедлив шаг, спросил его с любопытством: – Ну, как дела? Хороши? – Да, и даже очень. – Отлично, тем лучше. Скажи-ка, а жена твоя с достатком? Жорж ответил: – У нее сорок тысяч франков. Старик слегка свистнул от изумления и только пробормотал: «Черт возьми!» – так он был ошарашен этой суммой. Потом он прибавил с убеждением: – Честное слово, она просто красавица! – Ему она пришлась по вкусу, а он в свое время слыл знатоком по этой части. Мадлена и мать шли рядом, не говоря ни слова. Мужчины нагнали их. Они пришли в деревню – маленькую деревушку, расположенную по обе стороны дороги и насчитывавшую по десятку домиков с каждой стороны; среди них были и городские дома, и простые лачуги, одни кирпичные, другие глиняные, одни с соломенными, другие с шиферными крышами. Кабачок старика Дюруа «Бельвю», одноэтажный домишко с чердаком, находился на краю деревни с левой стороны. Сосновая ветка, прибитая над дверью, по-старинному возвещала, что жаждущие могут войти. Завтрак был накрыт в зале кабачка, на двух столах, составленных рядом и накрытых двумя полотенцами. Соседка, явившаяся помочь по хозяйству, приветствовала глубоким поклоном вошедшую нарядную даму, потом, узнав Жоржа, воскликнула: – Господи Иисусе, да это ты, мальчуган? Он отвечал весело: – Да, это я, тетка Брюлеп! – И тотчас же расцеловал ее, как раньше поцеловал отца и мать. Потом он сказал, обращаясь к жене: – Пойдем в нашу комнату, там ты сможешь снять шляпу. Через дверь направо он провел ее в прохладную комнату с каменным полом, казавшуюся совсем белой из-за стен, выбеленных известью, и кровати с холщовыми занавесками. Распятие над кропильницей и две олеографии, изображавшие Поля и Виржини[31 - Поль и Виржини – герои одноименного сентиментально-идиллического романа (1787) французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814).] под голубой пальмой и Наполеона I на желтой лошади, были единственным украшением этого чистого и унылого жилища. Как только они остались одни, он поцеловал Мадлену. – Здравствуй, Мад. Я очень рад повидать стариков. В Париже как-то о них забываешь, но, когда увидишься, все-таки приятно. Но отец уже кричал, стуча кулаком в перегородку: – Скорей, скорей, суп готов! Пришлось идти к столу. Начался долгий крестьянский завтрак с неумело подобранными блюдами: после баранины – колбаса, после колбасы – яичница. Старик Дюруа, развеселившийся от сидра и нескольких стаканов вина, открыл фонтан своего красноречия, приберегаемого им для больших празднеств, и рассказывал сальные, грязные истории, будто бы случившиеся с его друзьями. Жорж, знавший их все наизусть, все же хохотал, опьяненный родным воздухом, вновь охваченный врожденной любовью к этим краям, к знакомым с детства местам, вновь охваченный давно забытыми чувствами и воспоминаниями, пробужденными видом всех этих знакомых предметов, какого-нибудь пустяка – зарубки на двери, сломанного стула, – говорящего о том или ином мелком домашнем событии: им овладели ароматы земли, смолы и деревьев, доносившиеся из соснового леса, запахи жилья, канав, навоза. Старуха все время молчала, печальная и суровая, следя за своей невесткой с проснувшейся в сердце ненавистью – ненавистью старой труженицы, старой крестьянки с огрубевшими руками и изуродованным тяжелой работой телом, – к этой городской даме, внушавшей ей отвращение, казавшейся ей проклятым, нечистым существом, созданным для безделья и для греха. Она поминутно вставала, чтобы подать какое-нибудь блюдо, подлить в стаканы желтого кислого вина из графина или сладкого, рыжего, пенистого сидра, вышибавшего пробки из бутылок, словно шипучий лимонад. Мадлена ничего не ела, молчала и сидела печальная, со своей обычной улыбкой, застывшей у нее на губах, но ставшей теперь унылой и покорной. Она была разочарована, раздражена. Чем? Ведь она сама захотела приехать сюда! Она знала, что едет к крестьянам, к бедным крестьянам. Какими же она их себе представляла, она, обычно вовсе не склонная к идеализации? Разве она знала? Разве женщины не ждут всегда другого, чем то, что есть? Может быть, эти люди казались ей издали более поэтичными? Нет, но, пожалуй, более похожими на героев романов, более благородными, более ласковыми, более живописными. Она, однако, вовсе не хотела, чтобы они были такими изысканными, как в романах. Так почему же ее так оскорбляла в них тысяча незаметных мелочей, тысяча неуловимых грубостей, вся их крестьянская натура – их слова, движения, смех? Она вспомнила свою мать, о которой она никогда никому не говорила, – учительницу, получившую воспитание в Сен-Дени, соблазненную и умершую от нищеты и горя, когда Мадлене было двенадцать лет. Какой-то неизвестный человек позаботился о воспитании девочки. Должно быть, ее отец. Кто он был? Она так этого и не узнала, хотя у нее и были смутные подозрения. Завтрак длился бесконечно. Заходили посетители, пожимали руки старику Дюруа, издавали какое-нибудь восклицание при виде сына и, поглядывая искоса на молодую женщину, лукаво подмигивали, точно хотели сказать: «Черт возьми, неплохую жену подцепил себе Жорж Дюруа!» Другие посетители, не столь близко знакомые, садились за деревянные столики, кричали: «Литр!», «Пол-литра!», «Две рюмки!» – и принимались играть в домино, громко стуча белыми и черными костяшками. Старуха Дюруа беспрестанно ходила взад и вперед, прислуживая посетителям со свойственным ей унылым видом, получая деньги и вытирая столы концом своего синего передника. Дым от глиняных трубок и дешевых сигар наполнил комнату. Мадлена закашлялась и сказала: – Не выйти ли нам? Я больше не могу. Завтрак еще не был завершен, и старик Дюруа обиделся. Тогда она встала и села на стул у входной двери, ожидая, пока ее муж и свекор закончат пить кофе с коньяком. Жорж скоро подошел к ней. – Хочешь спуститься к Сене? – сказал он. Она согласилась с радостью: – Да, да! Пойдем. Они спустились с горы, наняли в Круассе лодку и провели время до вечера на одном из островов, под ивами, убаюкиваемые нежным дыханием весны и колыханием волн. Когда смерклось, они вернулись. Ужин при свете сальной свечи показался Мадлене еще более тягостным, чем завтрак. Старик Дюруа был наполовину пьян и молчал. Мать по-прежнему сидела с угрюмым видом. Скудный свет бросал на серые стены тени голов с огромными носами и несоразмерными жестами. Иногда на стене появлялась вдруг гигантская рука с вилкой, похожей на вилы, и рот раскрывался, точно пасть чудовища: для этого достаточно было, чтобы кто-нибудь повернулся в профиль к желтому колеблющемуся пламени. Как только ужин кончился, Мадлена увела мужа на воздух, чтобы не оставаться в этой мрачной комнате, где всегда стоял едкий запах дыма и пролитых напитков. Когда они вышли, он сказал: – Ты уже соскучилась здесь? Она хотела возразить. Он остановил ее: – Нет. Я это отлично вижу. Если хочешь, мы завтра же уедем. Она прошептала: – Да. Я очень этого хочу. Они медленно шли вперед. Была тихая, теплая ночь, и ласкающий глубокий мрак ее казался полным легких шелестов, шорохов, вздохов. Они вошли в узкую просеку, окаймленную высокими деревьями, за которыми с обеих сторон чернела непроницаемая темная чаща. Она спросила: – Где мы? Он ответил: – В лесу. – Большой он! – Очень большой. Один из самых больших во Франции. Запах земли, деревьев, мха, этот постоянный и прохладный аромат густого лиственного леса, напоенный соком распускающихся почек и увядшей гниющей травы, казалось, дремал в этой чаще. Подняв голову, Мадлена увидела звезды между верхушками деревьев, и, хотя ни малейший ветерок не раскачивал ветвей, она все же почувствовала вокруг себя глухой шелест этого моря листьев. Странный трепет пробежал по ее телу, проникнув в душу, и сердце ее сжалось от смутного страха. Чего она боялась? Она не знала сама. Но ей казалось, что она затеряна, окружена опасностями, покинута всеми, что она одна во всем мире под этим живым, трепещущим над нею сводом. Она прошептала: – Мне немного страшно. Я хотела бы вернуться. – Ну что ж, вернемся. – И… уедем завтра в Париж? – Да, завтра. – Утром, если можно. Они вернулись домой. Старики уже легли. Она плохо спала, беспрестанно просыпаясь от всех незнакомых ей деревенских звуков – крика совы, хрюканья свиньи, запертой в хлеву за стеной, пения петуха, начавшего кричать с полуночи. Она поднялась рано и была готова к отъезду с первыми лучами рассвета. Когда Жорж объявил родителям, что уезжает, они вначале казались ошеломленными, потом поняли, от кого исходит это желание. Отец спросил просто: – Скоро ли мы с тобой опять увидимся? – Конечно, этим же летом. – Ну, хорошо, если так. Старуха проворчала: – Желаю тебе не раскаяться в том, что ты сделал. Он подарил им двести франков, чтобы смягчить их неудовольствие. Экипаж, за которым послали мальчика, прибыл в десять часов, и молодые, поцеловав стариков, уехали. Когда они спускались с горы, Дюруа засмеялся. – Вот, – сказал он, – я тебя предупреждал. Не стоило знакомить тебя с господами Дю Руа де Кантель, моими родителями. Она тоже засмеялась и ответила: – Я теперь в восторге. Они славные люди, и я уже начинаю их любить. Я пришлю им подарки из Парижа. Потом она прошептала: – «Дю Руа де Кантель»… Ты увидишь, что никто не удивится нашим пригласительным письмам. Мы будем рассказывать, что провели неделю в имении твоих родителей. И, прижавшись к нему, она коснулась губами его усов. – Здравствуй, Жорж! Он ответил: – Здравствуй, Мад! – И обнял ее за талию. Вдали, в глубине долины, виднелась река, казавшаяся серебряной лентой в утренних лучах солнца, фабричные трубы, бросавшие в небо черные облака дыма, и остроконечные верхушки колоколен, возвышавшиеся над старым городом. II Прошло два дня с тех пор, как супруги Дю Руа вернулись в Париж. Жорж взялся за свою прежнюю работу, ожидая, когда его освободят от заведования хроникой и возложат на него обязанности Форестье, чтобы всецело посвятить себя политике. В этот вечер он возвращался к себе, в квартиру своего предшественника, с радостным сердцем, в предвкушении обеда и с сильным желанием поскорее поцеловать жену, физическому очарованию и незаметной власти которой он быстро подчинился. Когда он проходил мимо цветочного магазина, на углу улицы Нотр-Дам-де-Лорет, ему пришло в голову купить букет для Мадлены, и он выбрал большой пучок едва распустившихся, благоухающих роз. На каждой площадке своей новой лестницы он самодовольно поглядывал на себя в зеркало, каждый раз вспоминая при этом свой первый приход в этот дом. Он позвонил, так как забыл свой ключ, и тот же самый слуга, которого он оставил по совету жены, отворил ему дверь. Жорж спросил: – Госпожа Дю Руа дома? – Да, сударь. Проходя через столовую, он очень удивился, заметив на столе три прибора, а через приподнятую портьеру гостиной увидел Мадлену, ставившую в вазу на камине букет роз, точно такой же, какой он принес ей. Он почувствовал неудовольствие, досаду; ему показалось, что у него украли идею, его знак внимания и все ожидаемое от него удовольствие. Он спросил, входя: – Разве ты кого-нибудь пригласила? Она ответила, не оборачиваясь и продолжая заниматься цветами: – И да и нет. Это мой старый друг, граф де Водрек, который привык обедать у нас каждый понедельник и придет сегодня, как обычно. Жорж пробормотал: – Ну что же, отлично! Он стоял позади нее с букетом в руках, испытывая желание спрятать его, выбросить. Все же он сказал: – Посмотри, я принес тебе розы! Она быстро обернулась и, улыбаясь, воскликнула: – Ах, как мило, что ты об этом подумал! И протянула ему губы и руки с такой искренней радостью, что он почувствовал себя утешенным. Она взяла цветы, понюхала их и с живостью, точно обрадованный ребенок, поставила их в пустую вазу, напротив первой. Затем прошептала, любуясь: – Как я рада! Теперь мой камин хорошо убран! – И почти сразу же прибавила убежденным тоном: – Знаешь, Водрек очарователен. Ты очень скоро с ним подружишься. Раздался звонок, возвестивший о приходе графа. Он вошел спокойно, уверенно, точно в свой дом. Галантно поцеловав пальчики молодой женщины, он обернулся к мужу и, дружески протянув ему руку, спросил: – Как поживаете, мой дорогой Дю Руа? У него уже не было того холодного, высокомерного вида, как прежде, наоборот, теперь лицо его выражало приветливость, ясно говорившую о том, что положение изменилось. Удивленный, журналист постарался ответить любезностью на любезность. И через пять минут можно было подумать, что они знакомы и дружны уже десять лет. Тогда Мадлена с сияющим лицом сказала им: – Я оставлю вас одних, мне нужно на минутку заглянуть на кухню. И она убежала, провожаемая взглядами обоих мужчин. Вернувшись, она нашла их беседующими о театре по поводу какой-то новой пьесы и до такой степени сходящимися во мнениях, что в глазах их уже светилась взаимная приязнь, порожденная этим полным тождеством мыслей. Обед был очарователен – интимный и дружеский; граф оставался до позднего вечера – так хорошо он себя чувствовал в этом доме, в этих милых молодоженов. Когда он ушел, Мадлена сказала мужу: – Не правда ли, он восхитителен? Он очень выигрывает при ближайшем знакомстве. Вот настоящий друг, преданный, верный, надежный. Ах! Не будь его… Она не окончила начатой фразы, и Жорж ответил: – Да, он мне кажется очень симпатичным. Надеюсь, что мы с ним скоро сойдемся. Затем она сказала: – Знаешь, нам придется сегодня вечером поработать, прежде чем лечь спать. Я не успела сказать тебе об этом до обеда, потому что сейчас же вслед за тобой пришел Водрек. Мне передали сегодня важные известия, известия относительно Марокко. Их сообщил мне Ларош-Матье, депутат, будущий министр. Нам нужно написать большую сенсационную статью. У меня есть факты и цифры. Сядем сейчас же за работу. Вот возьми лампу. Он взял лампу, и они перешли в кабинет. Те же книги стояли на полках книжного шкафа, а наверху красовались теперь три вазы, купленные Форестье в заливе Жуан накануне его смерти. Под столом любимый меховой коврик покойного ожидал ног Дю Руа, который, усевшись, взял ручку слоновой кости, слегка обгрызенную на конце зубами другого. Мадлена прислонилась к камину и, закурив папиросу, начала рассказывать новости; затем изложила свои мысли и план предполагаемой статьи. Дю Руа внимательно слушал, все время делая заметки; затем, когда она закончила, он привел свои соображения, пересмотрел вопрос, подошел к нему шире и развил в свою очередь план, но план не одной статьи, а целой кампании против существующего министерства. Это нападение будет только началом. Жена его перестала курить, заинтересованная, увлеченная перспективами, раскрывшимися перед ней в словах Жоржа. Время от времени она шептала: – Да… да… Это очень хорошо… Это великолепно… Это очень умно… Когда он закончил, она сказала: – Теперь давай писать. Но начало всегда давалось ему нелегко, он с трудом находил слова. Тогда она слегка оперлась на его плечо и стала подсказывать ему тихонько, на ухо, готовые фразы. Иногда она останавливалась в нерешительности и спрашивала его: – Это то, что ты хочешь сказать? Он отвечал: – Да, именно то. Она умела подыскать ядовитые, чисто женские колкости по адресу председателя совета министров, примешивая к глумлению над его политикой такие забавные насмешки над его наружностью, что трудно было удержаться от смеха и не подивиться меткости ее суждений. Дю Руа, со своей стороны, вставлял иногда несколько строк, придававших нападению более значительный и глубокий смысл. Кроме того, он владел искусством коварных недомолвок, которому он научился, оттачивая свои заметки, и, когда какой-нибудь факт, сообщенный Мадленой как достоверный, казался ему сомнительным или компрометирующим, он умел лишь намекнуть на него и подать его таким образом, что читатель начинал к нему относиться с большим доверием, чем к прямому утверждению. Когда их статья была окончена, Жорж с чувством прочел ее вслух. Оба нашли ее превосходной и улыбались, удивленные и восхищенные, как будто они теперь только узнали и оценили друг друга. Они посмотрели друг другу в глаза, взволнованные и растроганные, и поцеловались порывисто и страстно, словно симпатия их умов сообщилась и телу. Дю Руа взял лампу. – Ну а теперь бай-бай, – сказал он с загоревшимися глазами. Она ответила: – Идите вперед, мой повелитель, так как вы освещаете путь. Он направился в спальню, а она шла сзади, кончиком пальца щекоча ему шею между воротником и волосами и этим подгоняя его, так как он боялся этого прикосновения… Статья появилась за подписью «Жорж Дю Руа де Кантель» и наделала шуму. В палате заволновались. Старик Вальтер поздравил автора и поручил ему заведовать политическим отделом в «Ви Франсез». Хроника снова перешла к Буаренару. С этого момента в газете началась искусная и яростная кампания против существующего министерства. Нападение, всегда очень ловкое и основанное на фактах, то в ироническом, то в серьезном, то в злобном тоне, наносило удары с уверенностью и неутомимостью, поражавшими всех. Другие газеты постоянно цитировали «Ви Франсез», приводили из нее целые выдержки, и люди, стоявшие у власти, осведомлялись, нельзя ли при помощи префектуры заткнуть рот этому ожесточенному неизвестному врагу. Дю Руа приобрел известность в политическом мире. Рост своего влияния он чувствовал по тому, как ему пожимали руку и как перед ним снимали шляпу. Жена не отставала от него, она восхищала и изумляла его изобретательностью своего ума, искусством добывать сведения и обширным кругом своих знакомств. Возвращаясь домой, он постоянно находил у себя в гостиной то какого-нибудь сенатора, то депутата, то судью, то генерала, обращавшихся с Мадленой на правах старых знакомых дружески непринужденно, но с оттенком почтительности. Где она познакомилась со всеми этими людьми? «В обществе», – говорила она. Но каким образом сумела она завоевать их доверие и симпатию? Этого он понять не мог. «Из нее вышел бы великолепный дипломат», – думал он. Она часто опаздывала к обеду, вбегала запыхавшись, красная, возбужденная, и, не успев даже снять шляпы, говорила: – Ну, сегодня у меня есть для тебя кое-что. Представь себе, министр юстиции назначил судьями двоих лиц, участвовавших в смешанных комиссиях[32 - Смешанные комиссии – были учреждены Наполеоном III после декабрьского переворота 1851 г. для судебной расправы со всеми его политическими противниками.]. Мы ему зададим такую головомойку, что он долго будет помнить. И министру устраивали головомойку – одну, другую, третью. Депутат Ларош-Матье, обедавший у них по вторникам, после графа де Водрека, начинавшего неделю, крепко пожимал руки обоим супругам, выражая бурную радость. Он беспрестанно повторял: «Черт возьми! Какая кампания! Неужели мы после этого не победим?» Он надеялся добиться портфеля министра иностранных дел, на который он давно уже метил. Это был один из тех политических деятелей, у которых нет определенной физиономии, нет убеждений, нет выдающихся способностей, нет смелости и нет серьезных знаний; провинциальный адвокат и лев, он искусно лавировал между враждующими партиями, представляя собою нечто вроде республиканского иезуита и либерального гриба сомнительного качества, какие сотнями вырастают на навозе всеобщего избирательного права. Своим дешевым макиавеллизмом он снискал популярность среди своих коллег, среди тех деклассированных и отверженных людей, которых делают депутатами. Он обладал довольно приличной внешностью, был достаточно благовоспитан, развязен и любезен, чтобы рассчитывать на удачу. В обществе – в смешанной, подозрительной и малокультурной среде государственных деятелей того времени – он пользовался успехом. О нем всюду говорили: «Ларош будет министром», – и он сам был в этом убежден более твердо, чем все остальные. Он был одним из главных пайщиков газеты старика Вальтера, его товарищем и союзником во многих финансовых предприятиях. Дю Руа поддерживал его, веря в его успех, смутно надеясь, что в будущем он будет ему полезен. Впрочем, он только продолжал дело, начатое Форестье, которому Ларош-Матье обещал орден Почетного легиона в случае, если победа будет одержана. Теперь этот орден украсит грудь нового мужа Мадлены, вот и все. В общем ведь ничего не изменилось. Всем было ясно, что ничто не изменилось, и сослуживцы Дю Руа придумали ему кличку, которая начинала его раздражать. Его стали называть «Форестье». Как только он входил в редакцию, кто-нибудь кричал: «Послушай, Форестье». Разбирая письма в своем ящике, он делал вид, что не слышит. Голос повторял громче: «Эй, Форестье!» – и слышался заглушенный смех. Когда Дю Руа направлялся в кабинет редактора, тот, кто его звал, останавливал его, говоря: – Ах, извини, пожалуйста, я хотел обратиться к тебе. Какая глупость, я тебя постоянно путаю с этим несчастным Шарлем. Это оттого, что твои статьи чертовски похожи на его. Все это находят. Дю Руа ничего не отвечал, но приходил в ярость, и глухой гнев против покойника зарождался в нем. Сам Вальтер однажды заявил, когда разговор зашел об удивительном сходстве оборотов речи и мыслей в статьях нового заведующего политическим отделом и его предшественника: – Да, это Форестье, но Форестье более зрелый, более живой, более мужественный. В другой раз, случайно открыв шкаф с бильбоке, Дю Руа увидел, что все бильбоке Форестье обмотаны крепом, а его – то, на котором он упражнялся под руководством Сен-Потена, – перевязано розовой ленточкой. Все они стояли в ряд, по величине, на одной полке; большая надпись вроде тех, какие бывают в музеях, гласила: «Бывшая коллекция Форестье и К°. Форестье Дю Руа – наследник. Патентовано. Прочный товар, пригодный во всех случаях жизни, даже в путешествии». Он спокойно закрыл шкаф и сказал намеренно громко, чтобы его слышали: – Всюду есть дураки и завистники. Он был уязвлен в своем самолюбии и тщеславии – в этих неотъемлемых свойствах литераторов, делающих их, будь то репортер или гениальный поэт, одинаково подозрительными, настороженными и обидчивыми. Это имя – Форестье – резало ему слух; он боялся его услышать и чувствовал, что краснеет при одном звуке его. Для него это имя сделалось язвительной насмешкой, более того, почти оскорблением. Ему слышалось в нем: «Твоя жена делает за тебя работу так же, как делала ее за другого. Без нее из тебя ничего бы не вышло». Он охотно допускал, что из Форестье ничего не вышло бы без Мадлены; что же касается его, то это другое дело! Навязчивый образ преследовал его и по возвращении домой. Теперь уже все в доме напоминало ему о покойном – вся мебель, все безделушки, все, к чему бы он ни прикасался. В первое время он совсем об этом не думал, но кличка, данная ему сослуживцами, глубоко ранила его, и рана эта растравлялась теперь множеством мелочей, которых он до сих пор не замечал. Он не мог больше дотронуться до какого-нибудь предмета, не представив себе сейчас же, что рука Шарля тоже прикасалась к нему. Все вещи, на которые он смотрел, которые он держал в руках, принадлежали раньше Шарлю, он их покупал, любил, обладал ими. И даже мысль о прежних отношениях его друга с женой начала раздражать Жоржа. Иногда он сам удивлялся этому возмущению своего сердца, которого не понимал, и спрашивал себя: «Что же все это, черт возьми, значит? Ведь не ревную же я Мадлену к ее друзьям? Меня никогда не беспокоит мысль о том, что она делает. Она возвращается и уходит, когда хочет, а вот воспоминание об этой скотине Шарле приводит меня в бешенство!» Он мысленно прибавлял: «В сущности, ведь это был идиот; без сомнения, это-то меня и оскорбляет. Меня возмущает, как могла Мадлена выйти замуж за подобного дурака». И он беспрестанно повторял себе: «Как могла такая женщина прельститься, хоть минуту выносить подобное животное!» Злоба его росла с каждым днем от тысячи мелочей, коловших его точно иголками, от беспрестанных напоминаний о другом, пробуждаемых каким-нибудь словом Мадлены, горничной, лакея. Однажды вечером Дю Руа, любивший сладкое, спросил: – Почему у нас не бывает сладкого? Ты никогда его не заказываешь. Молодая женщина весело ответила: – Это правда, я о нем забываю. Это потому, что Шарль терпеть не мог… Он прервал ее нетерпеливым движением, вырвавшимся у него против воли: – Ну, знаешь, этот Шарль мне начинает надоедать. Постоянно Шарль, Шарль здесь, Шарль там, Шарль любил то, Шарль любил это. Шарль подох, и пора уже оставить его в покое. Мадлена смотрела на мужа с изумлением, не понимая причины этого внезапного раздражения. Но она была умна и отчасти догадалась, что в нем происходит, догадалась об этой ревности к мертвому, возрастающей от всего, что напоминало его. Это показалось ей ребячеством, но вместе с тем польстило, и она ничего не ответила. Он сам сердился на себя за это раздражение, которого не умел скрыть. Вечером, после обеда, когда они писали статью для следующего дня, он запутался ногами в мехе под столом. Не сумев перевернуть его, он отшвырнул его ногой и спросил со смехом: – У Шарля, должно быть, всегда мерзли лапы? Она ответила, тоже смеясь: – О! Он всегда жил под страхом простуды. Ведь у него были слабые легкие… Дю Руа злобно подхватил: – Да, он это доказал. – Потом прибавил галантно – К счастью для меня. И поцеловал руку жены. Но, ложась спать, все еще преследуемый той же мыслью, он спросил: – А что, не надевал ли Шарль ночной колпак, чтобы защитить уши от сквозняка? Она решила ответить на шутку шуткой и сказала: – Нет, он повязывал голову фуляром. Жорж пожал плечами и произнес пренебрежительно, с чувством превосходства: – Вот болван! С этого дня Шарль сделался для него предметом постоянных разговоров. Он упоминал о нем по всякому поводу, называя его не иначе как «бедняга Шарль», с видом бесконечного сострадания. Вернувшись из редакции, где его несколько раз в день называли Форестье, он вознаграждал себя, преследуя покойного злобными насмешками и в могиле. Он вспоминал его недостатки, его слабые и смешные стороны, с удовольствием перечисляя и преувеличивая их, точно желая уничтожить в душе жены влияние опасного соперника. Он говорил: – Скажи, Мад, помнишь, как однажды этот дуралей Форестье старался нам доказать, что полные мужчины сильнее, чем худые? Потом у него явилось желание узнать о покойном целый ряд интимных подробностей, о которых молодая женщина, смущаясь, отказывалась говорить. Но он настаивал, упорствовал: – Ну-ка, расскажи мне об этом. Он, должно быть, имел дурацкий вид в этот момент. Да? Она шептала: – Да оставь его наконец в покое. Он продолжал: – Нет, скажи мне! Ведь правда, он, должно быть, вел себя в постели не особенно ловко, это животное! И он всегда заканчивал разговор одним и тем же выводом: – Что это была за скотина! Однажды вечером, в конце июня, он курил у окна папиросу; вечер был душный, и ему вдруг захотелось выйти на воздух. Он спросил: – Моя маленькая Мад, не хочешь ли прокатиться по Булонскому лесу? – Конечно, хочу. Они взяли открытый экипаж, проехали по Елисейским Полям, потом доехали до авеню Булонского леса. Ночь была безветренная, душная, одна из тех ночей, когда в Париже жарко, как в бане, когда раскаленный воздух вливается в легкие, точно нагретый пар. Вереницы фиакров везли под тень деревьев множество влюбленных. Эти фиакры тянулись один за другим, без конца. Жоржу и Мадлене забавно было смотреть на все эти обнявшиеся парочки, проезжавшие в экипажах, дама – в светлом, мужчина – в черном. Огромный поток любовников стремился в лес под звездным горячим небом. Не слышно было ничего, кроме глухого стука колес о землю. Они следовали одна за другой, эти парочки в экипажах, откинувшиеся на подушки, безмолвные, прижавшиеся друг к другу, охваченные властным желанием, трепещущие в ожидании близких объятий. Горячий сумрак, казалось, был наполнен поцелуями. Воздух казался еще тяжелее, еще удушливее от разлитой в нем томительной неги чувственной любви. Все эти люди, прижавшиеся друг к другу, опьяненные одной мыслью, одним желанием, распространяли вокруг себя какое-то лихорадочное возбуждение. Все эти экипажи, нагруженные любовью, пропитанные атмосферой ласк, оставляли за собой волну чувственного дыхания, нежного и волнующего. Жорж и Мадлена почувствовали, что и на них подействовала эта атмосфера влюбленности. Они безмолвно взялись за руки, истомленные духотой и охватившим их возбуждением. Доехав до поворота, который начинается за укреплениями, они поцеловались, и она прошептала, слегка сконфуженная: – Мы опять ведем себя по-детски, как тогда, по дороге в Руан. При въезде в рощу поток экипажей разделился. На аллее, ведущей к озерам, по которой ехали молодые люди, экипажи попадались не так часто, и густой мрак деревьев, воздух, напоенный свежестью зелени и влажностью звонко бегущих ручейков, прохлада, нисходящая с широкого ночного неба, усыпанного звездами, придавали поцелуям катающихся парочек более глубокое и более таинственное очарование. Жорж нежно прошептал: «О! Моя маленькая Мад!» – и прижал ее к груди. Она сказала ему: – Помнишь лес, там, у тебя на родине, как там было мрачно. Мне казалось, что он полон ужасных зверей, что ему нет конца. Зато здесь очаровательно. Ветерок точно целует, и я хорошо знаю, что по ту сторону леса находится Севр. Он ответил: – О, в нашем лесу ничего не найдешь, кроме оленей, лисиц, диких коз, кабанов да еще кое-где домиков лесничего. Это слово, имя покойного[33 - Форестье (Forestier) – лесник (фр.).], нечаянно слетевшее у него с уст, поразило его так, точно кто-то выкрикнул его из глубины чащи, и он сразу замолчал, вновь охваченный тем странным и упорным враждебным чувством, тем ревнивым, грызущим, непобедимым раздражением, которое с некоторых пор отравляло ему жизнь. Помолчав с минуту, он спросил: – Ты бывала здесь когда-нибудь с Шарлем по вечерам? Она ответила: – Конечно, часто. Внезапно у него явилось желание вернуться домой, желание настолько сильное, что у него сжалось сердце. Образ Форестье проник в его мысли, завладел им, душил его. Он уже не мог ни думать, ни говорить о чем-либо другом. Он спросил со злобой в голосе: – Скажи, Мад… – Что, милый? – Ты наставляла рога этому бедняге Шарлю? Она прошептала пренебрежительно: – Ты становишься глуп – вечно одно и то же. Но он не переставал: – Ну, моя маленькая Мад, будь откровенна, признайся. Ты ведь наставляла ему рога? Признайся, что наставляла! Она молчала, задетая этим выражением, как была бы задета на ее месте каждая женщина. Он продолжал упорствовать: – Черт возьми, если у кого-нибудь была для этого подходящая голова, так именно у него. О да! О да! Я был бы рад услышать, что Форестье носил рога. Вот простофиля! Он почувствовал, что она улыбнулась, как бы что-то вспомнив, и продолжал: – Ну скажи же. Что в этом такого? Наоборот. Это будет очень забавно, если ты признаешься мне, что обманывала его, именно мне. Он в самом деле дрожал от желания узнать, что Шарль, этот ненавистный Шарль, этот постылый покойник, носил это позорное украшение. И в то же время еще другое, более смутное чувство обостряло его любопытство. Он повторял: – Мад, моя маленькая Мад, прошу тебя, скажи мне. Ведь он этого заслужил. Было бы большой ошибкой с твоей стороны не украсить его рогами. Ну же, Мад, признайся. Должно быть, она находила забавной эту настойчивость, потому что все время смеялась тихим, отрывистым смешком. Он коснулся губами уха своей жены: – Ну же, ну… признайся. Она внезапно отодвинулась и резко заявила: – Как ты глуп! Разве отвечают на подобные вопросы? Она сказала это таким странным тоном, что у ее мужа мороз пробежал по коже; он остолбенел, растерянный, слегка задыхаясь, точно после тяжелого душевного потрясения. Экипаж ехал теперь вдоль озера, по поверхности которого небо, казалось, рассыпало свои звезды. Два лебедя, едва заметные во мраке, медленно плыли по воде. Жорж закричал кучеру: «Назад!» Экипаж повернул и поехал навстречу другим, ехавшим шагом, фонари которых сверкали, точно глаза, во мраке леса. Каким странным тоном она это сказала! Дю Руа спрашивал себя: «Что это? признание?» И теперь почти полная уверенность в том, что она обманывала своего первого мужа, доводила его до бешенства. Ему хотелось ударить ее, задушить, вырвать у нее волосы. О, когда бы она ответила: «Нет, дорогой мой, если бы я обманула его, то только с тобой», – как бы он ее обнял, поцеловал, как бы он полюбил ее за это! Он сидел неподвижно, скрестив руки, смотря на небо, слишком взволнованный для того, чтобы размышлять. Он чувствовал только, как внутри его накипала злоба и рос гнев – тот гнев, который тлеет в сердце каждого самца против причуд женского желания. Он впервые испытывал смутную тревогу мужа, который сомневается! Теперь он ревновал – ревновал за покойного, ревновал за Форестье! Ревновал странным и мучительным образом, с примесью ненависти к Мадлене. Раз она обманывала другого, мог ли он ей теперь доверять! Мало-помалу мысли его успокоились, и, стараясь ожесточить свое сердце, он подумал: «Все женщины – проститутки; надо их брать, но ничего не давать им от своей души». Душевная горечь подсказывала ему злые и презрительные слова. Однако он не позволял им сорваться с губ. Он повторял про себя: «Мир принадлежит сильным. Нужно быть сильным. Нужно быть выше всего». Экипаж покатился быстрее. Проехали укрепления. Дю Руа видел перед собой красноватый отблеск неба, похожий на зарево от огромного горна; слышался неясный, необъятный, непрекращающийся гул бесчисленных и разнообразных звуков, глухой и близкий, и отдаленный шум, смутное биение какой-то гигантской жизни, дыхание колосса Парижа, изнемогавшего от усталости в эту летнюю ночь. Жорж подумал: «Было бы очень глупо с моей стороны портить себе из-за этого кровь. Каждый за себя. Победа принадлежит смелым. Эгоизм – это все. Но эгоизм, ведущий к наживе и к почету, стоит больше, чем эгоизм, ведущий к обладанию женщиной и к любви». У въезда в город показалась Триумфальная арка; на своих чудовищных ногах она походила на неуклюжего гиганта, готового зашагать по широким улицам, раскинувшимся перед ним. Жорж и Мадлена снова очутились в ряду экипажей, везущих домой, в желанную постель, все эти безмолвные, обнявшиеся пары. Казалось, что все человечество катится рядом с ними, опьяненное радостью, наслаждением, счастьем. Молодая женщина, отчасти угадывавшая, что происходило в душе мужа, спросила его своим нежным голосом: – О чем ты думаешь, друг мой? В продолжение получаса ты не сказал ни слова. Он ответил с усмешкой: – Я думаю о всех этих обнимающихся болванах и говорю себе, что, право, есть в жизни вещи более ценные. Она прошептала: – Иногда это хорошо. – Да… хорошо… хорошо… когда нет ничего лучшего! Мысль Жоржа продолжала с яростной злобой срывать с жизни ее поэтический покров. «Глупо стесняться, отказывать себе в чем бы то ни было, волноваться, мучиться, терзать себе душу, как я это делаю с некоторых пор». Образ Форестье пронесся у него в голове, не вызвав в нем никакого раздражения. Ему показалось, что они помирились, снова сделались друзьями. Ему захотелось даже крикнуть: «Добрый вечер, дружище!» Мадлена, которую тяготило это молчание, спросила: – Не заехать ли нам к Тортони съесть мороженого, перед тем как вернуться домой? Он взглянул на нее сбоку. Ее тонкий профиль, обрамленный белокурыми волосами, был в эту минуту ярко освещен газовым рожком вывески какого-то кафешантана. Он подумал: «Она красива. Ну что ж! Мы с тобой хорошая пара, милая моя. Но тем, кому придет в голову снова начать меня дразнить из-за тебя, не поздоровится». Потом он ответил: – Конечно, дорогая. – И, чтобы скрыть от нее свои мысли, поцеловал ее. Молодой женщине показалось, что губы ее мужа были холодны как лед. Впрочем, он улыбался своей обычной улыбкой, подавая ей руку и помогая выйти из экипажа у подъезда кафе. III Придя на следующий день в редакцию, Дю Руа подошел к Буаренару. – Дорогой друг, – сказал он, – я попрошу тебя об одной услуге. В последнее время некоторые господа развлекаются, называя меня Форестье. Мне это начинает надоедать. Будь любезен, возьми на себя труд вежливо предупредить наших сослуживцев, что я дам пощечину первому, кто позволит себе эту шутку. Это уже их дело подумать, стоит ли эта забава удара шпаги. Я обращаюсь к тебе, потому что ты человек разумный и сможешь предупредить неприятные крайности, а также потому, что ты уже раз был моим секундантом. Буаренар взял на себя это поручение. Дю Руа отлучился по делам и через час вернулся. Никто не называл его больше Форестье. Вернувшись домой, он услышал в гостиной женские голоса. Он спросил: – Кто там? Слуга ответил: – Госпожа Вальтер и госпожа де Марель. У него слегка забилось сердце, потом он подумал: «Ну что ж, будь что будет», – и открыл дверь. Клотильда сидела возле камина, освещенная светом, падавшим из окна. Жоржу показалось, что, увидев его, она слегка побледнела. Он сначала поклонился госпоже Вальтер и ее двум дочерям, сидевшим справа и слева от матери, точно двое часовых, потом повернулся к своей прежней возлюбленной. Она протянула ему руку; он взял ее и выразительно пожал, как бы говоря: «Я вас люблю по-прежнему». Она ответила на это пожатие. Он спросил: – Как вы поживаете? Ведь со времени нашей последней встречи прошла целая вечность. Она ответила непринужденно: – Хорошо. А вы, Милый друг? Потом, обращаясь к Мадлене, прибавила: – Ты разрешишь мне по-прежнему называть его Милым другом? – Конечно, моя дорогая, разрешаю тебе все, что тебе вздумается. В этих словах прозвучал легкий оттенок иронии. Госпожа Вальтер заговорила о празднестве, которое Жак Риваль устраивал в своей холостой квартире, о большом фехтовальном состязании, на котором должны были присутствовать дамы из общества. Она сказала: – Это будет очень интересно. Но я в отчаянии, нас некому туда проводить: муж как раз в это время будет в отъезде. Дю Руа сейчас же предложил свои услуги. Она согласилась: – Мои дочери и я будем вам очень признательны. Он посмотрел на младшую из сестер Вальтер и подумал: «А ведь она совсем недурна, эта маленькая Сюзанна, совсем недурна». Она была похожа на хрупкую белокурую куклу – миниатюрная, изящная, с тонкой талией, узкими бедрами и грудью; серо-голубые глаза ее отливали эмалью и казались тщательно и причудливо разрисованными кистью художника; кожа у нее была очень гладкая, без единого пятнышка, без малейшего признака румянца, а завитые волосы, умело и легко взбитые, окружали ее головку очаровательным облачком, в самом деле напоминавшим прическу дорогих кукол, какие видишь иногда в руках маленьких девочек, уступающих в росте своим игрушкам. Старшая сестра, Роза, была некрасива, худа, незаметна. Это была одна из тех девушек, на которых обычно не обращают внимания, с которыми не разговаривают, о которых не вспоминают. Мать поднялась и обратилась к Жоржу: – Итак, я рассчитываю на вас в будущий четверг, в два часа. Он ответил: – Сочту своим долгом, сударыня. Как только она вышла, госпожа де Марель тоже поднялась. – До свиданья, Милый друг. Теперь она пожала ему руку очень долгим и крепким пожатием. Его взволновало это молчаливое признание, и, внезапно охваченный прежней страстью к этой взбалмошной и милой мещаночке, которая, быть может, действительно любила его, он подумал: «Завтра же пойду к ней». Как только Жорж остался вдвоем с женой, она весело и искренне рассмеялась и сказала, прямо смотря на него: – Тебе известно, что ты внушил страсть госпоже Вальтер? Он недоверчиво сказал: – Ну что ты! – Право, уверяю тебя. Она говорила со мной о тебе с безумным восторгом. Это так странно с ее стороны! Ей хотелось бы найти для своих дочерей таких мужей, как ты!.. К счастью, для нее самой это неопасно. Он не понял, что она хотела сказать. – Что значит – неопасно? Она ответила тоном женщины, убежденной в правильности того, что она говорит: – О! Госпожа Вальтер – одна из тех женщин, о которых никогда не услышишь никакой сплетни, понимаешь, никогда. Она неприступна во всех отношениях. Мужа ее ты так же хорошо знаешь, как я. Но она – другое дело. Она сильно страдала оттого, что вышла замуж за еврея, но осталась ему верна. Это честная женщина. Дю Руа удивился: – Я думал, что она тоже еврейка. – Она? Вовсе нет. Она – патронесса всех благотворительных учреждений квартала Мадлен. Она даже венчалась в церкви. Не знаю только, крестился ли ее муж, или духовенство посмотрело на это сквозь пальцы. Жорж пробормотал: – Значит, она… она в меня влюблена? – Положительно и окончательно. Если бы ты не был женат, я бы тебе посоветовала просить руки… руки Сюзанны… не правда ли, ведь она лучше Розы? Он ответил, покручивая усы: – Мать еще тоже недурна. Мадлена рассердилась: – Знаешь, мой милый, если ты думаешь о матери, то могу только пожелать тебе успеха. Но за нее я не боюсь. Она уже вышла из того возраста, когда можно впервые согрешить. За это надо было браться раньше. Жорж подумал: «Неужели я и в самом деле мог бы жениться на Сюзанне?» Потом пожал плечами: «Что за чепуха!.. Разве отец ее согласился бы на это!» Однако он решил отныне обратить внимание на отношение к себе госпожи Вальтер, даже не задавая себе вопроса, что это может ему дать. Весь вечер его преследовали воспоминания о связи с Клотильдой, нежные и чувственные воспоминания. Он вспоминал ее проказы, милые шутки, их веселые прогулки. Он думал: «Она, право, очень мила. Завтра же пойду к ней». На следующий день, после завтрака, он действительно отправился на улицу Вернейль. Та же горничная отворила ему дверь и с фамильярностью прислуги небогатого дома спросила: – Как поживаете, сударь? Он ответил: – Отлично, деточка! – И прошел в гостиную, где чья-то неопытная рука играла гаммы на фортепьяно. Это была Лорина. Он думал, что она бросится ему на шею. Но она важно встала, церемонно, как взрослая, поклонилась и с достоинством удалилась. У нее был вид оскорбленной женщины, и это поразило его. Вошла мать. Он взял ее руки и поцеловал их. – Как часто я думал о вас, – сказал он. – И я тоже, – ответила она. Они сели. Улыбаясь, глядя друг другу в глаза, они чувствовали желание поцеловаться в губы. – Моя дорогая, маленькая Кло, я люблю вас. – И я тоже. – Значит… значит… ты на меня не очень сердилась? – И да и нет… Я была очень огорчена, а потом я поняла твои побуждения и сказала себе: «Не беда! Не сегодня завтра он вернется ко мне». – Я не смел прийти; я не знал, как ты меня примешь. Я не смел, но страшно хотел прийти. Кстати, скажи мне, что с Лориной? Она со мной едва поздоровалась и ушла с рассерженным взглядом. – Не знаю, но со времени твоей женитьбы с ней нельзя говорить о тебе. Мне, право, кажется, что она тебя ревнует. – Да что ты! – Уверяю тебя, милый. Она больше не называет тебя Милым другом, а зовет «господин Форестье». Дю Руа покраснел, потом придвинулся ближе к молодой женщине. – Дай твои губы. Она протянула их. Они поцеловались. – Где мы можем встретиться? – спросил он. – Гм… на Константинопольской улице. – Как! Разве квартира еще не сдана? – Нет… Я ее оставила за собой. – Оставила за собой? – Да, я думала, что ты вернешься ко мне. Он почувствовал прилив горделивой радости. Эта женщина, значит, любит его, любит настоящей, постоянной и глубокой любовью. Он прошептал: – Я тебя обожаю. Затем спросил: – Как поживает твой муж? – Отлично. Он пробыл здесь месяц и третьего дня уехал. Дю Руа не мог удержаться от смеха: – Как это кстати! Она наивно ответила: – Да, очень кстати. Впрочем, его присутствие меня никогда не стесняет, ты ведь знаешь. – Да, правда. Вообще это прекрасный человек. – Ну а ты, – спросила она, – как сложилась твоя новая жизнь? – Ни хорошо, ни плохо. Жена моя – хороший товарищ, союзница… – И только? – И только… Что касается сердца… – Я это прекрасно понимаю. Однако она хорошенькая. – Да, но меня она не волнует. Он подошел к Клотильде и прошептал: – Когда мы увидимся? – Хотя бы… завтра… если хочешь. – Хорошо. Завтра в два часа? – В два часа. Он поднялся, чтобы уходить, потом пробормотал, слегка смущенный: – Знаешь, я намерен взять на себя квартиру на Константинопольской улице. Я так хочу. Недостает еще, чтобы ты оплачивала ее. В порыве нежности она поцеловала его руки и прошептала: – Делай как хочешь, с меня довольно того, что я ее сохранила и что мы можем теперь встречаться там. И Дю Руа ушел, чувствуя в душе полное удовлетворение. Проходя мимо витрины фотографа, он увидел портрет полной женщины с большими глазами, который напомнил ему госпожу Вальтер. «Ну что ж, – подумал он, – она еще, должно быть, недурна. Как это случилось, что я ее до сих пор не замечал? Интересно, как она будет себя держать со мной в четверг». Он продолжал шагать, потирая руки, исполненный внутренней радости – радости, вызванной успехом во всех его планах, эгоистической радости ловкого человека, которому везет, тайной радости, порожденной польщенным тщеславием и удовлетворенной чувственностью – результатом женской благосклонности. Когда наступил четверг, он спросил Мадлену: – Ты не пойдешь к Ривалю, на этот турнир? – О нет, он меня совершенно не интересует; я поеду в палату депутатов. И он отправился за госпожой Вальтер в открытой коляске, так как погода была восхитительная. Увидев ее, он был поражен, такой она ему показалась молодой и красивой. На ней было светлое, слегка декольтированное платье; из-под белых кружев корсажа просвечивала ее полная вздымающаяся грудь. Никогда еще она не казалась ему такой свежей. Он нашел, что она вполне еще может нравиться. У нее были спокойные и приличные манеры благоразумной матери. К тому же в разговоре она высказывала только общепринятые, приличные и умеренные суждения, так как все ее мысли были разумны, методичны, приведены в образцовый порядок и чужды всяких крайностей. Ее дочь Сюзанна, вся в розовом, была похожа на только что покрытую лаком картину Ватто[34 - Ватто (1684–1721) – французский художник.]; старшая же сестра производила впечатление гувернантки, сопровождающей эту хорошенькую куколку. У дома Риваля уже стояла целая вереница экипажей. Дю Руа предложил руку госпоже Вальтер, и они вошли. Турнир этот устраивался в пользу сирот шестого парижского округа, под патронажем жен всех сенаторов и депутатов, имевших отношение к «Ви Франсез». Госпожа Вальтер обещала приехать с дочерьми, но отказалась от звания патронессы, так как имя свое она давала только тем благотворительным начинаниям, которые предпринимались духовенством; она была не так уж набожна, но считала, что ее брак с евреем требует от нее особенной строгости в исполнении религиозных обязанностей, а это празднество, устраиваемое журналистом, носило скорее республиканский характер и могло показаться антиклерикальным. Уже за три недели до этого события в газетах всевозможных направлений были помещены такие заметки: «У нашего уважаемого собрата Жака Риваля явилась столь же интересная, как и великодушная мысль устроить в пользу сирот шестого парижского округа большой турнир в прекрасном фехтовальном зале, находящемся при его холостой квартире. Приглашения на празднество рассылаются госпожами Лалуаг, Ремонтель, Рисолен, супругами сенаторов, и госпожами Ларош-Матье, Персероль, Фирмен, супругами известных депутатов. В антракте будет сделан сбор, и пожертвования немедленно будут переданы мэру шестого округа или его представителю». Это была грандиозная реклама, придуманная ловким журналистом для своей выгоды. Жак Риваль встречал гостей у входа в свою квартиру, где был устроен буфет, расходы по которому должны были быть вычтены из благотворительного сбора. Любезным жестом он указывал на небольшую лестницу, которая вела в подвал, где он устроил фехтовальный зал и тир, прибавляя: – Вниз, господа, пожалуйте вниз. Турнир будет происходить в подвальном помещении. Он бросился навстречу жене своего издателя; потом, пожимая руку Дю Руа, сказал ему: – Здравствуйте, Милый друг. Тот удивился: – Кто вам сказал, что… Риваль его прервал: – Госпожа Вальтер, здесь присутствующая, которая находит это прозвище очень милым. Госпожа Вальтер покраснела: – Да, признаюсь, что, если бы я была с вами больше знакома, я поступила бы как маленькая Лорин, и тоже называла бы вас Милым другом. Это к вам очень идет. Дю Руа рассмеялся: – Пожалуйста, сударыня, называйте меня так. Она опустила глаза: – Нет, для этого мы недостаточно знакомы. Он прошептал: – Вы мне позволите надеяться, что мы познакомимся ближе? – Посмотрим, – сказала она. Он затерялся у спуска узкой лестницы, освещенной газовым рожком; внезапный переход от дневного света к этому желтому огню производил мрачное впечатление. По этой витой лестнице подымался снизу запах подвала – запах прелой сырости и заплесневевших, обтертых для данного случая стен, к которому примешивался запах ладана, напоминавший о церкви, а также исходивший от женщин аромат духов – вербены, ириса, фиалки. Снизу доносился громкий гул голосов, чувствовалось волнение возбужденной толпы. Весь подвал был освещен гирляндами газовых рожков и венецианских фонарей, утопавших в зелени, прикрывавшей промозглые стены. Всюду виднелись ветви. Потолок был украшен папоротниками, а пол устлан листьями и цветами. Все находили убранство очаровательным и восхищались изобретательностью устроителей. В небольшом заднем отделении подвала возвышалась эстрада, а по обеим сторонам ее стояли два ряда стульев для жюри. Весь подвал был уставлен скамейками по десяти в ряд, с правой и с левой стороны. На них могло поместиться около двухсот человек, приглашено же было четыреста. Перед эстрадой, на виду у публики, уже красовались молодые люди в фехтовальных костюмах, стройные, худые, с длинными руками и ногами, с закрученными усами. В публике их называли по именам, указывали профессионалов и любителей, знаменитостей фехтовального искусства. Вокруг них стояли, беседуя, какие-то господа в сюртуках, молодые и старые, которые держались как хорошие знакомые с участниками состязания, одетыми в соответствующие костюмы. Они тоже прилагали усилия к тому, чтобы их заметили, узнали, назвали по именам; это были прославленные штатские бойцы, знатоки фехтовального искусства. Почти все скамьи были заняты дамами, производившими сильный шум шелестом платьев и громким шепотом. Они обмахивались веерами, как в театре, потому что в этом зеленом гроте стало уже жарко, как в бане. Какой-то шутник время от времени выкрикивал: – Оршад! Лимонад! Пиво! Госпожа Вальтер и ее дочери наконец добрались до своих мест, оставленных им в первом ряду. Дю Руа усадил их и прошептал, собираясь уходить: – Я вынужден покинуть вас: мужчины не имеют права занимать скамей. Но госпожа Вальтер нерешительно возразила: – Мне очень хочется, чтобы вы остались здесь. Вы будете мне называть участников состязания. Если вы будете стоять здесь, у края этой скамейки, вы никого не стесните. Она смотрела на него своими большими кроткими глазами и настаивала: – Право, останьтесь с нами… господин… господин Милый друг… Вы нам нужны. Он ответил: – Я повинуюсь… С удовольствием повинуюсь, сударыня. Со всех сторон слышалось: – Очень забавно в этом подвале, очень мило… Жоржу был хорошо знаком этот зал со сводами! Он вспомнил утро, которое провел здесь накануне дуэли в полном одиночестве, перед небольшим кружком белого картона, смотревшим на него из глубины второго подвала, точно огромный страшный глаз. Раздался голос Жака Риваля, спускавшегося по лестнице: – Сейчас начинаем, сударыни. И шесть мужчин, сильно затянутых в сюртуки, чтобы лучше обрисовывались их фигуры, взошли на эстраду и сели на стулья, предназначенные для жюри. Их имена тотчас облетели зал: генерал де Ренальди, председатель жюри, маленький человек с большими усами; художник Жозефен Руде, высокий плешивый мужчина с длинной бородой; Маттео де Южар, Симон Рамоисель, Пьер де Карвен, три изящных молодых человека, и Гаспар Мерлерон, мэтр. Два плаката висели по обеим сторонам маленького подвала. На правом было написано: «г-н Кревкер», на левом – «г-н Плюмо». Это были два мэтра, два хороших второразрядных мэтра. Оба худощавые, с военной выправкой, с резкими движениями, они появились на эстраде. Автоматически отдав друг другу салют, они начали состязание, похожие в своих костюмах из полотна и замши на двух кукольных солдатиков, дерущихся для увеселения зрителей. Время от времени слышалось: «Тронул!» – и шестеро судей с видом знатоков наклоняли головы. Зрители не видели ничего, кроме двух живых марионеток, которые суетились, протягивая руки; они ничего не понимали, но были довольны. Эти два субъекта казались им, однако, не особенно изящными и довольно смешными. При виде их вспоминались деревянные борцы, продающиеся под Новый год на бульварах. На смену первым двум фехтовальщикам явились господа Плантон и Карапен, два мэтра, штатский и военный. Плантон был очень низенький, Карапен – очень толстый. Казалось, что от первого же удара рапиры этот толстяк лопнет, как огромный пузырь. Все смеялись. Плантон прыгал, как обезьяна. Карапен шевелил только рукой, тело же его, вследствие тучности, оставалось неподвижным: через каждые пять минут он делал выпад с таким усилием и так грузно, точно принимал самое энергичное решение в своей жизни. Потом ему стоило большого труда выпрямиться. Знатоки нашли его стиль очень твердым и энергичным, и доверчивая публика выразила ему одобрение. Затем выступили господа Порьон и Лапальм, мэтр и любитель; началась неистовая гимнастика; они яростно нападали друг на друга, вынудив судей бежать вместе со стульями, носились взад и вперед по всей эстраде, догоняя один другого резкими и смешными прыжками. Они делали маленькие скачки назад, вызывавшие смех у дам, и огромные прыжки вперед, имевшие несколько больший успех у зрителей. Это состязание в гимнастике какой-то неизвестный остряк охарактеризовал замечанием: – Не надрывайтесь, довольно! Зрители, возмущенные этой плоской шуткой, зашикали. Мнение экспертов передавалось из уст в уста: фехтовальщики проявили много смелости, но недостаточно находчивости. Первое отделение закончилось блестящей схваткой между Жаком Ривалем и известным бельгийским профессором Лебегом. Риваль произвел сенсацию среди дам. Он действительно был красивый малый, хорошо сложенный, гибкий, подвижный и более грациозный, чем все его предшественники. В его манере обороняться и делать выпады было известного рода светское изящество, которое нравилось всем и представляло полную противоположность энергичной, но вульгарной манере его противника. «Сразу видно хорошо воспитанного человека», – говорили о нем. Он вышел победителем. Ему аплодировали. Но уже в течение нескольких минут какой-то странный шум, доносившийся сверху, беспокоил зрителей. Слышался громкий топот ног, сопровождаемый оглушительными взрывами хохота. Двести человек приглашенных, которые не могли спуститься в подвал, очевидно, забавлялись по-своему. На маленькой винтовой лестнице толпилось около пятидесяти человек. Внизу становилось невыносимо жарко. Раздавались крики: «Воздуху!», «Пить!». Все тот же остряк кричал пронзительным голосом, заглушавшим голоса разговаривающих: «Оршад! Лимонад! Пиво!» Риваль появился весь красный, все еще в фехтовальном костюме. – Я велю принести прохладительного, – сказал он и побежал к лестнице. Но всякое сообщение с первым этажом было прервано. Пробиться через человеческую стену, загромождавшую лестницу, было так же трудно, как пробить потолок. Риваль закричал: – Велите принести мороженого для дам! Пятьдесят голосов повторило: «Мороженого!» Наконец появился поднос, но стаканы на нем были пустые, так как прохладительное было расхватано по дороге. Чей-то громкий голос проревел: – Здесь можно задохнуться, надо кончить поскорее и расходиться по домам. Другой голос крикнул: «Сбор!» И вся публика, задыхающаяся от жары, но все же весело настроенная, подхватила: «Сбор! Сбор! Сбор!..» Шесть дам начали обходить скамьи, и послышался легкий звон серебра, падающего в кошельки. Дю Руа показывал госпоже Вальтер знаменитостей. Тут были светские люди, журналисты, сотрудники больших газет, старых газет, относившихся к «Ви Франсез» свысока, с некоторой сдержанностью, проистекавшей от их опыта. У них на глазах уже столько погибло таких политико-финансовых газеток, основанных на подозрительных комбинациях и провалившихся вместе с падением министерств. Здесь были также художники и скульпторы, так как люди этих профессий обычно любят спорт, был поэт-академик, на которого все указывали, были два музыканта и множество знатных иностранцев, к фамилии которых Дю Руа прибавлял частицу рас (что означало «расканалья»), в подражание, по его словам, англичанам, которые ставят на своих карточках словечко esq. Кто-то окликнул Жоржа: – Здравствуйте, дорогой друг! Это был граф де Водрек. Дю Руа извинился перед дамами и пошел с ним поздороваться. Возвратясь, он заявил: – Этот Водрек очарователен. Как в нем чувствуется порода! Госпожа Вальтер ничего не ответила. Она была утомлена, и грудь ее усиленно вздымалась при каждом вздохе, привлекая взоры Дю Руа. Время от времени он встречал взгляд жены патрона, смущенный, нерешительный взгляд, останавливающийся на нем и быстро убегающий в сторону. И он говорил себе: «Неужели, неужели… неужели я и эту поймал?» Сборщицы закончили обход. Кошельки их были полны серебра и золота. На эстраде появился новый плакат с объявлением: «Грандиозный сюрприз». Судьи снова заняли свои места. Все ждали. Появились две женщины с рапирами в руках, в фехтовальных костюмах, состоявших из темного трико, очень коротенькой юбочки, едва прикрывавшей бедра, и нагрудника, до того высокого, что им приходилось задирать голову. Они были молоды и красивы. Улыбаясь, они раскланялись с публикой. Им долго аплодировали. Они встали в позицию среди одобрительного шума и произносимых шепотом шуток. Любезная улыбка не сходила с уст судей, одобрявших удары дам коротким «браво». Публике очень понравился этот номер, и она бурно выражала свое одобрение двум воительницам, зажигавшим желание в сердцах мужчин, а у женщин пробуждавшим природный вкус парижанок ко всем легкомысленным и немного вульгарным развлечениям, к поддельной красоте и поддельному изяществу, к печкам кафешантанов и к опереточным куплетам. Каждый раз, когда одна из фехтующих делала выпад, в публике пробегало радостное оживление. Та из них, которая стояла спиной к публике, спиной довольно пухленькой, привлекала жадные взгляды, и зрители меньше всего следили за движениями ее руки. Они были награждены бурными аплодисментами. Затем последовало состязание на саблях, но никто на него не смотрел, так как внимание было поглощено тем, что происходило наверху. В течение нескольких минут слышался грохот передвигаемой мебели, которую волочили по полу, точно переезжали с квартиры. Потом вдруг над потолком раздались звуки фортепьяно, и ясно послышался ритмический топот ног, прыгающих в такт. Посетители наверху открыли бал, чтобы вознаградить себя за то, что им ничего не пришлось увидеть. Сначала зрители в фехтовальном зале расхохотались, потом у женщин явилось желание потанцевать, они перестали обращать внимание на то, что происходило на эстраде, и принялись громко разговаривать. Все находили забавным этот бал, устроенный опоздавшими. Они, вероятно, скучали. Каждому захотелось быть сейчас там, наверху. Но вот вышли и раскланялись два новых бойца, начавшие бой с такой уверенностью, что все взоры невольно устремились на них. Они делали выпады и выпрямлялись с таким эластичным изяществом, с такой рассчитанной силой, с такой уверенностью, с такой отчетливостью движений, такой корректностью приемов и таким чувством меры, что даже несведущая толпа была поражена и очарована. Их спокойная живость, их искусная гибкость, их быстрые движения, до такой степени рассчитанные, что они казались медленными, привлекали и пленяли глаз своим совершенством. Зрители почувствовали, что перед ними прекрасное и редкое зрелище, что два великих артиста показывают им все, что может быть лучшего, все, что только могут показать мастера в искусстве физической ловкости, умения, хитрости и знания. Все молчали, поглощенные зрелищем. Потом, когда после последнего удара они обменялись друг с другом рукопожатиями, раздались крики «ура!». Публика ревела, топала ногами. Имена выступавших были у всех на устах: Сержан и Равиньяк. Всеми овладело возбуждение. Мужчины поглядывали на своих соседей, ища повода для ссоры. Случайная улыбка могла оказаться поводом к дуэли. Люди, никогда в жизни не державшие в руке рапиры, фехтовали тросточками, делая выпады и отражая нападения. Мало-помалу толпа начала подниматься по маленькой лесенке наверх. Наконец-то можно будет выпить чего-нибудь. Каково же было всеобщее негодование, когда оказалось, что танцоры опустошили весь буфет и ушли, заявив, что нечестно было созвать двести человек и ничего им не показать. Не осталось ни одного пирожка, ни капли шампанского, сиропа или пива, ни одной конфетки, ни одного яблока – ничего, решительно ничего. Разграбили, опустошили, уничтожили все. Начали расспрашивать подробности у слуг, которые, стараясь принять грустный вид, еле удерживались от смеха. «Дамы старались еще больше мужчин, – уверяли они, – они ели и пили столько, что, наверно, заболеют». Можно было подумать, что слушаешь рассказ оставшихся в живых жителей города, разграбленного и разгромленного вторгшимся неприятелем. Оставалось только уйти. Мужчины жалели о пожертвованных двадцати франках и возмущались, что посетители наверху попировали, ничего не заплатив. Дамы-патронессы собрали больше трех тысяч франков. За покрытием всех расходов, в пользу сирот шестого округа осталось двести восемьдесят франков. Дю Руа, сопровождавший семейство Вальтер, поджидал свое ландо. По дороге, сидя против госпожи Вальтер, он снова поймал ее ласкающий, робкий, смущенный взгляд. Он подумал: «Черт возьми, кажется, клюет!» – и улыбнулся при мысли, что он, право, имеет успех у женщин, так как и госпожа де Марель после возобновления их связи казалась безумно в него влюбленной. Он вернулся домой в прекрасном настроении духа. Мадлена ожидала его в гостиной. – У меня есть новости, – сказала она. – Дела в Марокко осложняются. Вполне возможно, что Франция пошлет туда через несколько месяцев экспедицию. Во всяком случае, этим собираются воспользоваться для свержения министерства, и Ларош не упустит случая захватить портфель министра иностранных дел. Дю Руа, желая подразнить жену, притворился, что ничему не верит: они не будут настолько глупы, чтобы снова повторить тунисскую чепуху[35 - …повторить тунисскую чепуху. – Намек на оккупацию Францией Туниса в 1881 г., сопровождавшуюся настоящей войной.]. Она нетерпеливо пожала плечами: – А я тебе говорю, что именно так оно и будет. Ты, значит, не понимаешь, что для них это серьезный денежный вопрос. В наше время, мой милый, разбираясь в политических комбинациях, следует говорить не «ищите женщину», а «ищите выгоду». Желая ее позлить, он с презрительным видом произнес: – Ба! Она вспылила: – Знаешь, ты так же глуп, как Форестье. Она хотела его уязвить и ожидала, что он рассердится, но он улыбнулся и ответил: – Как этот рогоносец Форестье? Это ошеломило ее, и она прошептала: – О! Жорж! С дерзким и насмешливым видом он продолжал: – А что? Разве ты не призналась мне тогда вечером, что Форестье был рогоносцем? – И тоном искреннего сожаления он добавил: – Бедный малый! Мадлена повернулась к нему спиной, не удостоив его ответом, потом, с минуту помолчав, сказала: – Во вторник у нас будут гости: госпожа Ларош-Матье приедет обедать с виконтессой де Персемюр. Пригласи, пожалуйста, Риваля и Норбера де Варенна. Я буду завтра у госпожи Вальтер и у госпожи де Марель. Может быть, приедет также госпожа Рисолен. С некоторого времени она создавала себе связи в обществе, пользуясь политическим влиянием мужа, чтобы тем или иным способом привлечь в свой дом жен сенаторов и депутатов, нуждавшихся в поддержке «Ви Франсез». Дю Руа ответил: – Отлично, я беру на себя пригласить Риваля и Норбера. Он потирал руки от удовольствия: он нашел хорошее средство, чтобы изводить жену и удовлетворять ту глухую злобу, ту смутную и грызущую ревность, которая зародилась в нем во время прогулки по Булонскому лесу. Отныне, говоря о Форестье, он решил всегда прибавлять к его имени эпитет «рогоносец». Он чувствовал, что в конце концов это должно взбесить Мадлену. В продолжение вечера он нашел случай раз десять упомянуть с добродушной иронией об этом рогоносце Форестье. Он уже не сердился на покойного, он мстил за него. Жена притворялась, что не слышит, и сидела против него улыбающаяся и равнодушная. На следующий день, зная, что Мадлена собирается ехать приглашать госпожу Вальтер, он решил опередить ее и отправиться самому, с тем чтобы застать жену патрона одну и убедиться, действительно ли она увлечена им. Это забавляло его и льстило ему. К тому же… почему бы и нет… если это возможно… Он явился на бульвар Мальзерб к двум часам. Его провели в гостиную. Он стал ждать. Вошла госпожа Вальтер, протягивая ему руку с радостной поспешностью. – Какой добрый ветер вас занес? – Не ветер, а желание вас видеть. Какая-то сила повлекла меня к вам, не знаю почему; мне, собственно, нечего сказать вам. Я пришел, я здесь. Надеюсь, что вы простите мне этот ранний визит и откровенность моего объяснения? Он сказал все это галантным и шутливым тоном, с улыбкой на губах, но с ноткой серьезности в голосе. Она казалась удивленной, слегка покраснела и ответила, запинаясь: – Но… право… Я не понимаю… Вы меня удивили… Он прибавил: – Это объяснение в любви веселым тоном – чтобы вас не испугать. Они сели рядом. Она приняла все в шутку. – Так, значит, это объяснение… серьезно? – Разумеется! Уже давно я хотел вам признаться, очень давно… Но я не смел… Я столько слышал о вашей суровости, о вашей строгости… Она овладела собой и спросила: – Почему вы выбрали именно сегодняшний день? – Не знаю. – Потом, понизив голос, прибавил: – Вернее, потому, что со вчерашнего дня я не перестаю думать о вас. Она пробормотала, внезапно побледнев: – Полно дурачиться, поговорим о чем-нибудь другом. Но он упал перед ней на колени так неожиданно, что она испугалась. Она хотела встать, но он удержал ее силою, обняв за талию обеими руками и говоря страстным голосом: – Да, это правда, я вас люблю, люблю безумно, люблю давно. Не отвечайте мне. Что же делать, я сумасшедший! Я вас люблю! О! Если бы вы знали, как я вас люблю! Она задыхалась, старалась что-то сказать и не могла выговорить ни одного слова. Она отталкивала его обеими руками, ухватившись за его волосы, чтобы отклонить его губы, приближавшиеся к ее губам, и быстрым движением поворачивала голову то вправо, то влево, закрыв глаза, чтобы не видеть его. Он через платье касался ее тела, гладил, обнимая ее, и она теряла силы от этих грубых, чувственных прикосновений. Внезапно он поднялся и хотел заключить ее в свои объятия, но, получив на секунду свободу, она рванулась, выскользнула и стала убегать от него, от кресла к креслу. Такая погоня показалась ему смешной, и он упал в кресло, закрыв лицо руками, притворяясь, что судорожно рыдает. Потом встал, крикнул: «Прощайте, прощайте!» – и исчез. В передней он спокойно отыскал свою трость, вышел на улицу, подумав: «Черт возьми! Кажется, готово», – и зашел на телеграф, чтобы послать Клотильде телеграмму и назначить ей свидание на следующий день. Вернувшись домой в обычное время, он спросил жену: – Ну что, все приглашенные тобою будут к обеду? Она ответила: – Да, только госпожа Вальтер не знает, будет ли она свободна, колеблется. Она говорила мне о чем-то: об обязанностях, о совести, вообще имела забавный вид. Думаю все же, что она придет. Он пожал плечами: – Ну конечно, придет. Однако в глубине души он не был в этом уверен и беспокоился до самого дня обеда. Утром в этот день Мадлена получила от госпожи Вальтер записку: «С большим трудом мне удалось освободиться, и я буду у вас. Но мой муж не сможет меня сопровождать». Дю Руа подумал: «Я отлично сделал, что не был больше у нее. Теперь она успокоилась. Нужно действовать исподволь». Однако он ожидал ее появления с легким беспокойством. Она вошла с очень спокойным, несколько холодным и высокомерным выражением лица. Он принял очень почтительный, очень робкий и очень покорный вид. Госпожи Ларош-Матье и Рисолен явились в сопровождении своих мужей. Виконтесса де Персемюр рассказывала о высшем свете. Госпожа де Марель была восхитительна в оригинальном испанском туалете, желтом с черным, превосходно облегавшем ее тонкую талию, высокую грудь и полные руки и придававшем энергичное выражение ее маленькой птичьей головке. Дю Руа сидел по правую руку от госпожи Вальтер и в продолжение всего обеда говорил только о серьезных вещах с преувеличенной почтительностью. Время от времени он посматривал на Клотильду. «Конечно, она красивее и свежее», – думал он. Потом его взгляд останавливался на жене, которую он тоже находил недурной, хотя и продолжал хранить против нее затаенное, упорное и злобное раздражение. Но жена патрона возбуждала его трудностью победы и новизной, всегда так привлекающей мужчин. Она рано собралась домой. – Я вас провожу, – сказал он. Она отказалась. Он настаивал: – Почему вы не хотите? Вы меня жестоко оскорбляете. Не заставляйте меня думать, что вы меня еще не простили. Вы видите, как я спокоен. Она ответила: – Вам неудобно оставлять ваших гостей. Он улыбнулся: – Пустяки! Я отлучусь всего на двадцать минут. Никто и не заметит. Ваш отказ обидит меня до глубины души. Она прошептала: – Ну хорошо, я согласна. Но как только они очутились в карете, он схватил ее руку и стал страстно целовать. – Я люблю вас, люблю вас. Позвольте мне это сказать. Я не прикоснусь к вам. Я только хочу повторять вам, что люблю вас. Она пробормотала: – О… После того, что вы мне обещали… Это дурно, очень дурно… Он притворился, что с трудом владеет собой, затем продолжал сдержанно: – Вы видите, как я владею собою. И в то же время… Но позвольте мне, по крайней мере, вам сказать… Я люблю вас… Позвольте повторять вам это каждый день… Да, позвольте приходить к вам на пять минут и на коленях перед вами, у ваших ног, произносить эти три слова, глядя на ваше обожаемое лицо. Не отнимая у него руки, она ответила, тяжело дыша: – Нет, я не могу, я не хочу этого… Подумайте, что будут говорить, что подумает моя прислуга, мои дочери… Нет, нет, это невозможно. Он продолжал: – Я не могу больше жить не видя вас. Пусть это будет у вас или где-нибудь в другом месте, но я должен вас видеть каждый день, хотя бы на минуту, я должен прикасаться к вашей руке, дышать одним воздухом с вами, любоваться очертаниями вашего тела, вашими прекрасными большими глазами, которые сводят меня с ума. Она слушала, вся трепеща, эту банальную музыку любви и бормотала: – Нет, нет, это невозможно. Замолчите! Он говорил ей совсем тихо, на ухо, понимая, что эту простодушную женщину надо брать постепенно, что надо вынудить ее согласиться на свидание – сначала в том месте, где захочет она, потом уже, где захочет он. – Послушайте… Это необходимо… Я вас увижу… Я буду вас ждать у дверей вашего дома, как нищий… не выйдете, я поднимусь к вам, вас увижу… я вас увижу… завтра. Она повторяла: – Нет, нет, не приходите. Я вас не приму. Подумайте о моих дочерях. – В таком случае скажите, где я могу вас встретить… на улице… где хотите… в какое угодно время… мне все равно, лишь бы вас видеть… Я поклонюсь вам… я вам скажу «люблю» и уйду. Она колебалась, окончательно растерявшись. И так как экипаж подъезжал к ее дому, она быстро прошептала: – Ну хорошо, я буду завтра в половине четвертого у церкви Трините. Затем, выйдя из экипажа, она крикнула кучеру: – Отвезите господина Дю Руа домой! Когда он вернулся, жена спросила его: – Где это ты был? Он тихо ответил: – Я должен был отправить спешную телеграмму. Госпожа де Марель подошла к нему: – Вы меня проводите, Милый друг? Вы ведь знаете, что я езжу обедать далеко только с этим условием… – Затем она прибавила, обращаясь к Мадлене: – Ты не ревнуешь? Госпожа Дю Руа ответила медленно: – Не очень. Гости расходились. У госпожи Ларош-Матье был вид провинциальной горничной. Дочь нотариуса, она вышла за Лароша, когда он был еще незаметным адвокатом. Госпожа Рисолен, пожилая жеманная особа, была похожа на бывшую акушерку, получившую образование в читальнях. Виконтесса де Персемюр смотрела на них свысока. Ее «белая лапка» с отвращением прикасалась к этим грубым рукам. Клотильда, закутавшись в кружева, сказала Мадлене, прощаясь с нею у выхода: – Твой обед удался превосходно. Скоро у тебя будет первый политический салон в Париже. Как только она осталась вдвоем с Жоржем, она сжала его в своих объятиях. – О мой дорогой Милый друг, я люблю тебя с каждым днем все больше! Экипаж, увозивший их, качался, как судно. – В нашей комнате лучше, – сказала она. Он ответил: – О да! Но мысли его были всецело заняты госпожою Вальтер. IV Площадь Трините была почти безлюдна в этот день под палящим июльским солнцем. Париж изнывал от удушливой жары; казалось, что отяжелевший раскаленный воздух навис над городом – густой, жгучий воздух, которым было трудно дышать. Перед церковью лениво били фонтаны. Они казались утомленными, изнемогающими и тоже ленивыми, а вода бассейна, где плавали листья и клочки бумаги, зеленоватой, мутной и густой. Собака, перепрыгнувшая через каменную ограду, купалась в этой подозрительной влаге. Несколько человек, сидевших на скамейках в маленьком круглом садике, окружавшем вход в церковь, смотрели на животное с завистью. Дю Руа вынул часы: было только три часа. Он пришел на полчаса раньше назначенного времени. Он улыбался, думая об этом свидании. «Церковь служит ей во всех случаях жизни, – думал он. – Она утешает ее в том, что она вышла замуж за еврея, делает ее протестующей фигурой в политическом мире, служит местом любовных встреч. Вот что значит привычка обращаться с религией как с зонтиком. В случае хорошей погоды он заменяет трость, в случае жары защищает от солнца, в дождливую погоду укрывает от дождя; а когда не выходишь из дому, стоит в передней. На свете сотни таких женщин; сами они смеются над Богом без всякого стеснения, но другим не позволяют его бранить и при случае пользуются им как посредником. Если их пригласить на свидание в гостиницу, они сочтут это за оскорбление, и в то же время им кажется совершенно естественным заниматься любовью у подножия алтаря». Он медленно шагал вдоль бассейна; потом снова посмотрел на часы колокольни, которые шли впереди его часов на две минуты. Теперь на них было пять минут четвертого. Он решил, что внутри церкви ждать будет удобнее, и вошел. Его охватила прохлада погреба. Он с наслаждением вдохнул ее, потом обошел церковь кругом, чтобы лучше ознакомиться с местом. Из глубины обширного здания навстречу его шагам, гулко раздававшимся под высоким сводом, звучали другие мерные шаги, то удалявшиеся, то приближавшиеся. Ему захотелось посмотреть на ходившего. Он отыскал его. Это был полный лысый господин, прогуливавшийся с беспечным видом, держа шляпу за спиной. То тут, то там виднелась коленопреклоненная фигура: старушки молились, закрыв лицо руками. Чувство одиночества, отрешенности, покоя охватывало душу. Свет, пропускаемый цветными стеклами, был приятен для глаз. Дю Руа нашел, что здесь чертовски хорошо. Он вернулся к двери и снова посмотрел на часы. Было только четверть четвертого. Он сел у главного входа, жалея, что здесь нельзя закурить папиросу. На другом конце церкви, около клироса, все еще слышались неторопливые шаги полного господина. Кто-то вошел. Жорж быстро обернулся. Это была простая бедная женщина в шерстяной юбке; она упала на колени возле первого стула и осталась неподвижной, сложив руки, устремив глаза к небу, вся поглощенная молитвой. Дю Руа смотрел на нее с любопытством, спрашивая себя, какая печаль, какое горе, какое отчаяние могли терзать эту простую душу. Она погибала от нищеты – это было видно. Может быть, у нее к тому же был дома муж, который ее бил, или умирающий ребенок. Он мысленно произнес: «Бедные люди! Как они страдают!» И им овладел гнев против безжалостной природы. Потом он подумал, что эти нищие, по крайней мере, верят в то, что о них заботятся на небе, верят в то, что там точно записаны все их земные дела и подводится баланс их добрых и злых поступков. На небе. Где же это? И Дю Руа, которого тишина церкви располагала к размышлениям о высоких материях, одним взмахом мысли вынес суждение о вселенной, прошептав: – Как все это глупо устроено! Шелест платья заставил его вздрогнуть. Это была она. Он встал и быстро подошел к ней. Она не протянула ему руки и тихо сказала: – Я располагаю всего несколькими минутами. Я должна тотчас вернуться; встаньте на колени возле меня, чтобы нас не заметили. И она направилась в главный придел, отыскивая приличное и надежное место с видом женщины, хорошо знакомой с расположением церкви. Лицо ее было закрыто густой вуалью; она двигалась тихо, едва слышными, заглушенными шагами. Дойдя до клироса, она обернулась и прошептала таинственным тоном, каким обычно говорят в церкви: – Пожалуй, в боковых приделах лучше – здесь слишком на виду. Перед дарохранительницей главного алтаря она низко склонила голову и сделала приседание, затем повернула направо, в сторону выхода, и, наконец решившись, взяла молитвенную скамеечку и опустилась на колени. Жорж завладел соседней скамеечкой и, как только оба они оказались на коленях и приняли молитвенную позу, заговорил: – Благодарю вас, благодарю. Я вас обожаю. Я хотел бы вам постоянно повторять это, хотел бы рассказать вам, как я начал вас любить, как вы покорили меня с первого же раза… Позволите ли вы мне когда-нибудь излить свою душу, высказать вам все это? Она слушала его в позе глубокой задумчивости, как будто ничего не слыша. Потом ответила, не открывая закрытого руками лица: – Я совершаю безумие, позволяя вам так говорить со мной. Безумием с моей стороны было прийти сюда, безумием – делать то, что я делаю, давать вам надежду, что этот… что этот случай может иметь какие-нибудь последствия. Забудьте об этом, так нужно, и никогда мне об этом не говорите. Она замолчала. Он искал ответа, решительных, страстных слов, но, не будучи в состоянии подкрепить их жестами, чувствовал себя связанным. Он начал: – Я ничего не жду… ни на что не надеюсь. Я люблю вас. Что бы вы ни делали, я буду вам повторять это так часто, с такой настойчивостью и страстью, что в конце концов вы поймете меня. Я хочу, чтобы моя нежность передалась вам, чтобы постепенно, час за часом, день за днем, она проникала в вашу душу, чтобы в конце концов вы пропитались ею, точно влагой, падающей капля за каплей, чтобы она смягчила вас, наполнила нежностью и заставила когда-нибудь ответить мне: «Я тоже люблю вас». Он чувствовал, как дрожит ее плечо рядом с ним, как вздымается ее грудь; она прошептала очень быстро: – Я тоже люблю вас. Он сильно вздрогнул, словно от удара по голове, и испустил вздох: – О боже мой!.. Она продолжала, задыхаясь: – Зачем я вам это сказала? Я чувствую себя преступницей, презренной… Я… ведь у меня две дочери… но я не могу… не могу… не могу… Я бы никогда не поверила, никогда не поверила, никогда не подумала… Но это сильнее… сильнее меня. Слушайте… Слушайте… Я никогда никого не любила… кроме вас… клянусь вам… И люблю вас уже целый год, тайно, в глубине моего сердца… О! Сколько я страдала и боролась, если бы вы знали, но больше я не могу… Я люблю вас… Она плакала, закрыв лицо ладонями, и все ее тело вздрагивало, трепетало от волнения. Жорж прошептал: – Дайте мне вашу руку. Я хочу прикоснуться к ней, пожать ее. Она медленно отняла руку от лица. Он увидел ее щеку, совсем мокрую, и слезинку, готовую скатиться с ресницы. Он взял ее руку, сжал ее. – О! Как бы я хотел выпить ваши слезы! Она сказала тихим, упавшим голосом, похожим на стон: – Пощадите меня… Я погибла! Он едва удержался от улыбки. Что мог он с нею сделать в этом месте? Так как запас нежных слов у него истощился, то он ограничился тем, что прижал к сердцу ее руку и спросил: – Слышите, как оно бьется? Весь запас его страстных излияний иссяк. В течение нескольких секунд мерные шаги прогуливавшегося господина все приближались. Он обошел все алтари и уже по крайней мере во второй раз спускался по маленькому правому приделу. Услышав, что он уже совсем близко от скрывавшей ее колонны, госпожа Вальтер вырвала у Жоржа руку и снова закрыла лицо. Теперь они оба стояли неподвижно, коленопреклоненные, как будто вместе возносили к небу пламенные мольбы. Полный господин прошел недалеко от них, бросил на них равнодушный взгляд и направился к выходу, продолжая держать шляпу за спиной. Дю Руа, думавший о том, как бы добиться свидания где-нибудь в другом месте, не в церкви, прошептал: – Где я вас увижу завтра? Она не отвечала. Она казалась застывшей, превратившейся в статую, олицетворяющую молитву. Он продолжал: – Хотите, встретимся завтра в парке Монсо? Она повернулась к нему, открыла лицо, смертельно бледное, искаженное ужасным страданием, и сказала прерывистым голосом: – Оставьте меня… Оставьте меня теперь… уйдите… уйдите… на пять минут… Я слишком страдаю в вашем присутствии… я хочу молиться… и не могу… Уйдите… Дайте мне помолиться… одной… пять минут… Я не могу… дайте мне умолить Бога, чтобы он меня простил… чтобы он меня спас… Оставьте меня на пять минут… У нее был такой взволнованный вид, такое страдальческое лицо, что, не говоря ни слова, он встал, потом, после минутного колебания, спросил: – Можно мне вернуться через несколько минут? Она утвердительно кивнула, и он направился к клиросу. Тогда она попыталась молиться. Она сделала невероятное усилие, чтобы призвать к себе Бога, и, трепеща всем телом, не помня себя, воскликнула, обращаясь к небу: – Помилуй меня! Она яростно сжимала веки, чтобы не видеть больше того, кто только что ушел. Она гнала от себя мысль о нем, она боролась с ним, но вместо небесного видения, которого жаждало ее измученное сердце, перед ее взором продолжали стоять закрученные усы молодого человека. В течение уже года она днем и ночью боролась с этим все возраставшим искушением, с этим образом, который неотступно преследовал ее, который завладел ее мечтами и телом, который смущал ее сон. Она чувствовала себя пойманной, как зверь в тенетах, связанной, брошенной в объятия этого самца, победившего, покорившего ее одним только цветом своих глаз и пушистыми усами. Теперь, в этой церкви, так близко от Бога, она чувствовала себя еще более слабой, более покинутой и потерянной, чем дома. Она не в состоянии была молиться, она могла думать только о нем. И уже страдала оттого, что он ушел. Однако она отчаянно боролась, защищалась, молила о помощи всеми силами своей души. Она предпочла бы смерть этому падению: ведь она никогда еще не изменяла мужу. Она шептала безумные слова мольбы, а сама прислушивалась к шагам Жоржа, замиравшим вдали, под сводами. Она поняла, что все кончено, что сопротивляться бесполезно. И все же она не хотела сдаваться, ее охватило нервное исступление. В таком состоянии женщины падают на землю и бьются в слезах и судорогах. Она дрожала всем телом, чувствовала, что близка к тому, чтобы упасть и начать кататься между стульями, испуская пронзительные крики. Кто-то приближался к ней быстрыми шагами. Она повернула голову. Это был священник. Тогда она поднялась, подбежала к нему и, протягивая к нему руки, прошептала: – О, спасите меня! Он остановился в изумлении: – Что вам угодно, сударыня? – Я хочу, чтобы вы меня спасли. Сжальтесь надо мной. Если вы мне не поможете, я погибла. Он посмотрел на нее, спрашивая себя, не сумасшедшая ли перед ним. Он спросил снова: – Что я могу для вас сделать? Это был молодой человек, высокий, довольно толстый, с полными отвислыми щеками, синеватыми от тщательного бритья, красивый городской викарий зажиточного квартала, привыкший к богатым прихожанкам. – Выслушайте мою исповедь, – сказала она, – дайте мне совет, поддержите меня, скажите, что мне делать! Он отвечал: – Я исповедую по субботам, от трех до шести часов. Она схватила его руку и, сжимая ее, повторяла: – Нет! Нет! Нет! Сейчас! Сейчас же! Это необходимо! Он здесь! В этой церкви! Он ждет меня! Священник спросил: – Кто вас ждет? – Человек… который меня погубит… который мною овладеет, если вы меня не спасете… Я не в состоянии больше избегать его… Я слишком слаба… слишком слаба… так слаба… так слаба!.. Она бросилась перед ним на колени, рыдая: – О, сжальтесь надо мной, отец мой! Спасите меня во имя Господа, спасите меня! Она ухватилась за его черную сутану, чтобы он не мог уйти; а он, обеспокоенный, глядел по сторонам, боясь, не видит ли чей-нибудь недоброжелательный или благочестивый взгляд эту женщину, распростертую у его ног. Наконец, поняв, что ему не удастся ускользнуть от нее, он сказал: – Встаньте, сегодня ключ от исповедальни случайно при мне. И, порывшись в кармане, он вынул связку ключей, выбрал один из них и направился быстрыми шагами к маленьким деревянным клеткам – к мусорным ящикам, предназначенным для душевной грязи, к ящикам, куда верующие бросают свои грехи. Он вошел в среднюю дверь и запер ее за собой, а госпожа Вальтер бросилась в узкую клетку рядом и с жаром прошептала, охваченная страстным порывом надежды: – Благословите меня, отец мой, я согрешила. Дю Руа, обойдя вокруг клироса, пошел по левому приделу. Дойдя до середины его, он встретил полного лысого господина, продолжавшего прогуливаться спокойным шагом, и подумал: «Что делает здесь этот человек?» Тот тоже замедлил шаги и посмотрел на Жоржа с явным желанием заговорить. Подойдя совсем близко, он поклонился и очень вежливо сказал: – Извините, сударь, что я вас беспокою, не можете ли вы мне сказать, когда было выстроено это здание? Дю Руа ответил: – Я, право, не знаю. Думаю, что лет двадцать или двадцать пять тому назад. Впрочем, я сам в первый раз в этой церкви. – И я тоже. Я ее никогда не видал. Тогда журналист, подстрекаемый любопытством, сказал: – Вы, кажется, осматриваете ее очень тщательно. Изучаете во всех подробностях. Тот ответил покорным тоном: – Я не осматриваю, сударь, я жду свою жену, которая назначила мне здесь свидание, но сильно запаздывает. Он замолчал и через несколько секунд добавил: – На воздухе страшно жарко. Дю Руа, рассмотрев его, нашел, что у него добродушный вид, и вдруг ему показалось, что он похож на Форестье. – Вы из провинции? – спросил он. – Да. Я из Ренна. А вы, сударь, зашли в эту церковь, чтобы ее осмотреть? – Нет, я ожидаю одну даму. И, поклонившись, журналист удалился с улыбкой на губах. Подойдя к главному входу, он снова увидел бедную женщину, все еще стоявшую на коленях и погруженную в молитву. Он подумал: «Однако она прилежно молится!» Но теперь она уже не трогала его и не возбуждала сожаления. Он прошел мимо и стал не спеша продвигаться к правому приделу, чтобы встретиться с госпожою Вальтер. Еще издали заметив место, где он ее оставил, он удивился, что не видит ее там. Он подумал, что ошибся колонной, дошел до конца и снова вернулся. Значит, она ушла! Он был удивлен и рассержен. Потом ему пришло в голову, что, может быть, она его ищет, и он снова обошел церковь. Не найдя ее нигде, он вернулся и сел на стул, который она раньше занимала, надеясь, что она придет сюда, и стал ждать. Вскоре слабый шум голосов привлек его внимание. Но в этом углу церкви он никого не видел. Откуда же исходил этот шепот? Он поднялся, чтобы посмотреть, и увидел в соседней капелле дверцу исповедальни. Из-под двери высовывался край женского платья, волочившийся по полу. Он подошел ближе, чтобы рассмотреть женщину. Он узнал госпожу Вальтер. Она исповедовалась! Он почувствовал сильное желание схватить ее за плечи и вытащить из этого ящика. Потом подумал: «Ну, сегодня очередь священника, завтра моя» – и спокойно уселся против окошечка исповедальни, выжидая и посмеиваясь над приключением. Ему пришлось долго ждать. Наконец госпожа Вальтер поднялась, обернулась, увидела его и подошла к нему. Лицо ее было холодно и сурово. – Милостивый государь, – сказала она, – прошу вас, не провожайте меня, не следуйте за мною и не приходите больше один ко мне в дом. Я не приму вас. Прощайте! И она с достоинством удалилась. Он дал ей уйти, так как у него было правило никогда не форсировать событий. Потом, когда священник, слегка смущенный, в свою очередь вышел из своего убежища, он подошел к нему и, пристально на него посмотрев, прошипел ему прямо в лицо: – Если бы вы не носили этой юбки, ваша скверная рожа получила бы две здоровые пощечины. Потом круто повернулся и, насвистывая, вышел из церкви. На паперти полный господин, теперь уже в шляпе, заложив руки за спину, утомленный ожиданием, оглядывал обширную площадь и все прилегавшие к ней улицы. Когда Дю Руа проходил мимо него, они раскланялись. Журналист был теперь свободен и направился в «Ви Франсез». Как только он вошел, он заметил по озабоченным лицам служителей, что случилось что-то необычайное, и поспешно вошел в кабинет издателя. Старик Вальтер, стоя, нервно диктовал статью отрывистыми фразами, в перерыве между двумя абзацами давая поручения окружавшим его репортерам, делая указания Буаренару и распечатывая письма. Когда вошел Дю Руа, патрон радостно воскликнул: – Ах, какое счастье! Вот и наш Милый друг! Он вдруг остановился, слегка сконфуженный, и извинился: – Простите, что я назвал вас так, я слишком взволнован событиями. К тому же я постоянно слышу дома, как жена и дети называют вас с утра до вечера Милым другом, и в конце концов я и сам начинаю к этому привыкать. Вы не сердитесь? Жорж засмеялся: – Нисколько. В этом прозвище нет ничего для меня неприятного. Вальтер продолжал: – Отлично, в таком случае я буду вас называть Милым другом, как и все остальные. Итак, дело вот в чем. Произошли крупные события. Министерство свергнуто большинством трехсот десяти голосов против ста двух. Депутатские вакации опять отложены, отложены на неопределенное время, а сегодня уже двадцать восьмое июля. Испания сердится за Марокко[36 - Испания сердится за Марокко… – Французский и испанский империализм одинаково стремились к захвату Марокко, и их интересы нередко сталкивались там до окончательного раздела Марокко в 1912 г.], что и послужило причиной падения Дюрана де Лена и его приверженцев. У нас дел по горло… Марро поручено составить новый кабинет. Он приглашает генерала Буген д’Акра военным министром, а нашего друга Ларош-Матье министром иностранных дел. Себе он оставляет портфель министра внутренних дел и председательство в совете министров. Наша газета становится официозной. Я составляю передовую статью, простую декларацию наших принципов, указываю министрам их путь. Он добродушно улыбнулся и добавил: – Разумеется, тот путь, по которому они и сами намереваются идти. Но мне нужно что-нибудь интересное относительно Марокко, что-нибудь имеющее злободневный характер, что-нибудь эффектное, сенсационное. Придумайте мне что-нибудь. Дю Руа подумал секунду, потом сказал: – Нашел. Я вам дам статью о политическом положении всей нашей африканской колонии – Туниса слева, Алжира посередине и Марокко справа. В ней будет дана история народов, населяющих эту громадную территорию, и рассказ об экспедиции на марокканскую границу до самого оазиса Фигиг, в который не проникал еще ни один европеец и который послужил причиной нынешнего конфликта. Это вам подойдет? Вальтер воскликнул: – Превосходно! А какое заглавие? – «От Туниса до Танжера»! – Великолепно. И Дю Руа отправился разыскивать в комплекте «Ви Франсез» свою первую статью «Воспоминания африканского стрелка», которая под другим названием, подновленная и измененная, могла теперь отлично сослужить службу от первой строки и до последней, поскольку в ней говорилось о колониальной политике, об алжирском населении и об экспедиции в провинцию Оран[37 - Оран – западная часть области Алжир, прилегающая к Марокко.]. В три четверти часа статья была переделана, подштопана, приведена в надлежащий вид и приправлена злободневностью и похвалами в адрес кабинета. Издатель, прочитав статью, заявил: – Отлично, отлично… Вы драгоценный человек. Очень благодарю вас. К обеду Дю Руа вернулся домой, очень довольный проведенным днем: несмотря на неудачу в церкви Трините, он чувствовал, что партия им выиграна. Жена ожидала его в волнении. Увидев его, она воскликнула: – Ты знаешь, что Ларош – министр иностранных дел? – Да, я даже только что написал статью об Алжире в связи с этим. – Какую статью? – Ты ее знаешь, это первая, которую мы писали вместе, – «Воспоминания африканского стрелка», пересмотренная и исправленная сообразно с обстоятельствами. Она улыбнулась: – Ах да! Она действительно очень подходит. Потом, помолчав немного, она прибавила: – Я думаю о продолжении, которое ты должен был написать тогда и которое… ты бросил, не окончив. Мы могли бы теперь за него взяться. Это дало бы нам превосходную серию статей, очень своевременных. Он ответил, усаживаясь перед тарелкой супа: – Отлично, теперь этому ничто не помешает, когда рогоносец Форестье отправился на тот свет. Она резко ответила сухим, оскорбленным тоном: – Эта шутка более чем неуместна, и я прошу тебя положить этому конец. Я терплю ее и так слишком долго. Он хотел иронически возразить, но в это время ему подали телеграмму, содержавшую всего одну фразу без подписи: «Я совсем потеряла голову, простите меня и приходите завтра в четыре часа в парк Монсо». Он понял и, внезапно преисполнившись радости, сказал жене, опуская телеграмму в карман: – Я больше не буду этого делать, дорогая. Это глупо, признаюсь. И он принялся за обед. Во время еды он повторял про себя эти слова: «Я совсем потеряла голову, простите меня и приходите завтра в четыре часа в парк Монсо». Итак, она уступила. Ведь это означало: «Я сдаюсь, делайте со мной что хотите, где хотите и когда хотите». Он засмеялся. Мадлена спросила: – Что с тобой? – Ничего особенного, я вспомнил одного священника, которого только что встретил, у него была презабавная физиономия. На другой день Дю Руа явился на свидание точно в назначенное время. На всех скамьях парка сидели люди, изнемогавшие от жары, и равнодушные няньки, которые, видимо, мечтали, пока дети играли песком на дорожках. Госпожу Вальтер он нашел среди искусственных руин, возле которых был источник. Она ходила вокруг небольшой колоннады с беспокойным и подавленным видом. Как только он с ней поздоровался, она сказала: – Сколько народу в этом саду! Он обрадовался предлогу. – Да, это правда; хотите, пойдем куда-нибудь в другое место? – Но куда же? – Все равно куда. Сядем хотя бы в карету. Вы опустите занавеску с вашей стороны и будете в безопасности. – Да, пожалуй, так будет лучше; здесь я умираю от страха. – Хорошо, через пять минут вы найдете меня у выхода на бульвар. Я вернусь с экипажем. И он быстро удалился. Как только они очутились в карете, она тщательно задернула окошечко со своей стороны и спросила: – Куда вы велели кучеру нас везти? Жорж ответил: – Не беспокойтесь ни о чем, он знает. Он дал кучеру адрес своей квартиры на Константинопольской улице. Она продолжала: – Вы не можете себе представить, как я страдаю из-за вас, как я терзаюсь и мучаюсь. Вчера я обошлась с вами жестоко в церкви, но я хотела во что бы то ни стало бежать от вас. Простили ли вы меня? Он сжал ее руки: – Да, да, чего бы я вам не простил, любя вас так, как люблю! Она смотрела на него умоляющим взглядом: – Послушайте, вы должны мне обещать, что будете уважать меня… что вы не… Иначе я не смогу с вами больше видеться. Сначала он ничего не ответил; на губах его играла тонкая улыбка, которая так волновала женщин. Потом он прошептал: – Я ваш раб. Тогда она начала ему рассказывать, как она впервые поняла, что любит его, узнав, что он собирается жениться на Мадлене Форестье; она припоминала разные подробности, мелочи, дни. Внезапно она замолчала. Карета остановилась. Дю Руа отворил дверцу. – Где мы? – спросила она. Он ответил: – Выйдите из экипажа и войдите в этот дом. Там нам будет спокойнее. – Но где мы? – У меня. Это моя холостая квартира, которую я снова нанял… на несколько дней… чтобы иметь уголок, где мы могли бы встречаться. Она ухватилась за подушки экипажа, в ужасе при мысли о свидании с ним наедине, и пролепетала: – Нет, нет, я не хочу! Я не хочу! Он произнес решительным тоном: – Клянусь вам, что буду относиться к вам с уважением. Выходите. Видите – на нас смотрят. Вокруг уже собирается народ. Скорее, скорее, выходите. И повторил: – Клянусь, что буду относиться к вам с уважением. Торговец вином с любопытством смотрел на них, стоя в дверях своей лавки. Ее охватил страх, и она бросилась в подъезд. Она хотела подняться по лестнице. Он удержал ее за руку: – Это здесь, внизу. – И втолкнул ее в свою квартиру. Заперев дверь, он набросился на нее, как хищник на добычу. Она отбивалась, боролась, лепетала: – О боже мой!.. Боже мой!.. Он целовал ее шею, глаза, губы с такой страстью, что она не могла уклониться от его бешеных ласк; и, отталкивая его, избегая его поцелуев, она против воли возвращала ему их. Вдруг она перестала сопротивляться и, побежденная, покорная, позволила ему раздеть себя. Он искусно и проворно снял с нее одну за другой все принадлежности туалета с ловкостью опытной горничной. Она вырвала из его рук корсет, чтобы спрятать в нем лицо, и стояла, вся белая, посреди сброшенной к ногам одежды. Он оставил на ней только ботинки и перенес ее на руках в постель. Тогда она прошептала на ухо упавшим голосом: – Клянусь вам… клянусь вам… что у меня никогда не было любовников… – точно молоденькая девушка, которая говорит: «Клянусь вам, что я невинна». А он подумал: «Вот уж это мне, право, совершенно безразлично». V Наступила осень. Дю Руа оставались в Париже все лето и во время непродолжительного роспуска палаты вели в «Ви Франсез» энергичную кампанию в пользу нового кабинета. В первых числах октября обе палаты уже собирались возобновить свои заседания, так как положение дел в Марокко принимало угрожающий оборот. В сущности, в возможность экспедиции в Танжер не верил никто, несмотря на то что в день закрытия парламента правый депутат, граф де Ламбер-Саразен, в остроумной речи, вызвавшей аплодисменты даже центра, предложил по этому вопросу пари, подобно тому как это сделал когда-то знаменитый вице-король Индии: он ставил свои усы против бакенбард председателя совета министров, утверждая, что новый кабинет неминуемо должен будет последовать примеру прежнего и послать в Танжер войска, как раньше была послана армия в Тунис, – из любви к симметрии, потому же, почему ставят на камин две вазы, а не одну. Он прибавил: «И в самом деле, Африка служит для Франции камином, милостивые государи, – камином, в котором сгорают наши лучшие дрова, – камином с сильной тягой, который разжигается банковыми билетами. Вы позволили себе художественный каприз и украсили левый угол этого камина дорого стоящей тунисской безделушкой, вот увидите, что господин Марро захочет уподобиться своему предшественнику и украсить правый угол безделушкой марокканской». Эта речь, произведя сенсацию, послужила Дю Руа темой для десятка статей об алжирской колонии, для той самой серии статей, которая прервалась после его первого выступления в газете, и он энергично поддерживал в них идею военной экспедиции, хотя и был убежден, что она не осуществится. Он задел патриотическую струнку и бомбардировал Испанию целым арсеналом презрительных выражений, обычно употребляемых против любого народа, интересы которого идут вразрез с нашими. «Ви Франсез» сделалась влиятельным органом благодаря своим всем известным связям с правительством. Она сообщала политические новости раньше всех остальных, самых серьезных газет, между строк намекала на намерения дружественных ей министров, и все парижские и провинциальные газеты черпали из нее сведения. Ее цитировали, ее боялись, ее начинали уважать. Теперь это был уже не подозрительный орган шайки политических аферистов, а признанный орган кабинета. Ларош-Матье был душою газеты, Дю Руа – его рупором. Старик Вальтер, бессловесный депутат и изворотливый издатель, владел искусством стушевываться, а сам, как говорили, делал втихомолку грандиозные дела с марокканскими рудниками. Салон Мадлены сделался влиятельным центром, где собиралось каждую неделю несколько членов кабинета. Даже президент совета два раза обедал у нее, а жены государственных людей, не решавшиеся прежде переступать ее порог, хвастались теперь ее дружбой и посещали ее чаще, чем она их. Министр иностранных дел распоряжался у нее в доме как хозяин. Он приходил в любое время, приносил телеграммы, сведения, справки, которые диктовал то мужу, то жене, точно они были его секретарями. Когда Дю Руа после ухода министра оставался наедине с Мадленой, он возмущался поведением этого посредственного выскочки. В голосе его слышалась угроза, а в словах язвительные насмешки. Но она презрительно пожимала плечами, повторяя: – Добейся того же, чего добился он. Сделайся министром – и тогда важничай. А пока что лучше помолчи. Он закручивал усы, посматривая на нее сбоку. – Еще неизвестно, на что я способен, – говорил он, – быть может, в один прекрасный день это обнаружится. Она отвечала философски: – Поживем – увидим. В день возобновления заседаний палаты депутатов молодая женщина еще с утра, в постели, дала мужу тысячу наставлений. Он одевался, собираясь пойти завтракать к Ларош-Матье, чтобы получить от него еще до заседания инструкции для завтрашней передовицы в «Ви Франсез», в которой должна была заключаться официозная декларация истинных намерений кабинета. Мадлена говорила: – Главное, не забудь спросить, послан ли генерал Белонкль в Оран, как это предполагалось. Это может иметь огромное значение. Жорж раздраженно ответил: – Я не хуже тебя знаю, что мне делать. Оставь меня в покое со своими бесконечными наставлениями. Она спокойно возразила: – Мой милый, когда ты идешь к министру, ты постоянно забываешь половину поручений, которые я тебе даю. Он проворчал: – В конце концов, мне надоел твой министр! Какой-то болван! Она хладнокровно ответила: – Он столько же мой министр, сколько и твой. Тебе он полезнее, чем мне. Он слегка обернулся к ней и произнес с усмешкой: – Извини, за мной он не ухаживает. Она медленно ответила: – И за мной тоже; но через его посредство мы создаем себе положение. Он немного помолчал, потом заметил: – Если бы мне надо было сделать выбор между твоими поклонниками, я уж скорее отдал бы предпочтение этому старому кретину де Водреку. Кстати, что с ним случилось? Я его не видел уже с неделю. Она ответила равнодушно: – Он болен, он мне писал, что приступ подагры приковал его к постели. Тебе бы следовало съездить узнать о его здоровье. Ты знаешь, как он тебя любит, это ему будет приятно. Жорж ответил: – Да, конечно, я к нему сегодня же заеду. Он закончил одеваться и, надев шляпу, припоминал, не забыл ли чего-нибудь. Убедившись, что все в порядке, он подошел к постели и поцеловал жену в лоб: – До свиданья, дорогая, я вернусь не раньше семи часов. И он вышел. Ларош-Матье уже ждал его; в этот день он завтракал в десять часов утра, так как совет министров должен был собраться в двенадцать, до открытия сессии палаты депутатов. Госпожа Ларош-Матье не пожелала изменить часа своего завтрака, и за столом с ними не было никого, кроме личного секретаря министра. Как только они уселись, Дю Руа сразу заговорил о своей статье, наметил главные положения, заглядывая в заметки, нацарапанные на визитных карточках, потом спросил: – Не находите ли вы нужным что-либо изменить, дорогой министр? – Почти ничего, дорогой друг. Пожалуй, вы слишком определенно высказываетесь о мароккском деле. Говорите об экспедиции так, как будто она должна состояться, но в то же время дайте понять, что она не состоится и что вы сами в нее верите меньше, чем кто бы то ни было. Сделайте так, чтобы публика прочла между строк наше намерение не вмешиваться в эту авантюру. – Отлично. Я понял и постараюсь дать это понять другим. Между прочим, жена просила меня узнать, послан ли генерал Белонкль в Оран? Из того, что вы сейчас сказали, я заключил, что нет. Государственный муж ответил: – Нет. Потом они заговорили о предстоящей сессии. Ларош-Матье принялся ораторствовать, упражняясь в красноречии, которое он должен был излить на своих коллег через несколько часов. Он жестикулировал правой рукой, потрясал в воздухе то вилкой, то ножом, то куском хлеба и, не глядя ни на кого, обращался к невидимому собранию, щеголяя своим слащавым красноречием и своей внешностью прилизанного красавчика. Очень маленькие закрученные усики торчали над его губой, точно два жала скорпиона, а его напомаженные бриллиантином волосы, с пробором посредине, спускались на виски двумя волнами, как у провинциального щеголя. Несмотря на свою молодость, он уже начинал жиреть и полнеть: брюшко подпирало ему жилет. Личный секретарь, без сомнения уже привыкший к потокам его красноречия, спокойно ел и пил, но Дю Руа, мучимый завистью к достигнутому им успеху, думал: «Какое ничтожество! Что за идиоты эти политические деятели!» И, сравнивая себя с этим напыщенным болтуном, он говорил себе: «Черт возьми! Будь у меня сто тысяч франков, чтобы иметь возможность выставить свою кандидатуру на звание депутата в моем милом Руане и забрать в руки моих славных, хитрых и неповоротливых нормандцев, – каким государственным человеком я стал бы среди этих недальновидных бездельников!» Ларош-Матье ораторствовал вплоть до самого кофе; потом, заметив, что уже поздно, позвонил, чтобы ему подали экипаж, и протянул руку журналисту: – Вы меня хорошо поняли, дорогой друг? – Отлично, дорогой министр, положитесь на меня. И Дю Руа не спеша отправился в редакцию, чтобы писать статью, так как до четырех часов ему нечем было заполнить время. В четыре он должен был быть на Константинопольской улице и встретиться там с госпожой де Марель, с которой он виделся регулярно два раза в неделю, по понедельникам и по пятницам. Но лишь только он вошел в редакцию, ему подали запечатанную телеграмму: она была от госпожи Вальтер и гласила: «Мне необходимо с тобой сегодня поговорить. Очень важное дело. Жди меня в два часа на Константинопольской улице. Я могу оказать тебе большую услугу. Навеки преданная тебе Виргиния». Он выругался: «Черт возьми! Вот пиявка!» – и, придя в дурное настроение, тотчас ушел, так как был слишком раздражен, чтобы работать. В продолжение шести недель он старался порвать с нею, но ему не удавалось охладить ее упорную страсть. После своего падения она сначала терзалась ужасными угрызениями совести и в продолжение трех свиданий подряд осыпала своего любовника упреками и проклятиями. Утомленный этими сценами и пресытившись уже этой перезрелой и склонной к драматизму женщиной, он стал попросту ее избегать, надеясь таким образом покончить с этим приключением. Но тогда она отчаянно уцепилась за него, кинулась в эту любовь, как кидаются в реку с камнем на шее. Из слабости, из снисходительности, считаясь с ее положением в свете, он позволил ей снова овладеть собой, и теперь она сделала его невольником своей неистовой и утомительной страсти, преследуя его своей нежностью. Она хотела видеть его ежедневно, беспрестанно вызывала его телеграммами, назначала минутные свидания на углах улиц, в магазинах, в общественных садах. Она постоянно повторяла ему, в одних и тех же выражениях, что она его обожает, боготворит, потом уходила, говоря, что была «бесконечно счастлива его видеть». Она оказалась совсем не такой, как он себе ее представлял. Она старалась пленить его детскими нежностями и любовными ребячествами, смешными в ее возрасте. До сих пор она была строго честной женщиной с девственным сердцем, не испытавшим никакого чувства, не знавшей, что такое чувственность; и вдруг у этой благоразумной сорокалетней женщины, которая переживала нечто вроде бледной осени после холодного лета, наступила какая-то блеклая весна с маленькими недозрелыми цветами и недоразвившимися побегами – какой-то странный расцвет запоздалой девической любви, пылкой и наивной, выражавшейся во взрывах страсти, во вскрикиваниях шестнадцатилетней девочки, в утомительных ласках и нежностях, которые состарились, не узнав молодости. Она писала ему по десять писем в день, глупых, сумасшедших писем, составленных в каком-то поэтическом и смешном стиле, разукрашенном, словно индейские письмена, испещренном названиями животных и птиц. Как только они оставались одни, она начинала его целовать с тяжеловесными шалостями неуклюжего подростка, с гримасами губ, вызывавшими смех, с прыжками, от которых тряслась под корсажем ее слишком полная грудь. Особенное отвращение вызывали в нем прозвища, которые она ему давала: мой котик, моя драгоценность, моя синяя птица, мое сокровище, и комедия девической стыдливости, которую она разыгрывала каждый раз, перед тем как отдаться, робкие ужимки, казавшиеся ей милыми, и игры развращенной школьницы. Она спрашивала: «Чей это ротик?» – и, когда он не сразу отвечал «мой», она приставала к нему до того, что он бледнел от раздражения. Она должна была чувствовать, казалось ему, что в любви необходим исключительный такт, исключительная ловкость, благоразумие, а главное – верный тон, что, отдаваясь ему, она, зрелая женщина, мать семейства, светская дама, должна была держать себя с достоинством, строго, со сдержанным увлечением, быть может, даже со слезами, но со слезами Дидоны, а не Джульетты[38 - …Дидоны, а не Джульетты. – В «Энеиде» Вергилия говорится о том, что герой поэмы Эней полюбил царицу Дидону, легендарную основательницу Карфагена, и встретил сильное ответное чувство с ее стороны; когда Эней вынужден был возобновить свои скитания, Дидона в отчаянии покончила с собой. Джульетта – героиня знаменитой трагедии Шекспира. Слова Мопассана противопоставляют страстную любовь зрелой женщины любви молодой девушки.]. Она повторяла беспрестанно: – Как я люблю тебя, моя крошка! Скажи, ты меня тоже любишь, деточка? Он уже не мог слышать этих слов – «моя крошка», «моя деточка» – без того, чтобы у него не явилось желание назвать ее «моя старушка». Она говорила ему: – Какое безумие я совершила, уступив тебе!.. Но я об этом не жалею. Любить – так хорошо! Все это в ее устах раздражало Жоржа. Она шептала: «Любить – так хорошо», – словно театральная инженю. Кроме того, его раздражала неловкость ее ласк. От поцелуев этого красивого мужчины, воспламенившего ее кровь, в ней проснулась чувственность, но во время объятий она проявляла такую неумелую пылкость и такую серьезную старательность, что Дю Руа становилось смешно, и ему приходили на ум старички, пытающиеся учиться грамоте. А в те минуты, когда она должна была бы душить его в своих объятиях, страстно глядя на него глубоким и страшным взглядом, какой бывает у увядающих женщин, великолепных в своей последней любви, – когда она должна была бы кусать его немыми, трепетными губами, прижимая к своему полному, горячему, утомленному, но ненасытному телу, – в такие минуты она суетилась, как девчонка, и сюсюкала, желая ему понравиться: «Я так люблю тебя, моя крошка, так люблю. Приласкай хорошенько свою женушку!» Тогда им овладевало безумное желание выругаться, схватить шляпу и уйти, хлопнув дверью. В первое время они часто встречались на Константинопольской улице, но Дю Руа, опасавшийся встречи с госпожой де Марель, находил теперь тысячи предлогов, чтобы отклонять эти свидания. Но тогда ему пришлось являться к ней чуть не ежедневно то завтракать, то обедать. Она жала ему руку под столом, подставляла губы где-нибудь за дверью. Ему, однако, гораздо больше нравилось шутить с Сюзанной, забавлявшей его своими проказами. Под ее наружностью куколки скрывался живой и насмешливый ум, неожиданный и лукавый, всегда умевший блеснуть подобно ярмарочной марионетке. Она смеялась над всем и над всеми язвительно и метко. Жорж возбуждал ее красноречие, поощрял ее насмешливость, и они отлично ладили друг с другом. Она беспрестанно обращалась к нему: «Послушайте, Милый друг. Подите сюда, Милый друг». Он немедленно покидал мамашу и бежал к дочке: та шептала ему на ухо какую-нибудь лукавую шутку, и они смеялись от всей души. Между тем пресыщение любовью матери начало переходить в нем в непреодолимое отвращение; он не мог больше видеть ее, слышать, думать о ней без злобы. Он перестал у нее бывать, отвечать на ее письма и уступать ее мольбам. Она поняла наконец, что он ее больше не любит, и это причинило ей ужасное страдание. С ожесточенным упорством она начала преследовать его, подсматривать за ним, подстерегать его, ожидая в карете с опущенными занавесками у дверей редакции, около его дома, на улицах – всюду, где она надеялась его встретить. У него было желание прикрикнуть на нее, оскорбить, ударить, сказать ей откровенно: «Оставьте меня в покое, с меня довольно, вы мне надоели», – но из-за «Ви Франсез» он все же вынужден был считаться с ней и старался при помощи холодности, замаскированных резкостей, а порой даже и дерзостей дать ей понять, что всему этому должен наступить конец. Она в особенности упорствовала в стараниях заманить его на Константинопольскую улицу, и он постоянно дрожал при мысли, что обе женщины столкнутся когда-нибудь нос к носу у входа в квартиру. Наоборот, привязанность его к госпоже де Марель за это лето возросла; он называл ее своим «мальчишкой», и положительно она ему нравилась. В натуре их было много общего: оба принадлежали к породе любящих приключения бродяг, тех светских бродяг, которые, сами того не подозревая, имеют большое сходство с бродягами больших дорог. Лето любовники провели очаровательно, как кутящие студенты: они отправлялись иногда завтракать или обедать в Аржантейль, Буживаль, Мезон, Пуасси и проводили целые часы в лодке, собирая цветы вдоль берега. Она обожала жареную рыбу прямо из Сены, рыбную солянку, фрикасе из кролика, беседки загородных кабачков, крики лодочников. Он любил ездить с ней в ясный день на империале пригородного трамвая и, болтая разные веселые глупости, смотреть на скучные окрестности Парижа, где разбросаны безвкусные виллы богачей. И когда ему надо было возвращаться с такой прогулки и идти обедать к госпоже Вальтер, он проклинал свою неотвязную старую любовницу, вспоминая о молодой, с которой он только что расстался и которая там, в зелени, на берегу, удовлетворила его желания и выпила его страсть. Он уже думал, что наконец развязался с женой патрона, которой он ясно, почти грубо заявил о своем желании порвать, когда получил в редакции телеграмму, вызывавшую его к двум часам на Константинопольскую улицу. Он перечел ее на ходу: «Мне необходимо с тобой сегодня поговорить. Дело очень важное. Жди меня в два часа на Константинопольской улице. Я могу оказать тебе большую услугу. Навеки преданная тебе Виргиния». Он думал: «Чего еще ей от меня надо, этой старой сове? Держу пари, что никакого дела нет. Она будет мне повторять, что обожает меня. Все же придется пойти. Она говорит о каком-то важном деле и большой услуге. Может быть, это и правда. А в четыре должна прийти Клотильда! Нужно отослать первую не позже трех часов. Черт побери! Только бы они не встретились. Несчастье с этими женщинами!» И ему пришло в голову, что, в сущности, только его жена никогда его не мучила. Она жила рядом с ним и, казалось, очень любила его в часы, предназначенные для любви, не допуская лишь нарушения неизменного хода ее обычных занятий. Он медленно направлялся к своей квартире, мысленно возмущаясь женой патрона: «Ну и встречу же устрою я ей, если окажется, что у нее нет никакого дела. Язык Камброна[39 - Язык Камброна – имеется в виду непечатная брань, которой французский генерал Пьер Камброн (1770–1842), командовавший в битве при Ватерлоо старой наполеоновской гвардией, ответил на предложение сдаться.] покажется изысканным по сравнению с моим. Прежде всего я ей заявлю, что больше ноги моей у нее не будет». И он вошел в квартиру, чтобы подождать там госпожу Вальтер. Она вошла почти вслед за ним и, увидав его, воскликнула: – Ах, ты получил мою телеграмму! Какое счастье! Он сделал злое лицо. – Черт возьми, мне ее подали в редакции в момент, когда я направлялся в палату. Что тебе еще от меня нужно? Она подняла вуаль, чтобы поцеловать его, и подошла к нему с робким и покорным видом часто наказываемой собаки. – Как ты со мной жесток… Как грубо ты говоришь со мной… Что я тебе сделала? Ты не можешь себе представить, как я страдаю из-за тебя. Он проворчал: – Ты опять начинаешь? Она стояла возле него и ждала улыбки, жеста, чтобы броситься в его объятия. Она прошептала: – Не нужно было сходиться со мною, чтобы потом так обращаться; нужно было оставить меня счастливой и спокойной, какой я была. Помнишь, что ты мне говорил в церкви и как ты силой заставил меня войти в этот дом? А теперь как ты со мной говоришь! Как ты меня встречаешь! Боже мой, как ты меня терзаешь! Он топнул ногой и яростно вскричал: – Ах так? Ну нет! С меня довольно. Когда мы видимся, ты ни на минуту не перестаешь напевать мне эту песню. Можно подумать, что я тебя соблазнил в двенадцать лет и что ты была невинна, как ангел. Нет, моя милая, установим факты. Здесь не было развращения малолетней. Ты мне отдалась в достаточно сознательном возрасте. Я тебе за это очень благодарен, очень признателен; но я не собираюсь быть привязанным к твоей юбке до самой смерти. У тебя есть муж, у меня – жена. Мы несвободны, ни я, ни ты. Мы позволили себе каприз, никто о нем не знает, и теперь – кончено! Она сказала: – О, как ты груб! Как ты низок и бесчестен! Да, я не была молоденькой девушкой, но до тебя я никого не любила, никогда не изменяла… Он прервал ее: – Ты мне это уже повторяла двадцать раз. Я это знаю. Но у тебя двое детей, значит, не я лишил тебя невинности. Она отшатнулась. – О Жорж, это подло! И, схватившись обеими руками за грудь, она начала всхлипывать, готовясь разрыдаться. Увидев, что начинаются слезы, он схватил с камина шляпу: – А, ты собираешься плакать, в таком случае до свиданья. Ради этого-то зрелища ты и заставила меня прийти сюда? Она сделала шаг, чтобы преградить ему дорогу, и, быстрым движением вынув из кармана носовой платок, порывисто вытерла глаза. Сделав над собой усилие, она заговорила более твердым голосом, прерывистым и дрожавшим от сдерживаемой боли: – Нет… я пришла для того, чтобы тебе сообщить новость… политическую новость… чтобы дать тебе возможность заработать пятьдесят тысяч франков… или даже больше… если ты захочешь. Он спросил, внезапно смягчившись: – Каким образом? Что ты хочешь сказать? – Я случайно подслушала несколько слов из разговора моего мужа с Ларошем. Впрочем, они не особенно скрывали это от меня. Но Вальтер советовал министру не посвящать тебя в тайну, боясь, что ты можешь ее разгласить. Дю Руа положил шляпу на стул. Он стал слушать с большим вниманием. – Ну так в чем же дело? – Они собираются захватить Марокко! – Пустяки! Я завтракал с Ларошем, который мне почти продиктовал проекты кабинета. – Нет, мой дорогой, они тебя обманули, потому что боятся, как бы кто-нибудь не узнал об их комбинациях. – Садись, – сказал Жорж. И сел сам в кресло. Она придвинула низенькую скамеечку и уселась на нее у ног молодого человека. Затем она начала вкрадчивым голосом: – Так как я всегда думаю о тебе, то я прислушиваюсь теперь ко всему, о чем вокруг меня шепчутся. И она стала тихо рассказывать ему, как она догадалась, что с некоторого времени подготавливается какое-то дело помимо него, что им пользуются, но опасаются его соперничества. Она сказала: – Знаешь, когда любишь, становишься хитрой. Наконец вчера она все поняла. Это было крупное, очень крупное предприятие, подготовлявшееся втихомолку. Теперь она улыбалась, радуясь своей ловкости, она говорила с увлечением, говорила как жена финансиста, привыкшая наблюдать, как подготавливаются биржевые спекуляции, колебания акций, повышения и понижения курса, в какие-нибудь два часа разоряющие тысячи мелких буржуа, мелких рантье, вложивших свои сбережения в предприятия, гарантированные именами почтенных, уважаемых политических и финансовых деятелей. Она повторяла: – О! Они затеяли крупное, очень крупное дело. Руководит всем Вальтер, а он в таких делах понимает. Это действительно замечательное дело. Его начинали выводить из себя эти предисловия. – Говори же скорей. – Так вот. Экспедиция в Танжер была ими решена еще в тот день, когда Ларош получил портфель министра иностранных дел. Затем постепенно они скупили весь марокканский заем, облигации которого упали до шестидесяти четырех или шестидесяти пяти франков. Они совершили эту покупку очень искусно при посредстве ловких агентов, не возбудивших ни в ком ни малейшего подозрения. Им удалось провести даже Ротшильдов, когда те стали удивляться такому спросу на марокканские облигации. Им называли имена посредников – людей с плохой репутацией, неудачных игроков на бирже. Это успокоило крупных банкиров. Теперь туда пошлют войска, и, как только наши будут там, французское правительство гарантирует заем. Наши друзья заработают на этом пятьдесят, шестьдесят миллионов. Понимаешь, в чем дело? Понимаешь также, почему они боятся решительно всех, боятся малейшей огласки? Она припала головой к жилету молодого человека и, положив руки к нему на колени, прижималась, льнула к нему, чувствуя, что теперь она его интересует, готовая сделать все, пойти на все за одну лишь ласку, за одну лишь улыбку. Он спросил: – Ты в этом уверена? Она ответила убежденно: – Еще бы! Он заявил: – Действительно, это ловко задумано. Что касается негодяя Лароша, то я ему еще отплачу за это! Подлец! Пусть он побережется! Пусть он побережется! Я ему пересчитаю его министерские ребра! Затем он погрузился в размышления и прошептал: – Нужно было бы, однако, этим воспользоваться. – Ты можешь еще купить себе облигаций, – сказала она. – Они стоят пока еще только семьдесят два франка. Он ответил: – Да, но у меня нет свободных денег. Она подняла на него умоляющие глаза: – Я об этом уже подумала, мой котик, и, если бы ты был милый, если бы ты меня немного любил, ты позволил бы мне одолжить тебе денег. Он ответил резко, почти грубо: – Ну нет, об этом не может быть и речи. Она прошептала с мольбой: – Слушай, можно устроить это так, что тебе не придется занимать деньги. Я хотела купить себе этих акций на десять тысяч франков, чтобы иметь свои личные деньги. Ну так вот, я куплю их на двадцать тысяч! Тебе будет принадлежать половина. Ты отлично понимаешь, что я не стану платить за них Вальтеру. Так что сейчас деньги не понадобятся. Если дело удастся, ты выиграешь семьдесят тысяч франков. Если же нет, ты будешь мне должен десять тысяч франков, которые заплатишь, когда захочешь. Он повторил еще раз: – Нет, мне не нравится подобная комбинация. Тогда она стала его уговаривать, доказывать ему, что он, в сущности, занимает десять тысяч, веря ей на слово, и, таким образом, рискует; что лично она не дает ему ничего, так как платить за облигации будет банк Вальтера. Кроме того, она указала ему на то, что ведь именно он вел в «Ви Франсез» всю политическую кампанию, которая сделала возможным осуществление этого предприятия, и что с его стороны будет очень глупо не извлечь из него выгоды. Он все еще колебался. Она прибавила: – Ну подумай, ведь фактически это Вальтер одолжит тебе эти десять тысяч, а ты оказал ему услуги, которые стоят гораздо больше. – Ну хорошо! Пусть будет так, – сказал он, – я буду твоим половинщиком. Если мы проиграем, я тебе уплачу десять тысяч франков. Она была так рада, что вскочила, схватила обеими руками его голову и начала ее жадно целовать. Сначала он не сопротивлялся, но, так как она, став смелее, начала душить его своими поцелуями, он подумал о том, что сейчас придет другая и что если он уступит, то потеряет время и растратит в объятиях старухи ту страсть, которую лучше сохранить для молодой. Он тихонько оттолкнул ее и сказал: – Послушай, будь благоразумна. Она посмотрела на него с отчаянием: – О Жорж! Мне уже больше нельзя даже целовать тебя. Он ответил: – Не сегодня. У меня болит голова, и от этого мне становится хуже. Тогда она послушно села снова у его ног и спросила: – Не придешь ли ты завтра к нам обедать? Какое удовольствие ты бы мне этим доставил! Он колебался, но не решился отказать: – Да, конечно. – Благодарю тебя, милый. Она медленно, равномерным, ласкающим движением терлась щекой о грудь молодого человека, и ее длинный черный волос запутался в жилете. Она заметила это, и вдруг ей пришла в голову сумасбродная фантазия, одна из тех суеверных фантазий, которые часто заменяют женщинам разум. Она принялась тихонько обматывать этот волос вокруг пуговицы. Потом обмотала другой вокруг следующей, за ним третий, и так вокруг каждой пуговицы она обмотала по волосу. Он встанет и вырвет их одним движением. Он причинит ей боль – какое счастье! И он, сам того не зная, унесет с собою частицу ее существа, маленькую прядь волос, которой он никогда у нее не просил. Это будет нить, которой она привяжет его к себе, таинственная, невидимая нить! Талисман, который она оставит на нем. И помимо своей воли он будет думать о ней, он увидит ее во сне, и завтра он будет любить ее немного больше. Вдруг он сказал: – Мне придется тебя оставить, потому что меня ждут в палате к концу заседания. Сегодня я не могу не быть там. Она вздохнула: – Ах! Так скоро! Потом покорно добавила: – Иди, мой милый, но завтра ты придешь обедать. И, быстрым движением отстранившись от него, она почувствовала в голове мгновенную острую боль, словно ей вонзили в кожу несколько иголок. Сердце ее забилось: она была счастлива, что перенесла эту боль ради него. – Прощай, – сказала она. Он обнял ее со снисходительной улыбкой и холодно поцеловал в глаза. Но она, обезумев уже от одного прикосновения, еще раз прошептала: – Так скоро? И ее умоляющий взгляд указал на спальню, дверь в которую была открыта. Он отстранил ее и сказал торопливо: – Мне надо бежать, а то я опоздаю. Тогда она протянула ему губы, которых он едва коснулся; подав ей зонтик, который она чуть не забыла, он снова сказал: – Идем, идем скорее, уже больше трех часов. Она вышла, повторяя: – Завтра, в семь часов. Он ответил: – Завтра, в семь часов. Они расстались. Она повернула направо, он – налево. Дю Руа дошел до внешнего бульвара. Потом спустился к бульвару Мальзерб и медленно пошел вперед. Проходя мимо кондитерской, он увидел глазированные каштаны в хрустальной вазе и подумал: «Возьму фунт их для Клотильды». И купил пакет этих засахаренных фруктов, которые она любила до безумия. В четыре часа он был уже дома и ожидал свою молодую любовницу. Она немного опоздала, так как муж ее приехал на неделю. Она спросила: – Ты можешь прийти к нам завтра обедать? Он будет в восторге повидать тебя. – Нет, я обедаю у патрона. У нас теперь масса всяких дел, политических и финансовых. Она сняла шляпу и начала расстегивать лиф, который был ей немного тесен. Он указал ей пакет на камине: – Я принес тебе глазированных каштанов. Она захлопала в ладоши. – Какая прелесть! Какой ты милый! Она взяла их, попробовала и объявила: – Они восхитительны, я чувствую, что не оставлю ни одного. – Потом прибавила, глядя на Жоржа с чувственной веселостью: – Ты, значит, поощряешь все мои пороки? Она медленно ела каштаны, беспрестанно заглядывая в мешочек, как бы желая удостовериться, что там еще что-то осталось. Она сказала: – Ну, садись в кресло, а я устроюсь у твоих ног и буду есть конфеты. Мне будет так очень удобно. Он улыбнулся, сел и усадил ее у своих ног. У нее была теперь точно такая же поза, как только что у госпожи Вальтер. Она поднимала голову, чтобы видеть его, и болтала с набитым ртом: – Ты знаешь, милый, я видела тебя во сне, мне снилось, что мы вдвоем едем куда-то далеко на верблюде. У него два горба, и мы сидим верхом, каждый на горбе, и проезжаем через пустыню. У нас с собою в бумаге бутерброды и бутылка вина, и мы закусываем, сидя на горбах. Но мне это надоело, так как мы ничего другого не могли делать; мы были слишком далеко друг от друга, и мне захотелось сойти. Он ответил: – Мне тоже хочется сойти. Он смеялся, находя забавным ее рассказ, и побуждал ее болтать пустяки, высказывать все эти ребячества, все нежные глупости, которые приходят в голову влюбленным. И весь этот вздор, выводивший его из себя в устах госпожи Вальтер, казался ему милым, когда его произносила госпожа де Марель. Клотильда тоже называла его «мой милый», «мой мальчик», «мой котик», и эти слова казались ему нежной лаской. Когда же их произносила другая, они раздражали и сердили его. Ибо слова любви всегда одинаковы, все дело в устах, которые их произносят. Но, забавляясь всеми этими шалостями, он не переставал думать о семидесяти тысячах франков, которые ему предстояло выиграть, и вдруг, слегка коснувшись пальцем головы своей подруги, он прервал ее болтовню: – Слушай, моя кошечка. Я даю тебе поручение к твоему мужу. Скажи ему от моего имени, чтобы он завтра же купил на десять тысяч франков марокканских акций, которые стоят теперь по семьдесят два франка; я обещаю ему, что меньше чем через три месяца он выиграет на этом деле от шестидесяти до восьмидесяти тысяч франков. Скажи ему, чтобы он никому об этом не говорил. Передай ему также от моего имени, что экспедиция в Танжер решена и что марокканский заем будет гарантирован французским правительством. Только смотри никому не проболтайся. Я доверяю тебе государственную тайну. Она серьезно слушала его. Потом прошептала: – Спасибо. Я передам это моему мужу сегодня же вечером; ты можешь на него положиться; он не проболтается. Это человек надежный, его опасаться нечего. Она покончила с каштанами, скомкала пакет и бросила его в камин. Потом сказала: – Идем в постель. – И, не вставая, начала расстегивать жилет Жоржа. Вдруг она остановилась и, двумя пальцами вытянув из петли длинный волос, рассмеялась: – Смотри-ка… Ты принес волос Мадлены. Вот верный муж! Потом, сделавшись серьезной, она начала внимательно рассматривать на ладони едва заметный тонкий волос, найденный ею, и прошептала: – Но это волос не Мадлены. Он темный. Он улыбнулся: – Это, вероятно, волос горничной. Но она продолжала рассматривать жилет с внимательностью сыщика и нашла другой волос, обмотанный вокруг пуговицы; затем третий; и, побледнев, слегка дрожа, воскликнула: – О, ты спал с женщиной, которая обмотала тебе свои волосы вокруг пуговиц! Он удивился, забормотал: – Да нет же, ты с ума сошла… Потом вдруг он вспомнил, понял все, сначала смутился, потом начал, смеясь, отрицать, в глубине души польщенный тем, что она подозревает его в успехах у женщин. Она продолжала искать и все находила волосы, которые разматывала быстрым движением и бросала на ковер. Инстинктом опытной женщины она угадала, в чем дело, и бормотала, взбешенная, раздраженная, готовая расплакаться: – Она тебя любит, эта женщина. Она хотела, чтобы ты унес частицу ее… Ах, предатель! Вдруг она пронзительно вскрикнула с дикой радостью: – О! О! Это старуха! Вот седой волос! А! Так ты теперь возишься со старухами! Разве они тебе платят?.. Скажи, разве они тебе платят?.. А! Так ты взялся за старух! В таком случае я тебе больше не нужна. Оставайся с нею… Она вскочила, схватила лиф, брошенный на стул, и начала быстро одеваться. Он хотел ее удержать, пристыженно бормоча: – Да нет же, Кло… Как это глупо… Я не знаю, откуда это… Послушай… Останься… Ну же… Останься… Она повторила: – Люби свою старуху, люби ее… Закажи себе кольцо из ее волос, из ее седых волос… У тебя их достаточно для этого… Она быстро, порывисто оделась, надела шляпу и накинула вуаль, а когда он хотел ее схватить, она со всего размаху дала ему пощечину. Пока он стоял ошеломленный, она открыла дверь и исчезла. Как только он остался один, его охватила бешеная злоба против этой старой карги Вальтер! Теперь уж он с ней расправится! И как следует! Он обмыл водой свою покрасневшую щеку. Потом тоже вышел, обдумывая, как бы ему отомстить. На этот раз он не простит. Ну нет! Он вышел на бульвар и, прогуливаясь, остановился перед ювелирным магазином, чтобы посмотреть на хронометр, который ему давно хотелось купить и который стоил тысячу восемьсот франков. Вдруг сердце его затрепетало от радости при мысли: «Если я выиграю семьдесят тысяч, я могу его купить». И он стал мечтать о том, что он сделает, имея эти семьдесят тысяч. Прежде всего он сделается депутатом. Затем купит хронометр, потом будет играть на бирже, потом… потом еще… Ему не хотелось идти в редакцию; он предпочитал сначала поговорить с Мадленой, а потом уже увидеться с Вальтером и взяться за статью; и он пошел по направлению к дому. Дойдя до улицы Друо, он вдруг остановился; он забыл справиться о здоровье графа де Водрека, который жил на Шоссе д’Антен. Он медленно пошел назад, погруженный в сладостные грезы о тысяче приятных вещей, о близком богатстве, а также об этом негодяе Лароше и о старой карге Вальтер. Гнев Клотильды его, впрочем, мало беспокоил: он знал, что она быстро прощала. Он спросил у привратника дома, в котором жил граф де Водрек: – А как здоровье господина де Водрека? Я слышал, что последние дни он чувствует себя плохо. Человек ответил: – Граф очень болен, сударь. Полагают, что он не переживет эту ночь. Подагра повлияла на сердце. Дю Руа был так поражен, что совсем растерялся. Водрек умирает! В голове его пронесся целый рой смутных и тревожных мыслей, в которых он не смел сам себе признаться. Он пробормотал: – Благодарю, я еще зайду… – не отдавая себе отчета в том, что он говорит. Потом он вскочил в фиакр и приказал везти себя домой. Жена его была дома. Он вбежал, запыхавшись, в ее комнату и сейчас же сообщил ей: – Ты еще не знаешь? Водрек умирает! Она сидела и читала какое-то письмо. Подняв на него глаза, она три раза подряд спросила: – Как? Что ты сказал?.. Что ты сказал?.. Что ты сказал?.. – Я говорю тебе, что Водрек умирает от припадка подагры, повлиявшей на сердце. – Потом прибавил: – Что ты думаешь делать? Она поднялась бледная, лицо ее нервно подергивалось. Потом вдруг зарыдала, закрыв лицо руками. И стояла так, сотрясаемая рыданиями, подавленная горем. Внезапно она овладела собой, отерла глаза: – Я поеду… я поеду к нему… Не беспокойся обо мне… Я не знаю, когда вернусь… Не жди меня… Он ответил: – Хорошо, поезжай. Они пожали друг другу руки, и она вышла так стремительно, что забыла захватить перчатки. Жорж пообедал один и принялся писать статью. Он написал ее, в точности следуя указаниям министра, давая понять читателям, что экспедиция в Марокко не состоится. Затем он отнес статью в редакцию, поболтал несколько минут с патроном и направился домой, покуривая, в радостном настроении. Жена его еще не возвращалась. Он лег и заснул. Мадлена вернулась около полуночи. Жорж, разбуженный ее приходом, сел на постели. Он спросил: – Ну что? Он никогда не видел ее такой бледной и взволнованной. Она прошептала: – Он умер. – А! И… ничего тебе не сказал? – Ничего. Он был уже без сознания, когда я пришла. Жорж задумался. На губах его вертелись вопросы, которых он не осмеливался задать. – Ложись, – сказал он. Она быстро разделась и легла рядом с ним. Он спросил: – Был ли кто-нибудь из родственников при его кончине? – Только один племянник. – А! Он часто видался с этим племянником? – Никогда. Они не встречались в течение десяти лет. – Были ли у него другие родственники? – Нет… не думаю. – Значит… этот племянник получит наследство? – Не знаю. – Водрек был очень богат? – Да, очень богат. – Не знаешь приблизительно, какое у него было состояние? – Точно не знаю. Один или два миллиона. Он замолчал. Она потушила свечу. И они продолжали лежать рядом в тишине ночи без сна, молча, погрузившись каждый в свои мысли. Ему не хотелось спать. Ничтожными казались ему теперь семьдесят тысяч франков, обещанные госпожой Вальтер. Вдруг ему показалось, что Мадлена плачет. Чтобы убедиться в этом, он спросил: – Ты спишь? – Нет. Голос ее дрожал, в нем слышались слезы. Он продолжал: – Я забыл тебе сказать, что твой министр нас ловко надул. – Как так? И он пространно, со всеми подробностями рассказал ей комбинацию, подготовляемую Ларошем и Вальтером. Когда он закончил, она спросила: – Как ты об этом узнал? Он ответил: – Позволь мне не говорить тебе этого. У тебя есть свои способы добывать сведения, которых я не касаюсь. У меня есть свои, которые я тоже желаю сохранять в тайне. Во всяком случае, за точность моих сведений я ручаюсь. Тогда она прошептала: – Да, это возможно… Я подозревала, что они что-то делают помимо нас… Жоржу не хотелось спать; он пододвинулся к жене и нежно поцеловал ее в ухо. Она резко оттолкнула его: – Прошу тебя, оставь меня в покое. Я совершенно не расположена дурачиться. Он покорно повернулся к стене, закрыл глаза и вскоре заснул. VI Церковь была обтянута черным, и у дверей ее большой щит с короной возвещал прохожим о том, что хоронят дворянина. Обряд только что кончился, и присутствующие медленно расходились, проходя мимо гроба. Племянник графа де Водрека пожимал всем руки и отвечал на поклоны. Жорж Дю Руа с женой вышли из церкви и направились домой. Оба молчали, погруженные в свои мысли. Наконец Жорж произнес, как бы говоря сам с собой: – Однако это странно! Мадлена спросила: – Что странно, мой друг? – Что Водрек нам ничего не оставил. Она внезапно покраснела; казалось, легкая розовая вуаль покрыла ее бледную кожу, поднявшись от шеи к лицу. Она сказала: – Почему он должен был нам что-нибудь оставить? У него не было для этого никаких оснований. Немного помолчав, она прибавила: – Может быть, у какого-нибудь нотариуса хранится завещание. Пока еще мы ничего не знаем. Он подумал, потом тихо сказал: – Да, это возможно; ведь, в конце концов, он был наш лучший друг, как твой, так и мой. Он обедал у нас два раза в неделю, приходил в любой час. У нас он чувствовал себя как дома, совсем как дома. Он любил тебя как отец; у него не было семьи, не было детей, братьев, сестер – никого, кроме этого племянника, да и с тем он не был близок. Да, по всей вероятности, существует завещание. Я не говорю о крупной сумме, достаточно хоть какого-нибудь пустяка, который доказал бы, что он подумал о нас, что он любил нас, ценил нашу привязанность. Какой-нибудь знак дружбы мы, во всяком случае, заслужили. Она ответила с задумчивым и равнодушным видом: – Возможно, конечно, что есть завещание. Когда они вернулись домой, слуга подал Мадлене письмо. Она прочла его и передала мужу. «Контора нотариуса Ламанера, улица Вож, 17 Милостивая государыня! Имею честь просить Вас пожаловать ко мне в контору между двумя и четырьмя часами во вторник, среду или четверг по касающемуся Вас делу. Примите и проч.     Ламанер». Теперь покраснел Жорж. – Должно быть, это то самое. Странно, что он приглашает тебя, а не меня, законного главу семейства. Сначала она ничего не ответила, потом, после короткого раздумья, сказала: – Хочешь, пойдем туда сейчас же? – Хорошо, пойдем. Позавтракав, они отправились к нотариусу. Когда они вошли в контору Ламанера, старший клерк встал с подчеркнутой почтительностью и проводил их к своему патрону. Нотариус был маленьким, совершенно круглым человечком. Голова его напоминала шар, привинченный к другому шару, который покоился на двух ногах, таких маленьких и таких коротких, что они тоже немного походили на шары. Он поклонился, указал на кресла и сказал, обращаясь к Мадлене: – Милостивая государыня, я вас пригласил, чтобы ознакомить вас с завещанием графа де Водрека, касающимся вас. Жорж не мог удержаться, чтобы не прошептать: – Я догадывался об этом. Нотариус добавил: – Я вам сообщу сейчас содержание этого документа, весьма, впрочем, краткого. Он достал из лежавшей перед ним папки завещание и прочел его: «Я, нижеподписавшийся Поль-Эмиль-Сиприен-Гонтран граф де Водрек, в здравом уме и твердой памяти сим выражаю свою последнюю волю. Так как смерть может постигнуть нас каждую минуту, то, в предвидении ее прихода, я считаю благоразумным написать свое завещание, которое будет храниться у нотариуса Ламанера. Не имея прямых наследников, я оставляю все свое имущество, состоящее из процентных бумаг на шестьсот тысяч франков и из недвижимости ценностью приблизительно в пятьсот тысяч франков, госпоже Кларе-Мадлене Дю Руа, не ставя ей никаких условий и не требуя никаких обязательств с ее стороны. Прошу ее принять этот дар от умершего друга в знак преданности и глубокой, почтительной привязанности». Нотариус сказал: – Вот и все. Завещание это помечено августом этого года и написано взамен другого документа такого же содержания, составленного два года тому назад на имя Клары-Мадлены Форестье. У меня хранится и первое завещание, которое в случае протеста со стороны родственников может служить доказательством того, что воля графа де Водрека была неизменна. Мадлена, очень бледная, сидела, не поднимая глаз. Жорж нервно крутил усы. После нескольких минут молчания нотариус добавил: – Само собою разумеется, сударь, что ваша жена не может принять этот дар без вашего согласия. Дю Руа встал и сухо ответил: – Я должен это обдумать. Нотариус с улыбкой поклонился и любезно сказал: – Я понимаю, сударь, щепетильность, которая заставляет вас колебаться. Я должен прибавить, что племянник графа де Водрека, ознакомившись сегодня утром с последней волей своего дяди, выразил готовность ей подчиниться, если ему будут предоставлены сто тысяч франков. По моему мнению, завещание это неоспоримо, но процесс наделал бы много шуму, которого вам, может быть, удобнее было бы избежать. В обществе часто возникают неблагожелательные толки. Во всяком случае, попрошу вас дать мне ответ по всем пунктам до субботы, если возможно. Жорж поклонился: – Хорошо, сударь. Потом он церемонно раскланялся, пропустил вперед жену, которая за все это время не произнесла ни одного слова, и вышел с таким суровым видом, что нотариус перестал улыбаться. Как только они вернулись домой, Дю Руа резко захлопнул дверь, бросил шляпу на постель и крикнул: – Ты была любовницей Водрека? Мадлена, снимавшая вуаль, вздрогнула и обернулась к нему: – Я? О! – Да, ты. Никто не оставляет всего своего состояния женщине, если она не… Она начала дрожать, и ей не удавалось вытянуть булавок, которыми была прикреплена прозрачная ткань. После минутного размышления она пролепетала взволнованным голосом: – Что с тобой?.. Что с тобой?.. Ты сходишь с ума… Ты… ты… Разве ты сам… только что… разве ты не… не надеялся… что он тебе что-нибудь оставит? Жорж стоял около нее и следил за всеми проявлениями ее волнения, как следователь, который старается уловить малейшие промахи подсудимого. Он сказал, делая ударение на каждом слове: – Да… Он мог оставить что-нибудь мне… мне, твоему мужу… мне, своему другу… Понимаешь… но, не тебе, своей подруге… не тебе, моей жене. В этом огромная, существенная разница с точки зрения приличий… и общественного мнения. Мадлена тоже пристально смотрела на него, пытливым и странным взором смотрела ему в глаза, словно стараясь что-то прочесть в них, словно желая раскрыть в них ту таинственную сущность человека, в которую мы никогда не можем проникнуть, которая лишь иногда обнаруживает себя на одно короткое мгновение в минуты беспечности, небрежности или самозабвения, приоткрывающие дверь в неведомые глубины души. Медленно и раздельно она сказала: – Однако мне кажется, что если бы… что могли бы найти, по меньшей мере, столь же странным, если бы он завещал все свое состояние… тебе. Он резко спросил: – Почему это? Она ответила: – Потому что… – Она запнулась, потом продолжала: – Потому что ты мой муж… потому что, в конце концов, ты познакомился с ним очень недавно, потому что я его старый друг – я, а не ты, – потому что первое его завещание, написанное еще при жизни Форестье, было оставлено в мою пользу. Жорж начал большими шагами ходить по комнате. Он заявил: – Ты не можешь принять этого наследства. Она равнодушно ответила: – Прекрасно; тогда незачем ждать субботы, мы можем сейчас же известить об этом Ламанера. Он остановился перед ней. И снова они простояли несколько мгновений, пронизывая друг друга взглядом, стараясь проникнуть в самые сокровенные тайники души, добраться до самой сути оголенной мысли. При помощи этого горячего и немого допроса каждый из них пытался обнажить совесть другого; это была скрытая борьба двоих людей, которые, живя вместе, не знают, подозревают, подстерегают друг друга, друг за другом следят, хотя все же ни один из них не может проникнуть на илистое дно души другого. И вдруг тихим голосом он бросил ей прямо в лицо: – Ну признайся же, что ты была любовницей Водрека. Она пожала плечами: – Что за глупости!.. Водрек был очень привязан ко мне, очень, но не больше… никогда. Он топнул ногой: – Ты лжешь! Это невозможно. Она ответила спокойно: – А между тем это так. Он снова начал ходить по комнате, потом опять остановился. – Так объясни мне, почему он оставил все свое состояние именно тебе… Она ответила безучастно и небрежно: – Это очень просто. Как ты недавно сказал, у него не было друзей, кроме нас или, вернее, кроме меня; он ведь знал меня еще ребенком. Мать моя была компаньонкой у его родственников. Он постоянно бывал у нас; у него не было прямых наследников, и он подумал обо мне. Возможно, что он любил меня немного. Но какая женщина не была так любима? Быть может, эта тайная, скрытая любовь подсказала ему мое имя, когда он взялся за перо, чтобы высказать свою последнюю волю. Почему бы нет? Он каждый понедельник приносил мне цветы. Тебя это нисколько не удивляло. А ведь тебе он не приносил цветов, не правда ли? Теперь он отдает мне свое состояние по той же причине и еще потому, что ему некому его оставить. Напротив, было бы очень странно, если бы он оставил его тебе. С какой стати? Что ты ему? Она говорила так естественно и непринужденно, что Жорж начал колебаться. Он сказал: – Все равно мы не можем принять этого наследства при данных условиях. Это произведет неприятное впечатление. У всех зародятся подозрения, начнутся сплетни, надо мной будут смеяться. Сослуживцы и без того уже очень склонны завидовать мне и нападать на меня. Я должен больше, чем кто-либо другой, заботиться о своей чести и дорожить своей репутацией. Я не могу допустить и позволить, чтобы моя жена приняла такого рода дар от человека, которого в обществе и так уже считали ее любовником. Форестье, быть может, согласился бы на это, но я – нет, ни за что. Она кротко ответила: – Хорошо, мой друг, откажемся: одним миллионом будет у нас меньше. Вот и все. Он снова начал ходить по комнате, размышляя вслух, не обращаясь прямо к жене, но предназначая свои слова именно для нее: – Да! Одним миллионом… Что же делать!.. Он не понимал, составляя свое завещание, какую бестактность, какое преступление против приличий он совершает. Он не видел, в какое ложное, в какое смешное положение он меня ставит. В жизни все зависит от оттенков. Стоило ему завещать половину мне – и все было бы улажено. Он сел, положил ногу на ногу и стал крутить усы, как он обычно делал в минуты досады, беспокойства и затруднений. Мадлена взяла вышивание, которым она изредка занималась, и, выбирая мотки, сказала: – Мне остается только молчать. Решать должен ты. Он долго не отвечал, потом сказал нерешительно: – Общество никогда не поймет, почему Водрек сделал тебя своей единственной наследницей, не поймет также и того, как я мог это допустить. Принять, таким образом, это наследство – значит признать преступную связь с твоей стороны и позорную снисходительность с моей… Понимаешь, как будет истолкован факт принятия нами наследства? Следовало бы найти какую-нибудь уловку, какую-нибудь искусную выдумку, чтобы выйти из положения. Следовало бы, например, распространить слух о том, что он разделил свое состояние между нами, оставив половину мне, а половину тебе. Она заметила: – Я не представляю себе, как можно это сделать, раз существует формальное завещание. Он ответил: – О, это очень просто! Ты могла бы передать мне половину наследства путем дарственной записи. У нас нет детей, следовательно, это вполне возможно. Таким образом, мы положили бы конец всем сплетням. Она возразила несколько нетерпеливо: – Я не понимаю, как бы мы этим могли положить конец сплетням, раз существует документ, подписанный Водреком. Он рассердился: – Что же заставляет нас показывать завещание или вывешивать его на стену? Это просто глупо с твоей стороны. Мы скажем, что граф де Водрек оставил нам обоим свое состояние в равных долях… Вот и все… Ты не можешь ведь принять это наследство без моего разрешения. Я даю его тебе только при условии, если ты согласишься на раздел, который избавит меня от всеобщих насмешек. Она снова посмотрела на него пронизывающим взглядом. – Как хочешь. Я согласна. Тогда он встал и снова начал ходить по комнате. Казалось, что он опять начал колебаться; теперь он избегал проницательного взгляда жены. Он сказал: – Нет… положительно нет… пожалуй, лучше совсем отказаться… это будет достойнее… приличнее… чище… Однако и так тоже не будет места никаким предположениям, абсолютно никаким. Самые щепетильные люди смогут лишь с уважением снять перед нами шляпу. Он остановился перед Мадленой. – Так вот, дорогая моя, если хочешь, я пойду один к Ламанеру, посоветуюсь с ним и объясню ему, в чем дело. Я поделюсь с ним своими сомнениями и скажу, что мы решились на этот раздел из приличия, чтобы избежать всяких толков. Совершенно очевидно, что с того момента, как я принимаю половину этого наследства, никто больше не вправе улыбаться по этому поводу. Это значит объявить во всеуслышание: «Моя жена принимает это наследство потому, что его принимаю и я, ее муж, законный судья того, что она может делать, не компрометируя себя». Иначе это вызвало бы скандал. Мадлена прошептала только: – Делай как хочешь. Он продолжал пространно развивать свою мысль: – Да, этот раздел делает все ясным как день. Мы получаем наследство от друга, который не хотел делать различия между нами, не хотел сказать этим завещанием: я отдаю предпочтение тому или другому из них после моей смерти, как я это делал при жизни. Конечно, он любил больше жену, но, оставляя свое состояние и тому и другому, он хотел подчеркнуть, что предпочтение это было чисто платоническим. И будь уверена, если бы он подумал об этом, он так бы и сделал. Это не пришло ему в голову, он не предвидел последствий. Как ты только это совершенно верно сказала, он каждую неделю приносил тебе цветы, именно тебе, он захотел оставить тебе свой последний знак памяти, не отдавая себе отчета… Она перебила его с оттенком раздражения в голосе: – Это решено. Я поняла, и все эти объяснения излишни. Иди сейчас же к нотариусу. Покраснев, он пробормотал: – Ты права. Я иду. Он взял шляпу, потом, уходя, прибавил: – Я постараюсь покончить с племянником на пятидесяти тысячах франков. Хорошо? Она ответила высокомерно: – Нет. Дай ему сто тысяч франков, как он просит. Возьми их из моей доли, если хочешь. Пристыженный, он прошептал: – Нет, мы разделим пополам. Если мы дадим по пятидесяти тысяч каждый, у нас еще останется ровно миллион. – Потом прибавил: – До скорого свидания, моя маленькая Мад. И он отправился к нотариусу, которому сообщил комбинацию, придуманную, по его словам, женой. На другой день они составили дарственную запись на пятьсот тысяч франков, которые Мадлена Дю Руа передавала своему мужу. Когда они вышли из конторы, была прекрасная погода, и Жорж предложил жене пройтись по бульвару. Он был любезен, заботлив, внимателен, нежен. Он смеялся и был в превосходном настроении; она же шла задумчивая и немного суровая. Был довольно холодный осенний день. Прохожие шли быстро, словно торопясь куда-то. Дю Руа подвел жену к магазину, в котором он так часто любовался соблазнявшим его хронометром. – Я куплю тебе какую-нибудь вещицу, – сказал он. Она ответила безучастно: – Как хочешь. Они вошли в магазин. Он спросил: – Что ты хочешь иметь – ожерелье, браслет или серьги? Вид золотых вещей и драгоценных камней рассеял ее напускную холодность, и она начала рассматривать витрины, полные драгоценностей, загоревшимися и любопытными глазами. – Вот красивый браслет, – сказала она, внезапно охваченная желанием приобрести эту вещь. Это была причудливой формы цепь, каждое кольцо которой было украшено каким-нибудь драгоценным камнем. Жорж спросил: – Сколько стоит этот браслет? Ювелир ответил: – Три тысячи франков. – Уступите за две тысячи пятьсот – и я возьму его. Подумав, тот сказал: – Нет, это невозможно. Дю Руа предложил: – Вот что, я возьму еще этот хронометр за полторы тысячи франков, всего будет четыре тысячи. Я уплачу их наличными. Согласны? Если нет, я пойду в другой магазин. После некоторого колебания ювелир согласился: – Пусть будет по-вашему. Журналист дал свой адрес и сказал: – Прикажите вырезать на хронометре мои инициалы: Ж. Р. К., а сверху баронскую корону. Мадлена, удивленная, улыбнулась. И, выходя из магазина, она взяла его под руку не без некоторой нежности. Она признавала, что, право, он ловкий и сильный человек. Теперь, когда у него есть деньги, ему нужен титул. Это вполне правильно. Продавец поклонился им: – Можете на меня положиться, господин барон, в четверг все будет готово. Они проходили мимо театра «Водевиль». Там давали новую пьесу. – Хочешь, пойдем сегодня вечером в театр, – сказал он. – Попытаемся достать ложу. Они нашли ложу и взяли ее. Он предложил: – Не пообедать ли нам в ресторане? – Отлично, с удовольствием. Он был счастлив, чувствовал себя неограниченным властелином и старался еще что-нибудь придумать. – Не зайти ли нам за госпожой де Марель, чтобы пригласить ее провести с нами вечер? Мне говорили, что муж ее здесь. Я буду очень рад его повидать. Они пошли к ней. Жорж боялся первой встречи со своей любовницей и был даже рад, что жена с ним: таким путем можно было избежать всяких объяснений. Но Клотильда, по-видимому, все забыла и сама уговорила мужа принять приглашение. За обедом было весело, и вечер они провели очаровательно. Жорж и Мадлена поздно вернулись домой. Газ был потушен. Журналист освещал путь, зажигая время от времени восковые спички. На площадке второго этажа он чиркнул спичкой, и при свете внезапно вспыхнувшего огня в зеркале отразились две фигуры, выступившие из мрака лестницы. Они походили на призраки, явившиеся неизвестно откуда и готовые исчезнуть в темноте ночи. Дю Руа высоко поднял руку со спичкой, чтобы ярче осветить отражавшиеся в зеркале фигуры, и с торжествующим смехом произнес: – Вот идут миллионеры! VII Прошло два месяца со дня покорения Марокко. Франция, захватив Танжер, владела теперь всем африканским побережьем Средиземного моря до Триполи и гарантировала долг вновь присоединенной страны. Говорили, что два министра заработали на этом до двадцати миллионов, и при этом почти открыто называлось имя Ларош-Матье. Что касается Вальтера, то весь Париж знал, что он выгадал на этом деле вдвойне: заработал тридцать или сорок миллионов на займе и от восьми до десяти миллионов на медных и железных рудниках и на огромных участках земли, купленных за бесценок до завоевания и перепроданных колонизационным компаниям сразу же после французской оккупации. В несколько дней он стал одним из тех властелинов мира, одним из тех всесильных финансистов, которые могущественнее королей, перед которыми склоняются все головы и немеют уста, которые вызывают на свет всю низость, подлость и зависть, таящиеся в глубине человеческого сердца. Это уже не был еврей Вальтер, владелец подозрительного банка, издатель сомнительной газеты, депутат, подозреваемый в низких проделках. Это был господин Вальтер, богатый «израильтянин». И он захотел показать это. Зная, что князь Карлсбургский, владевший одним из прекраснейших особняков на улице Фобур-Сент-Оноре, с садом, выходившим на Елисейские Поля, находился в затруднительном положении, Вальтер предложил ему в двадцать четыре часа продать весь дом со всей обстановкой, не переставляя ни одного стула. Он давал ему за это три миллиона. Соблазненный этой суммой, князь согласился. На следующий день Вальтер устроился в своем новом жилище. Тогда ему пришла в голову другая мысль, настоящая мысль победителя, который хочет завоевать Париж, мысль, достойная Бонапарта. В это время весь город ходил смотреть на большую картину венгерского художника Карла Марковича, изображавшую Христа, шествующего по водам, которая была выставлена у знатока картин, торговца Жака Ленобля. Художественные критики были в восторге и объявили эту картину лучшим произведением нашего века. Вальтер купил ее за пятьсот тысяч франков и перевез к себе, прекратив таким образом ежедневный поток любопытных и заставив говорить о себе весь Париж; одни ему завидовали, другие порицали, третьи одобряли. Затем он объявил в газетах, что собирается пригласить к себе, как-нибудь вечером, всех видных представителей парижского общества посмотреть великое творение иностранного художника, чтобы никто не мог упрекнуть его в том, что он лишил всех возможности любоваться этим произведением искусства. Двери его дома будут открыты для всех. Каждый сможет войти. Достаточно будет предъявить при входе пригласительное письмо. Приглашение было составлено так: «Господин и госпожа Вальтер просят вас почтить их своим посещением тридцатого декабря, между девятью и двенадцатью часами вечера, для осмотра “при электрическом” освещении картины Карла Марковича “Иисус, шествующий по водам”. В постскриптуме мелким шрифтом было напечатано: «После двенадцати часов танцы». Таким образом, желающие смогут остаться, и из них Вальтеры составят новый круг знакомых. Остальные посмотрят со светским любопытством – наглым или равнодушным – картину, особняк, хозяев и уйдут, как пришли. Но старик Вальтер отлично знал, что впоследствии они снова придут к нему, как приходили к его собратьям евреям, разбогатевшим подобно ему. Прежде всего нужно было, чтобы все титулованные особы, имена которых упоминались в газетах, посетили его дом; и он знал, что они его посетят, что они придут посмотреть на человека, который в полтора месяца нажил пятьдесят миллионов, придут посмотреть на тех, кто у него будет, придут, наконец, потому, что у него хватило умения и находчивости позвать их полюбоваться христианской картиной у себя, сына Израиля. Казалось, он им говорил: «Смотрите, я заплатил пятьсот тысяч франков за религиозный шедевр Марковича “Иисус, шествующий по водам”, и этот шедевр останется у меня, останется навсегда в доме еврея Вальтера». В свете, в обществе герцогинь и «Жокей-клуба» долго обсуждали это приглашение и решили, что оно, в сущности, ни к чему не обязывает. Каждый пойдет туда, как раньше ходил смотреть акварели в галерею Пти. Вальтерам принадлежит шедевр искусства; они на один вечер открывают свои двери всем тем, кто желает им полюбоваться. Что может быть лучше? В течение двух недель «Ви Франсез» каждый день помещала какую-нибудь заметку об этом вечере 30 декабря, стараясь разжечь общее любопытство. Успех патрона бесил Дю Руа. До этого пятьсот тысяч франков, которые он получил вымогательством у своей жены, казались ему богатством, но теперь, сравнивая свое жалкое состояние с дождем миллионов, пролившимся рядом с ним, причем ему не удалось поймать хотя бы частицу этого, он считал себя бедняком, нищим. Его завистливая злоба росла с каждым днем. Он был зол на весь мир – на Вальтеров, у которых перестал бывать, на жену, которая отговорила его от покупки марокканских акций, обманутая Ларошем, а главным образом на самого Лароша, который, воспользовавшись его услугами, надул его и продолжал у них обедать два раза в неделю. Жорж служил ему секретарем, агентом, переписчиком, и, когда он писал под диктовку министра, им овладевало безумное желание задушить этого торжествующего фата. Как министр Ларош не имел успеха и, чтобы сохранить за собой портфель, должен был скрывать, что этот портфель туго набит золотом. Но Дю Руа чувствовал это золото во всем – в более высокомерном тоне этого адвоката-выскочки, в его манерах, ставших более развязными, в большей смелости его утверждений, в его самоуверенности. Ларош царил теперь в доме Дю Руа; он занял место графа де Водрека, приходил обедать в те же дни, что и тот, и обращался с прислугой как второй хозяин. Жорж едва выносил его и бесился, как собака, которая готова укусить, но не смеет. Зато он часто бывал груб и резок с Мадленой, которая пожимала плечами и обращалась с ним как с невоспитанным ребенком. Она удивлялась тому, что он всегда в дурном настроении, и повторяла: – Я тебя не понимаю. Ты постоянно недоволен, а между тем твое положение прекрасно. Он поворачивался к ней спиной и ничего не отвечал. Он объявил сперва, что ни за что не пойдет на вечер к Вальтеру и что ноги его больше не будет у этого гнусного еврея. В течение двух месяцев госпожа Вальтер ежедневно писала ему, умоляла его прийти, назначить свидание где угодно, чтобы дать ей возможность, как она говорила, передать ему семьдесят тысяч франков, которые она для него выиграла. Он не отвечал на эти письма, полные отчаяния, и бросал их в огонь. Он и не думал отказываться от своей доли в общем выигрыше, но хотел измучить ее, извести своим презрением, растоптать ее. Она была слишком богата! Он хотел показать свою гордость. Когда в день осмотра картины Мадлена стала доказывать ему, что он сделает большую ошибку, если не пойдет к Вальтерам, он ответил: – Оставь меня в покое. Я останусь дома. Потом, после обеда, он вдруг объявил: – Придется все-таки отбыть эту повинность. Одевайся скорее. Она этого ожидала. – Я буду готова через четверть часа, – сказала она. Одеваясь, он все время ворчал и даже в карете продолжал изливать свою желчь. На парадном дворе карлсбургского особняка горели по углам четыре электрических фонаря, напоминавшие маленькие голубоватые луны. Дивный ковер покрывал ступени высокого крыльца, и на каждой ступени неподвижно, как статуя, стоял ливрейный лакей. Дю Руа пробормотал: – Какая безвкусица! Он презрительно пожимал плечами, но в душе мучительно завидовал. Жена сказала ему: – Молчи. Постарайся сам добиться того же. Они вошли и отдали свои тяжелые меха подошедшим к ним лакеям. Тут было уже много дам со своими мужьями, они тоже оставляли здесь шубы. Слышался шепот: – Это очень красиво! Очень красиво! Огромный вестибюль был обтянут гобеленами, на которых были изображены приключения Марса и Венеры. Справа и слева возвышались крылья монументальной лестницы, соединявшиеся во втором этаже. Перила из кованого железа были превосходной работы; старая, слегка потемневшая позолота их бросала бледные отблески на красный мрамор ступеней. При входе в салоны две маленькие девочки – одна в воздушном розовом платьице, другая в голубом – раздавали дамам цветы. Все нашли это очень милым. В залах собралось уже довольно много народу. Дамы в большинстве своем были в закрытых платьях: они хотели этим подчеркнуть, что пришли сюда как на всякую другую частную выставку. Те, которые собирались остаться на танцы, были декольтированы. Госпожа Вальтер, окруженная приятельницами, сидела во второй комнате и отвечала на приветствия посетителей. Многие не знали ее и осматривали особняк, как музей, не обращая внимания на хозяев дома. Увидев Дю Руа, она изменилась в лице и сделала движение, словно хотела подойти к нему. Но потом осталась сидеть, ожидая его. Он церемонно поклонился ей, Мадлена же осыпала ее любезностями и поздравлениями. Жорж оставил жену с хозяйкой дома, а сам смешался с толпой, стремясь услышать неприязненные толки, которые, несомненно, должны были раздаваться кругом. Пять салонов следовали один за другим; они были обиты дорогими материями, итальянскими вышивками, восточными коврами всевозможных оттенков и стилей; на стенах висели картины старинных мастеров. Особенный восторг вызывала маленькая комната в стиле Людовика XVI, нечто вроде будуара, обитого бледно-голубым шелком с розовыми цветами. Низенькая мебель из золоченого дерева удивительно тонкой работы была обита тем же шелком. Жорж узнавал знаменитостей: герцогиню де Феррасин, графа и графиню де Равенель, генерала князя д’Андремона, прекрасную маркизу де Дюн и всех тех, кого всегда встречаешь на премьерах. Кто-то схватил его за руку, и юный радостный голос прошептал ему на ухо: – Ах, вот и вы наконец, злой Милый друг. Почему вы не приходили к нам? Это была Сюзанна Вальтер, смотревшая на него из-под облака кудрявых белокурых волос своими эмалевыми глазами. Он очень обрадовался, увидев ее, и дружески пожал ей руку. Потом извинился: – Я не мог, я был так занят эти два месяца, что почти не выходил из дома. Она ответила серьезным тоном: – Это очень, очень нехорошо. Вы нас огорчаете, ведь мы вас обожаем, мама и я. Я просто не могу жить без вас. Когда вас нет, я смертельно скучаю. Я говорю вам это откровенно, чтобы лишить вас права исчезать. Дайте мне руку, я сама хочу вам показать «Иисуса, шествующего по водам». Он находится в самом конце, за оранжереей. Папа поместил его там для того, чтобы гости должны были пройти через все комнаты. Удивительно, как папа носится с этим особняком. Они медленно пробирались сквозь толпу. Все оборачивались, чтобы посмотреть на этого красивого молодого человека и эту очаровательную куколку. Один из известных художников сказал: – Вот красивая пара. Просто прелесть. Жорж думал: «Вот на ком должен был бы я жениться, будь я действительно ловким человеком. А ведь это было возможно. Как я не подумал об этом? Как случилось, что я женился на той? Что за глупость? Всегда поступаешь слишком быстро, необдуманно». И зависть, горькая зависть проникала ему в душу капля за каплей, словно яд, отравляя все его радости, делая существование невыносимым. Сюзанна сказала: – Приходите почаще, Милый друг. Теперь, когда папа так разбогател, мы будем веселиться как сумасшедшие. Преследуемый все той же мыслью, он ответил: – Теперь вы выйдете замуж. Вы выйдете замуж за какого-нибудь прекрасного принца, слегка разорившегося, и мы не будем больше видеться. Она искренне вскричала: – О нет, нет еще, я хочу, чтобы мне кто-нибудь понравился, очень понравился, совсем понравился. Я достаточно богата, за двоих. Он улыбнулся насмешливой и высокомерной улыбкой и стал указывать ей в толпе тех, которые продали свои ветхие, ржавые титулы дочерям богатых финансистов, а теперь живут с женами или отдельно от них, свободно и беспутно, всеми чтимые и уважаемые. В заключение он сказал: – Не пройдет полугода, как и вы попадетесь на эту удочку. Вы станете маркизой, герцогиней или княгиней и будете смотреть на меня сверху вниз. Она возмутилась, ударила его веером по руке и поклялась ему, что выйдет замуж только по любви. Он насмешливо улыбнулся: – Увидим. Вы слишком богаты для этого. Она сказала: – Но ведь и вы получили наследство. Он ответил презрительно: – Полноте, стоит ли об этом говорить? Какие-нибудь двадцать тысяч годового дохода. Это такие пустяки по нынешним временам. – Но ваша жена ведь тоже получила наследство. – Да. Миллион на двоих. Сорок тысяч годового дохода. При таких средствах мы даже не имеем возможности держать собственный выезд. Они дошли до последнего зала, и перед ними открылась оранжерея – большой зимний сад, полный высоких тропических деревьев, давших у своего подножия приют клумбам с цветами редких пород. Здесь, под этой темной зеленью, сквозь которую свет проникал серебристой волной, чувствовалась легкая прохлада влажной земли и тяжелый аромат растений. От всего этого веяло каким-то странным, нежным и нездоровым очарованием, искусственным, возбуждающим и томительным. Между двумя рядами густых кустов были разложены ковры, казавшиеся мхом. Вдруг Дю Руа увидел налево, под широким куполом пальм, бассейн из белого мрамора, такой просторный, что в нем можно было купаться. По краям его сидели четыре больших лебедя из дельфтского фаянса, и из их полуоткрытых клювов струилась вода. Дно бассейна было усыпано золотым песком, и видно было, как там плавают какие-то огромные красные рыбы – странные китайские чудовища с выпуклыми глазами, с окаймленной голубым чешуей; эти мандарины вод, блуждающие или замершие на золотом дне, напоминали причудливые вышивки китайских тканей. Дю Руа остановился с бьющимся сердцем. Он говорил себе: «Вот, вот где роскошь. Вот дом, в котором следовало бы жить. Другие достигли этого. Почему бы и мне не добиться того же?» Он думал о способах, необходимых для достижения этой цели, но ничего не мог придумать в эту минуту, и собственное бессилие раздражало его. Спутница его молчала и казалась задумчивой. Он искоса посмотрел на нее и подумал еще раз: «А ведь стоило только жениться на этой маленькой, живой марионетке». Вдруг Сюзанна, словно очнувшись от сна, сказала: – Внимание! Она провела Жоржа сквозь толпу, загораживавшую им дорогу, и внезапно повернула направо. Среди группы причудливых растений, протягивавших в воздухе свои трепетавшие листья, раскрытые, словно руки с тонкими пальцами, неподвижно, среди моря, стоял человек. Эффект был поразительный. Картина, края которой терялись в живой зелени, казалась черной дырой, открывавшейся в фантастическую заманчивую даль. Нужно было внимательно присмотреться, чтобы понять, в чем дело. Рама перерезала лодку, в которой сидели апостолы, слабо освещенные косыми лучами фонаря, находившегося в руках одного из них; сидя на борту, он направлял свет на удалявшегося Иисуса. Христос ступил одной ногой на волну, и видно было, как она сжалась, покорная, приниженная, кроткая, под попиравшей ее Божественной стопой. Все было мрачно вокруг Богочеловека. Одни только звезды сияли в небе. Лица апостолов, освещенные бледным сиянием фонаря, бывшего в руках того, кто указывал на Спасителя, казалось, застыли от удивления. Это было великое и неожиданное произведение настоящего мастера, одно из тех произведений, которые волнуют мысль и запоминаются на долгие годы. Люди, смотревшие на картину, сначала стояли в молчании, потом отходили, погрузившись в задумчивость, и лишь некоторое время спустя начинали говорить о ее достоинствах. Дю Руа, рассмотрев ее, сказал: – Это недурно – иметь возможность приобретать такие безделушки. Но так как его толкали и отстраняли другие, желавшие посмотреть на картину, он ушел, слегка пожимая маленькую ручку Сюзанны, продолжавшей опираться на его руку. Она спросила: – Не хотите ли выпить бокал шампанского? Пойдемте в буфет. Мы там найдем папу. И они медленно пошли через все комнаты, где толпа все росла, шумная, нарядная толпа, толпа общественных праздников, чувствовавшая себя здесь как дома. Вдруг Жоржу показалось, что чей-то голос сказал: – Вон Ларош и госпожа Дю Руа. Эти слова коснулись его уха, как отдаленный шум ветра. Кто их произнес? Он оглянулся по сторонам и действительно заметил свою жену, проходившую мимо под руку с министром. Они тихо разговаривали с интимным видом, улыбаясь и глядя друг другу в глаза. Ему показалось, что все перешептываются при виде этой пары, и у него явилось бессмысленное и животное желание броситься и убить их обоих ударами кулаков. Она ставила его в смешное положение. Он вспомнил Форестье. И про него, быть может, говорят: «Этот рогоносец Дю Руа». Что она такое? Какая-то выскочка, довольно ловкая, правда, но, в сущности, не располагающая серьезными средствами. Ее посещали, потому что боялись его, потому что чувствовали его силу, но не особенно, должно быть, стеснялись, когда говорили об этой незначительной чете журналистов. Он никогда не пойдет далеко с этой женщиной, которая постоянно бросает тень на свой дом, которая постоянно себя компрометирует, все манеры которой выдают интриганку. Теперь она будет тянуть его только книзу. Ах, если бы он догадался раньше, если бы он знал! Он мог бы повести более крупную, более верную игру. Какую партию мог бы он выиграть, если бы поставил ставку на маленькую Сюзанну! Как мог он быть таким слепым и не понять этого раньше? Они вошли в столовую, огромную комнату с мраморными колоннами, стены которой были обтянуты старинными гобеленами. Увидев своего сотрудника, Вальтер бросился к нему и стал пожимать ему руки. Он был опьянен радостью. – Все ли вы видели? Скажи, Сюзанна, ты все ему показала? Сколько народу, Милый друг, не правда ли? Вы видели князя де Герша? Он только что был здесь, выпил стакан пуншу. Потом он бросился навстречу сенатору Рисолену, который вел свою растерянную жену, разряженную, как на ярмарке. Сюзанне поклонился какой-то высокий и стройный молодой человек, немного лысый, с белокурыми бакенбардами, с теми изысканными светскими манерами, которые узнаешь повсюду. Жорж слышал, как кто-то назвал его: «Маркиз де Казоль», и его неожиданно охватила ревность к этому человеку. Давно ли она познакомилась с ним? Конечно, после того как разбогатела? Он угадывал в нем претендента на ее руку. Кто-то взял его за руку. Это был Норбер де Варенн. Старый поэт с равнодушным и усталым видом выставлял напоказ свои жирные волосы и поношенный фрак. – Вот что они называют весельем, – сказал он. – Сейчас будут танцы, потом лягут спать, и девочки останутся довольны. Выпейте шампанского, оно превосходно. Он наполнил свой бокал, чокнулся с Дю Руа, который тоже взял бокал, и сказал: – Пью за победу духа над миллионами. – Потом тихо прибавил: – Они мне не мешают в чужих карманах, и я не завидую миллионерам, нет, я протестую во имя принципа. Жорж больше не слушал его. Он искал глазами Сюзанну, которая исчезла с маркизом де Казоль, и, внезапно покинув поэта, он пустился в погоню за молодой девушкой. Густая толпа, стремившаяся к буфету, остановила его. Когда он наконец пробился сквозь нее, он очутился лицом к лицу с супругами де Марель. С женой он виделся постоянно, но мужа не встречал уже давно. Де Марель бросился к нему и стал жать ему руки. – Как я вам благодарен, дорогой мой, – сказал он, – за совет, который вы мне дали через Клотильду. На марокканском займе я выиграл около ста тысяч. Я этим всецело обязан вам. Вы просто бесценный друг. Мужчины оглядывались на красивую и изящную брюнетку. Дю Руа ответил: – В награду за мою услугу, дорогой мой, я отнимаю у вас жену или, вернее, предлагаю ей руку. Надо всегда разлучать супругов. Де Марель поклонился: – Это верно. Если я потеряю вас, встретимся здесь через час. – Прекрасно. Молодые люди стали пробираться сквозь толпу. За ними шел муж. Клотильда повторяла: – Какие счастливцы эти Вальтеры! Вот что значит понимать толк в делах! Жорж ответил: – Что ж! Сильные люди всегда добиваются своего так или иначе. Она сказала: – Вот две девушки, у которых от двадцати до тридцати миллионов приданого у каждой. При этом еще Сюзанна хорошенькая. Он ничего не ответил. Его собственная мысль, высказанная устами другого, возмутила его. Она еще не видела «Иисуса, шествующего по водам». Он предложил проводить ее к картине. Они развлекались тем, что злословили, насмехались над незнакомыми лицами; Сен-Потен прошел мимо них с множеством орденов на лацкане фрака, это их очень рассмешило. У бывшего посланника, шедшего сзади, было гораздо меньшее количество орденов. Дю Руа сказал: – Какое смешанное общество! Буаренар пожал ему руку; у него тоже была в петлице зелено-желтая ленточка, которую он надевал в день дуэли. Виконтесса де Персемюр, огромная и разряженная, беседовала с каким-то герцогом в маленьком будуаре стиля Людовика XVI. Жорж прошептал: – Объяснение в любви. Но, проходя через оранжерею, он снова увидел свою жену с Ларош-Матье. Они сидели рядом, почти скрытые зеленью растений, и, казалось, говорили: «Мы назначили друг другу свидание здесь, на виду у всех. Мы плюем на общественное мнение». Госпожа де Марель нашла, что «Иисус» Карла Марковича изумителен. Они пошли назад. Мужа они потеряли из виду. Он спросил: – А что, Лорина все еще на меня сердится? – Да, по-прежнему. Она не хочет тебя видеть и уходит, когда говорят о тебе. Он ничего не ответил. Внезапная неприязнь этой девочки огорчала и угнетала его. У дверей их остановила Сюзанна возгласом: – А, вот вы! Ну, Милый друг, вы останетесь один. Я похищаю прекрасную Клотильду, чтобы показать ей свою комнату. И обе женщины удалились торопливым шагом, пробираясь между толпившимися людьми теми волнообразными змеиными движениями, которыми женщины умеют так ловко пользоваться в толпе. Почти сейчас же после этого кто-то прошептал: – Жорж! Это была госпожа Вальтер. Она сказала очень тихо: – О, как вы бесчеловечно жестоки! Как вы меня заставляете страдать: я поручила Сюзанне увести женщину, которая была с вами, чтобы иметь возможность сказать вам несколько слов. Слушайте, я должна… я должна поговорить с вами сегодня вечером… или… вы не можете себе представить, что я сделаю. Пойдемте в оранжерею. Там налево вы найдете дверь и выйдете через нее в сад. Идите прямо по аллее. В конце ее вы увидите зеленую беседку. Ждите меня там через десять минут. Если вы на это не согласитесь, то, клянусь вам, я устрою скандал здесь, сию же минуту. Он ответил высокомерно: – Хорошо. Через десять минут я буду в указанном вами месте. И они расстались. Но Жак Риваль чуть не заставил его опоздать. Он взял его под руку и начал что-то без конца ему рассказывать с очень возбужденным видом. По-видимому, он только что вышел из буфета. Наконец Дю Руа сдал его на руки де Марелю, которого они встретили в дверях, и убежал. Ему надо было еще принять некоторые предосторожности, чтобы пройти не замеченным женой и Ларошем. Это удалось ему без труда, так как они, по-видимому, были очень увлечены разговором, и он вышел в сад. Холодный воздух охватил его, как ледяная ванна. Он подумал: «Черт возьми, еще простужусь» – и повязал себе шею носовым платком наподобие галстука. Потом медленно пошел по аллее, плохо различая дорогу в темноте после яркого освещения зал. Справа и слева виднелись ряды голых кустов, тонкие ветви которых, казалось, вздрагивали. Серые блики скользили по деревьям, блики от окон особняка. Посреди дороги он заметил перед собой что-то белое, и госпожа Вальтер, с обнаженными руками, с обнаженной шеей, прошептала дрожащим голосом: – А, это ты! Значит, ты хочешь меня убить? Он ответил спокойно: – Прошу вас не устраивать сцен, иначе я сейчас же уйду. Она обвила его шею руками и, почти касаясь губами его губ, сказала: – Но что я тебе сделала? Ты держишь себя со мной как бесчестный человек. Что я тебе сделала? Он пытался оттолкнуть ее: – В последний раз, когда мы виделись, ты намотала свои волосы на мои пуговицы, и это чуть не привело меня к разрыву с женой. Она некоторое время молчала, удивленная, потом отрицательно покачала головой: – О, твоей жене это безразлично. Должно быть, одна из твоих любовниц сделала тебе сцену. – У меня нет любовниц! – Молчи! Но почему ты больше даже не приходишь к нам в дом? Почему ты отказываешься у нас обедать хоть раз в неделю? Я страдаю ужасно. Я так люблю тебя, что у меня нет ни одной мысли, которая не принадлежала бы тебе, я вижу тебя во всем, на что бы я ни смотрела, я боюсь сказать слово, чтобы не произнести твоего имени! Ты этого не понимаешь! Мне кажется, что меня кто-то держит в тисках, что меня завязали в мешок, я сама не знаю, что со мной! Воспоминания о тебе преследуют меня, сдавливают мне горло, разрывают что-то тут, в груди, у сердца, у меня подкашиваются ноги, и я не в состоянии двигаться. Я целыми днями сижу на стуле, как бессмысленное животное, и думаю о тебе. Он смотрел на нее с удивлением. Перед ним была не та шаловливая, толстая девчонка, которую он знал раньше, а потерявшая голову женщина, отчаявшаяся, способная на все. Какой-то неясный план зародился у него в голове. Он ответил: – Милая моя, любовь не вечна. Люди отдаются друг другу, потом расходятся. Но когда эта любовь тянется так, как у нас, то становится страшной обузой. Я больше не хочу. Вот тебе вся правда. Но если ты можешь быть благоразумной, принимать меня и обращаться со мной как с другом, то я буду бывать у тебя, как раньше. Чувствуешь ли ты себя способной на это? Она положила свои обнаженные руки на черный фрак Жоржа и прошептала: – Я способна на все, чтобы только видеть тебя. – В таком случае решено, – сказал он. – Мы друзья, и ничего больше. Она прошептала: – Да, решено. – Потом протянула губы: – Еще один поцелуй… последний. Он мягко отказал ей: – Нет. Надо держаться принятого решения. Она отвернулась, вытерла слезы и, вынув из корсажа маленький пакет, перевязанный шелковой розовой ленточкой, протянула его Дю Руа: – Возьми, это твоя доля выигрыша в марокканском предприятии. Я была так рада, что выиграла это для тебя. На, бери же… Он хотел отказаться: – Нет, я не возьму этих денег! Тогда она возмутилась: – Нет, ты не поступишь так со мной! Эти деньги твои, только твои. Если ты их не возьмешь, я их выброшу в мусорный ящик. Ты не поступишь так со мной, Жорж! Он взял маленький пакетик и опустил его в карман. – Надо вернуться, – сказал он. – Ты схватишь воспаление легких. Она прошептала: – Тем лучше! Если бы я могла умереть! Она схватила его руку и страстно, безумно, с отчаянием поцеловала ее. Потом убежала в дом. Он пошел назад медленно, погруженный в раздумье. Затем вошел в оранжерею с высоко поднятой головой и с улыбкой на губах. Жены его и Лароша здесь уже не было. Народу стало меньше. Очевидно было, что многие не останутся на бал. Он увидел Сюзанну под руку с сестрой. Они подошли к нему и попросили танцевать первую кадриль с ними и с графом де Латур-Ивеленом. Он удивился: – А это кто еще такой? Сюзанна ответила лукаво: – Это новый друг моей сестры. Роза покраснела и прошептала: – Ты злая, Сюзи; он такой же мой друг, как и твой. Сюзанна улыбнулась: – Я знаю, что говорю. Роза рассердилась и ушла. Дю Руа фамильярно взял молодую девушку, которая осталась возле него, под руку и своим ласкающим голосом сказал: – Слушайте, дорогая деточка, считаете ли вы меня своим другом? – О да, Милый друг. – Вы доверяете мне вполне? – Вполне. – Помните ли вы, о чем я вам говорил? – По поводу чего? – По поводу вашего брака или, вернее, по поводу человека, за которого вы выйдете замуж. – Да. – Так вот, обещайте мне одну вещь. – Хорошо, но что именно? – Обещайте советоваться со мной каждый раз, когда кто-нибудь будет просить вашей руки, и не давать никому согласия, не выслушав моего мнения. – Хорошо, я согласна. – Это должно остаться между нами. Ни слова об этом ни вашему отцу, ни вашей матери. – Ни слова. – Вы клянетесь? – Клянусь. Вбежал Риваль с деловым видом: – Мадемуазель, ваш отец зовет вас танцевать. Она сказала: – Идемте, Милый друг. Но он отказался, так как решил сейчас же уехать. Ему хотелось остаться одному, чтобы подумать. Слишком много нового ворвалось в его душу. Он стал искать свою жену. Вскоре он нашел ее в буфете, она пила шоколад с двумя незнакомыми мужчинами. Она им представила мужа, но не назвала их. Через несколько минут он спросил: – Поедем? – Как хочешь. Она взяла его под руку, и они пошли через комнаты, в которых публика уже поредела. Она спросила: – А где же хозяйка? Я хотела бы попрощаться с ней. – Не стоит. Она будет нас уговаривать остаться на бал, а мне все это уже надоело. – Да, ты прав. Всю дорогу они молчали. Но лишь только они вошли в спальню, Мадлена сказала ему, улыбаясь, даже не сняв еще вуали: – Знаешь, у меня есть для тебя сюрприз. Он сердито проворчал: – Что такое? – Догадайся. – Не намерен ломать себе голову. – Ну так вот! Послезавтра первое января. – Да. – Это время новогодних подарков. – Да. – Вот тебе подарок. Ларош мне только что его передал. Она протянула ему маленькую черную коробочку, похожую на футляр для драгоценностей. Он равнодушно открыл ее и увидел орден Почетного легиона. Он слегка побледнел, потом улыбнулся и объявил: – Я предпочел бы десять миллионов. Это ему недорого стоит. Она ждала, что он очень обрадуется, и его холодность рассердила ее. – Ты, право, стал невозможен. Ничто теперь не удовлетворяет тебя. Он ответил спокойно: – Этот человек мне платит только свой долг. И он еще много мне должен. Удивленная его тоном, она возразила: – А ведь это недурно в твоем возрасте. Он ответил: – Все относительно. Я мог бы теперь иметь больше. Он взял футляр, положил его на камин раскрытым и несколько минут созерцал лежавшую в нем блестящую звезду. Потом закрыл его, пожав плечами, и лег в постель. Действительно, в «Офисьель» от 1 января было напечатано, что журналист Проспер-Жорж Дю Руа получил за свои выдающиеся заслуги звание кавалера Почетного легиона. Его фамилия была написана раздельно, в два слова, и это доставило ему больше удовольствия, чем сам орден. Через час после того, как он прочел эту новость, ставшую теперь общественным достоянием, он получил записку от госпожи Вальтер, умолявшей его прийти к ней с женой обедать сегодня же, чтобы отпраздновать это событие. Он колебался несколько минут, потом, бросив в огонь ее письмо, написанное довольно двусмысленно, сказал Мадлене: – Мы обедаем сегодня у Вальтеров. Она удивилась: – Как! Мне казалось, что ты решил не переступать порога их дома! Он пробормотал только: – Я изменил свое решение. Когда они приехали, госпожа Вальтер была одна в своем маленьком будуаре стиля Людовика XVI, избранном ею для своих интимных приемов. Вся в черном, с напудренными волосами, она была очаровательна. Издали она казалась старой, вблизи – молодой; это был пленительный обман зрения. – Вы в трауре? – спросила Мадлена. Она ответила печально: – И да и нет. Я никого не потеряла из своих близких. Но я достигла того возраста, когда носят траур по своей жизни. Сегодня я надела его впервые, чтобы освятить его. Отныне я буду носить его в своем сердце. Дю Руа подумал: «Надолго ли хватит этого решения?» Обед был несколько унылый. Только Сюзанна болтала без умолку. Роза казалась чем-то озабоченной. Все поздравляли журналиста. Вечером, болтая, все разбрелись по залам и по оранжерее. Дю Руа шел сзади с хозяйкой дома; она держала его за руку. – Слушайте, – сказала она тихо. – Я ни о чем не буду с вами больше говорить, никогда… Только приходите ко мне, Жорж. Вы видите, я не говорю вам больше «ты». Но я не могу жить без вас, не могу. Это невероятная пытка. Я вас чувствую, я храню ваш образ в своих глазах, в сердце, в теле, день и ночь. Вы как будто напоили меня какой-то отравой, которая подтачивает меня. Я не могу. Нет. Не могу. Я согласна быть для вас только старой женщиной. Сегодня я сделала свои волосы седыми, чтобы показать вам это. Только приходите к нам, приходите хоть иногда, как друг. Она взяла его руку и крепко сжимала ее, вонзая в нее свои ногти. Он ответил спокойно: – Это решено. Незачем повторять это. Вы же видите, я пришел сегодня, как только получил ваше письмо. Вальтер, который шел впереди со своими двумя дочерьми и Мадленой, остановился у «Иисуса, шествующего по водам» и поджидал Дю Руа. – Представьте себе, – сказал он, смеясь, – вчера я застал жену перед этой картиной на коленях, как в часовне. Она здесь молилась. Вот я смеялся! Госпожа Вальтер ответила твердым голосом, в котором дрожало скрытое волнение: – Этот Христос спасет мою душу. Он дает мне силу и бодрость каждый раз, как я смотрю на него. И, указывая на Бога, стоящего на воде, она прошептала: – Как он прекрасен! Как они боятся и как они любят его, эти люди! Посмотрите на его голову, на его глаза, как он прост и сверхъестествен в одно и то же время! Сюзанна вскричала: – Он похож на вас, Милый друг! Право, он похож на вас! Если бы у вас были бакенбарды или если бы он был бритым, у вас были бы совершенно одинаковые лица. О, это удивительно! Она попросила его стать рядом с картиной, и все признали, что действительно у него было большое сходство с Христом. Все удивились. Вальтер нашел очень странным это. Мадлена, улыбаясь, заявила, что у Христа более мужественный вид. Госпожа Вальтер стояла неподвижно и напряженным взором смотрела на лицо своего любовника рядом с лицом Христа. Она была теперь так же бела, как были белы ее волосы. VIII В продолжение остальной части зимы супруги Дю Руа часто бывали у Вальтеров. Жорж нередко обедал там даже один, так как Мадлена жаловалась на усталость и предпочитала оставаться дома. Он избрал для своих посещений пятницу, и в этот день госпожа Вальтер уже никого больше не принимала. Этот день принадлежал Милому другу, одному только Милому другу. После обеда играли в карты, кормили китайских рыбок, жили и развлекались по-семейному. Часто где-нибудь за дверью, за кустом в оранжерее, в темном углу госпожа Вальтер внезапно бросалась в объятия молодого человека и, изо всех сил прижимая его к груди, шептала: – Я люблю тебя!.. Люблю тебя… Люблю до смерти. Но он каждый раз холодно отталкивал ее и говорил сухим тоном: – Если вы приметесь за прежнее, я больше не буду приходить сюда. В конце марта вдруг пошли слухи о свадьбе двух сестер. Роза выходила будто бы за графа де Латур-Ивелена, Сюзанна – за маркиза де Казоля. Эти два человека стали своими в доме Вальтера, им выказывалось особое расположение, отдавалось явное предпочтение перед другими. Между Жоржем и Сюзанной установились непринужденные братские отношения; они болтали целыми часами, смеялись над всем и, казалось, очень нравились друг другу. Они ни разу не возобновляли разговора о возможности замужества молодой девушки или о являвшихся претендентах на ее руку. Как-то раз патрон затащил Дю Руа к себе завтракать. После завтрака госпожу Вальтер вызвали для переговоров с каким-то поставщиком, и Жорж сказал Сюзанне: – Идемте кормить красных рыбок. Они взяли по большому куску хлебного мякиша и пошли в оранжерею. Вдоль всего мраморного водоема были положены подушки, чтобы можно было стать на колени возле бассейна и быть ближе к плавающим рыбкам. Молодые люди взяли по подушке, опустились на них друг возле друга и, нагнувшись к воде, стали бросать в нее хлебные шарики, которые они скатывали между пальцами. Заметив их, рыбы стали подплывать, двигая хвостами, помахивая плавниками, ворочая своими большими выпуклыми глазами; они переворачивались, ныряли, пытаясь поймать круглые шарики, опускавшиеся на дно, потом снова выплывали, прося новой подачки. Они забавно двигали ртом, стремительно бросались вперед, всеми своими движениями напоминая странных маленьких чудовищ; кроваво-красными пятнами они выделялись на золотом песке дна, мелькали, словно огненные языки в прозрачной воде, а останавливаясь, показывали голубую кайму своей чешуи. Жорж и Сюзанна видели в воде свои опрокинутые отражения и улыбались им. Вдруг он тихо сказал: – Нехорошо, Сюзанна, что у вас есть секреты от меня. Она спросила: – А что такое, Милый друг? – Вы разве не помните, что вы обещали мне на этом самом месте в вечер бала? – Нет. – Советоваться со мной каждый раз, как будут просить вашей руки. – Ну? – Ну, ее просили. – Кто же? – Вы это сами знаете. – Нет, клянусь вам. – Вы прекрасно знаете. Этот фат маркиз де Казоль. – Прежде всего, он не фат. – Возможно. Но он глуп, разорен игрой, истощен кутежами. Нечего сказать, славная партия для вас, такой красивой, свежей и умной! Она ответила, улыбаясь: – Что вы имеете против него? – Я? Ничего. – Как – ничего? Он вовсе не такой, каким вы его изображаете. – Полноте. Он дурак и интриган. Она перестала смотреть в воду и повернулась к нему. – Послушайте, что с вами? Он произнес таким тоном, как будто у него вырвали из сердца тайну: – Со мной?.. Со мной?.. Я ревную вас. Она не особенно удивилась: – Вы? – Да, я. – Вот тебе раз! Почему же это? – Потому что я люблю вас, и вы прекрасно это знаете. Злая! Тогда она сказала сурово: – Вы с ума сошли, Милый друг! Он продолжал: – Да, я сумасшедший, я это знаю. Разве я смею признаваться в этом – я, женатый человек, вам, молодой девушке? Я больше чем сумасшедший, я преступник, низкий преступник. У меня нет никакой надежды, и от этой мысли я теряю рассудок. И когда при мне говорят, что вы выйдете замуж, на меня нападает такая безумная ярость, что я готов кого-нибудь убить. Вы должны простить меня, Сюзанна. Он замолчал. Рыбы, которым они больше не бросали хлеба, замерли неподвижно, выстроившись почти в прямую линию, как английские солдаты[40 - …как английские солдаты – сравнение основано на красном цвете английских военных мундиров того времени.], и смотрели на склоненные лица этих двоих людей, переставших ими заниматься. Молодая девушка ответила полупечальным-полувеселым тоном: – Жаль, что вы женаты. Что делать? Этому не поможешь. Дело кончено! Он стремительно повернулся к ней и спросил, почти касаясь своим лицом ее лица: – Если бы я был свободен, вы вышли бы за меня замуж? Она ответила искренне: – Да, Милый друг, я вышла бы за вас замуж; вы мне нравитесь больше всех. Он поднялся и прошептал: – Благодарю… благодарю вас… Я умоляю вас, не давайте никому слова. Подождите еще немного. Я умоляю вас! Обещаете ли вы мне это? Слегка смущенная, не понимая его намерений, она ответила: – Да, обещаю. Дю Руа бросил в воду весь кусок хлеба, который был у него в руке, и убежал не простившись, словно окончательно потеряв голову. Все рыбы жадно набросились на этот ком мякиша, не смятый пальцами и потому плававший на поверхности воды, и стали рвать его на части своими прожорливыми ртами. Они утащили его на другой конец бассейна, волновались и кружились под ним, образовав как бы подвижную гроздь, живой, вертящийся цветок, брошенный венчиком в воду. Сюзанна, удивленная, встревоженная, поднялась и медленно пошла назад. Журналиста уже не было. Он вернулся домой очень спокойный и спросил Мадлену, которая писала письма: – Ты пойдешь в пятницу обедать к Вальтерам? Я иду. Она неуверенно ответила: – Нет. Мне немного нездоровится. Я лучше останусь дома. Он сказал: – Как хочешь. Никто тебя не заставляет. Он снова взял шляпу и сейчас же ушел. Он давно наблюдал за нею, выслеживал ее, знал каждый ее шаг. Долгожданный час наконец настал. Он понял, что означал ее тон, когда она сказала: «Я лучше останусь дома». В течение следующих нескольких дней он был с нею любезен. Он даже казался веселым, что в последнее время не было ему свойственно. Она заметила: – Ты опять становишься милым. В пятницу он оделся рано, так как ему, по его словам, надо было до визита к патрону зайти еще в несколько мест. Около шести часов он поцеловал жену и отправился на площадь Нотр-Дам-де-Лорет, где нанял экипаж. Он сказал кучеру: – Вы остановитесь против дома семнадцать на улице Фонтен и будете стоять там, пока я не прикажу вам ехать дальше. Потом отвезете меня в ресторан «Cos-Fаisаn» на улице Лафайет. Карета медленно тронулась, и Дю Руа опустил занавески. Он остановился против своего подъезда и не спускал глаз с дверей. После десятиминутного ожидания он увидел, как из дома вышла Мадлена и направилась к внешним бульварам. Как только она отошла на значительное расстояние, он высунул голову в окно и крикнул: – Поезжайте! Экипаж двинулся в путь и привез его к известному в этом квартале солидному ресторану, называвшемуся «Cos-Fаisаn». Жорж вошел в общий зал и сел обедать, он ел не спеша и время от времени смотрел на часы. В половине восьмого, выпив кофе и две рюмки коньяку, медленно выкурив хорошую сигару, он вышел, подозвал другой экипаж, проезжавший мимо порожняком, и велел ехать на улицу Ларошфуко. Он указал кучеру, где остановиться, и, ни о чем не спрашивая привратника, поднялся на четвертый этаж. Когда горничная открыла ему дверь, он спросил: – Дома господин Гибер де Лорм? – Да, сударь. Его провели в гостиную, где ему пришлось немного подождать. Затем к нему вышел человек высокого роста, в орденах, с военной выправкой; волосы у него были седые, хотя он был еще молод. Дю Руа поклонился ему и сказал: – Как я и предвидел, господин комиссар, жена моя обедает со своим любовником в меблированной квартире, нанятой ими на улице Мартир. Чиновник поклонился: – Я к вашим услугам. Жорж спросил: – Мы располагаем временем до девяти часов, не правда ли? Позже вы не имеете права входить в частную квартиру, чтобы установить там факт прелюбодеяния? – До семи часов – зимой и до девяти – начиная с тридцать первого марта. Сегодня пятое апреля, у нас, следовательно, есть время до девяти часов. – Так вот, господин комиссар, меня ждет внизу экипаж. Мы можем захватить с собой и агентов, которые будут вас сопровождать, а потом мы подождем немного у дверей. Чем позже мы войдем, тем больше у нас шансов застигнуть их на месте преступления. – Как вам угодно. Комиссар вышел, затем вернулся, надев пальто, которое скрыло его трехцветный шарф. Он посторонился, чтобы пропустить вперед Дю Руа. Но журналист, погруженный в свои мысли, отказался выйти первым и повторял: – После вас… после вас… Комиссар сказал: – Проходите, пожалуйста, я у себя дома. Тогда Жорж поклонился и переступил порог. Они отправились сначала в комиссариат, где их ждали трое переодетых агентов: они были предупреждены, что понадобятся в этот вечер. Один из них сел на козлы рядом с кучером, двое других поместились в карете, которая направилась на улицу Мартир. Дю Руа сказал: – У меня есть план квартиры. Она на третьем этаже. Сначала будет маленькая прихожая, потом столовая, потом спальня. Все три комнаты сообщаются. Там всего один выход, бежать невозможно. Поблизости живет слесарь, он будет в вашем распоряжении. Когда они подъехали к указанному дому, было только четверть девятого, и они молча ждали больше двадцати минут. Увидев, что сейчас пробьет три четверти девятого, Жорж сказал: – Теперь пойдемте. Они поднялись по лестнице, не обращая внимания на привратника, который их, впрочем, и не заметил. Один из агентов остался у подъезда, чтобы следить за выходящими. Четверо мужчин остановились на площадке третьего этажа; Дю Руа приложил ухо к двери, потом заглянул в замочную скважину. Он ничего не услышал и не увидел. Он позвонил. Комиссар сказал агентам: – Останьтесь здесь и будьте готовы на случай, если вас позовут. Они стали ждать. Через несколько минут Жорж позвонил снова несколько раз подряд. В квартире послышался шум, потом раздались легкие шаги. Кто-то шел на разведку. Тогда журналист громко постучал согнутым пальцем в деревянную дверь. Чей-то голос, женский голос, который, видимо, пытались изменить, спросил: – Кто там? Комиссар ответил: – Именем закона, отворите. Голос повторил: – Кто вы такой? – Полицейский комиссар. Отворите, или я прикажу взломать дверь. Голос спросил опять: – Что вам надо? Дю Руа сказал: – Это я. Не пытайтесь ускользнуть от нас. Это будет бесполезно. Легкие шаги, шаги босых ног, удалились и через несколько секунд послышались снова. Жорж сказал: – Если вы не откроете, мы выломаем двери. Он сжимал медную ручку и медленно давил плечом на дверь. Ответа не было. Тогда он вдруг толкнул дверь так стремительно и с такой силой, что старый замок этого меблированного дома не выдержал. Вырванные винты отлетели, и молодой человек чуть не упал на Мадлену, которая стояла в прихожей в одной рубашке и нижней юбке с распущенными волосами, босая, со свечой в руке. Он крикнул: – Это она, мы их поймали! – И бросился в квартиру. Комиссар снял шляпу и последовал за ним. Молодая женщина, растерянная, шла сзади и освещала им путь. Они прошли через столовую; со стола еще не было убрано, и на нем видны были остатки обеда: пустые бутылки из-под шампанского, начатый горшочек с паштетом, остов курицы и недоеденные куски хлеба. На буфете стояли тарелки с грудой раковин от съеденных устриц. В спальне был такой беспорядок, точно там только что происходила борьба. На стуле было брошено женское платье, брюки свесились с ручки кресла. Четыре башмака, два больших и два маленьких, валялись у кровати, опрокинувшись набок. Это была типичная спальня меблированной квартиры с вульгарной мебелью; отвратительная, тошнотворная атмосфера – атмосфера гостиницы – стояла в ней. Она пропитывала все – занавески, тюфяки, стены, стулья. Это был запах всех тех людей, которые спали или жили здесь, одни день, другие полгода, причем каждый оставлял в этом принадлежавшем всем жилище свой специфический человеческий запах, и этот запах, смешавшись с запахами прежних жильцов, превратился в конце концов в какое-то зловоние, приторное и невыносимое, одинаковое во всех местах подобного рода. Тарелка с пирожными, бутылка шартреза, две недопитые рюмки в беспорядке стояли на камине. Фигурка бронзовых часов была прикрыта большой мужской шляпой. Комиссар обратился к Мадлене и, смотря ей прямо в глаза, спросил: – Вы – госпожа Клара-Мадлена Дю Руа, законная жена публициста Проспера-Жоржа Дю Руа, здесь присутствующего? Она произнесла сдавленным голосом: – Да. – Что вы делаете здесь? Она не ответила. Комиссар повторил: – Что вы делаете здесь? Я застал вас вне дома, почти раздетую, в меблированной квартире. Зачем вы пришли сюда? Он подождал немного. Так как она продолжала молчать, он сказал: – Раз вы не хотите давать объяснений, я буду вынужден сам приступить к расследованию. В постели под одеялом виднелась человеческая фигура. Комиссар подошел и сказал: – Милостивый государь! Лежавший не двигался. Он, по-видимому, лежал лицом к стене и прятал голову под подушкой. Блюститель закона дотронулся до того, что, по всей вероятности, было плечом, и повторил: – Милостивый государь, прошу вас, не заставляйте меня прибегать к насилию. Но закутанное в одеяло тело продолжало лежать неподвижно, как мертвое. Дю Руа стремительно подошел к нему, схватил одеяло, стянул его, вырвал подушку и открыл мертвенно-бледное лицо Ларош-Матье. Он нагнулся к нему и, весь трясясь от желания схватить его за горло и задушить, крикнул, стиснув зубы: – Имейте, по крайней мере, мужество отвечать за свою низость! Комиссар спросил: – Кто вы? Растерявшийся любовник молчал. Комиссар сказал: – Я – полицейский комиссар и требую, чтобы вы назвали себя. Жорж, дрожа от животного гнева, крикнул: – Да отвечайте же, трус, или я назову ваше имя. Тогда лежавший в постели человек пробормотал: – Господин комиссар, вы не должны позволять этому человеку оскорблять меня. С кем я имею дело, с вами или с ним? Кому я должен отвечать, вам или ему? Казалось, что у него совершенно пересохло во рту. Комиссар ответил: – Вы имеете дело со мной, только со мной. Я вас спрашиваю, кто вы? Тот молчал. Он натянул одеяло до подбородка и бросал на всех растерянные взгляды. Его маленькие закрученные усы казались совершенно черными на бледном лице. Комиссар сказал: – Так вы не хотите отвечать? Тогда я принужден буду арестовать вас. Во всяком случае, вставайте. Я начну вас допрашивать, когда вы будете одеты. Тело задвигалось в постели, и голова прошептала: – Но я не могу в вашем присутствии. Блюститель закона спросил: – Почему? Тот прошептал: – Потому… потому что… я совсем голый. Дю Руа презрительно расхохотался, поднял валявшуюся на полу рубашку, бросил ее на кровать и крикнул: – Ну… подымайтесь… Если вы могли раздеваться при моей жене, я думаю, вы можете одеться при мне. Потом он повернулся к нему спиной и отошел к камину. К Мадлене вернулось ее хладнокровие, и, видя, что все погибло, она была готова на любую дерзость. Глаза ее горели огнем напускной, вызывающей смелости; она свернула кусок бумаги и зажгла, как для приема, все десять свечей в дешевых канделябрах, стоявших по углам камина. Потом она прислонилась к доске камина, приблизила к потухающему огню свою босую ногу, причем юбка ее, которая едва на ней держалась, слегка приподнялась, достала из розовой коробки папиросу, зажгла ее и закурила. Ожидая, пока ее соучастник оденется, комиссар подошел к ней. Она дерзко спросила: – Что, часто вы занимаетесь этим ремеслом? Он серьезно ответил: – Могло быть реже, сударыня. Она презрительно улыбнулась: – Очень рада за вас, некрасивое занятие. Она делала вид, что совсем не замечает, не видит своего мужа. Господин, лежавший в постели, тем временем поднялся и стал теперь одеваться. Он надел брюки, ботинки и, застегивая жилет, подошел к ним. Блюститель закона обратился к нему: – Ну, скажете ли вы мне теперь, кто вы? Тот не ответил. Комиссар сказал: – В таком случае я вынужден буду вас арестовать. Тогда человек внезапно вскричал: – Не трогайте меня, моя личность неприкосновенна! Дю Руа бросился к нему, словно желая его раздавить, и прошипел ему прямо в лицо: – Мы вас застали на месте преступления… на месте преступления… Я могу вас арестовать, если захочу… да, я могу. – Потом с дрожью в голосе он сказал: – Это Ларош-Матье, министр иностранных дел. Полицейский комиссар отступил, пораженный, и пробормотал: – В самом деле, сударь, скажете ли вы мне, наконец, кто вы такой? Тот наконец собрался с духом и громко сказал: – На этот раз этот негодяй не солгал. Я действительно Ларош-Матье, министр. Потом, указывая рукой на грудь Жоржа, где виднелось, точно огонек, маленькое красное пятнышко, он сказал: – И этот подлец носит на своем фраке орден Почетного легиона, который я ему дал. Дю Руа побледнел, как мертвец. Быстрым движением он вырвал из петлицы коротенькую красную ленточку и бросил ее в камин. – Вот цена орденам, которые даются такими мерзавцами, как вы. Они стояли друг против друга, взбешенные, стиснув зубы, сжав кулаки: один – худой, с распушенными усами, другой – толстый, с закрученными усами. Комиссар быстро стал между ними и, разнимая их, сказал: – Господа, вы забываетесь, держите себя с достоинством. Они замолчали и отвернулись друг от друга. Мадлена стояла неподвижно и продолжала курить, улыбаясь. Полицейский чиновник сказал: – Господин министр, я застал вас наедине с госпожой Дю Руа, здесь присутствующей; вы были в постели, она почти нагая. Ваша одежда перемешана и разбросана по комнате. Все это является доказательством факта прелюбодеяния. Вы не можете отрицать очевидности. Что вы имеете возразить? Ларош-Матье пробормотал: – Я ничего не имею сказать. Исполняйте свой долг. Комиссар обратился к Мадлене: – Признаетесь ли вы, что этот господин ваш любовник? Она ответила вызывающе: – Я не отрицаю, он мой любовник. – Достаточно. Затем комиссар сделал несколько заметок относительно расположения комнат и состояния квартиры. Когда он закончил писать, министр, который тем временем уже оделся и ждал с пальто и шляпой в руках, спросил его: – Я вам еще нужен? Что я должен еще сделать? Могу я удалиться? Дю Руа повернулся к нему и, нагло улыбаясь, сказал: – Помилуйте, зачем! Мы закончили. Вы можете снова лечь в постель, милостивый государь. Мы оставим вас одних. – И, коснувшись пальцем рукава полицейского чиновника, прибавил: – Идемте, господин комиссар, нам здесь больше нечего делать. Комиссар, несколько удивленный, последовал за ним; но на пороге комнаты Жорж остановился, чтобы пропустить его вперед. Тот церемонно отказывался. Дю Руа настаивал: – Пройдите же. Комиссар ответил: – После вас. Тогда журналист поклонился и с иронической вежливостью сказал: – Теперь ваша очередь, господин комиссар. Здесь я почти что у себя дома. Потом, со скромным видом, он осторожно закрыл за собой дверь. Час спустя Жорж Дю Руа входил в редакцию «Ви Франсез». Вальтер был уже там; он продолжал руководить своей газетой и тщательно за ней следить, так как она получила огромное распространение и сильно поддерживала всё разраставшиеся операции банка. Издатель поднял голову и сказал: – А, это вы! У вас какой-то странный вид! Почему вы не пришли к нам обедать? Откуда вы? Молодой человек, уверенный в том, что его слова произведут впечатление, объявил, делая ударение на каждом слове: – Я только что свалил министра иностранных дел. Вальтер думал, что он шутит. – Свалили министра? Как это? – Я изменю состав кабинета. Вот и все. Давно уже пора убрать этого негодяя. Старик, пораженный, решил, что его сотрудник пьян. Он прошептал: – Что вы говорите? Вы сошли с ума! – Нисколько. Я только что застал свою жену с Ларош-Матье. Полицейский комиссар установил факт прелюбодеяния. Песенка министра спета. Вальтер, ошеломленный, совсем поднял очки на лоб и спросил: – Вы не смеетесь надо мной? – Ничуть. Я даже напишу сейчас об этом в хронике. – Но чего же вы хотите? – Раздавить этого мошенника, этого негодяя, этого преступника, вредного для общества. Жорж положил свою шляпу на кресло и прибавил: – Пусть берегутся те, кто станет мне на пути. Я никогда не прощаю. Издатель все еще не мог понять, в чем дело. Он пробормотал: – А… ваша жена? – Завтра я начинаю дело о разводе. Я ее отошлю к покойному Форестье. – Вы хотите разводиться? – Конечно. Я был смешон. Но мне приходилось притворяться дураком, чтобы уличить их. Это сделано. Теперь я хозяин положения. Вальтер не мог прийти в себя. Он смотрел на Дю Руа испуганными глазами и думал: «Черт возьми! С этим плутом надо ладить». Жорж продолжал: – Теперь я свободен… У меня есть кое-какое состояние. Я выставлю свою кандидатуру на новых выборах в октябре у себя на родине: там меня знают. Я не мог занять видного положения и заставить себя уважать с этой женщиной, которая казалась всем подозрительной. Она меня провела, как дурака, пленила и забрала в свои сети. Но как только я ее раскусил, я стал следить за ней, негодяйкой. Он расхохотался и сказал: – Бедный Форестье, вот кто был рогоносцем… ничего не подозревающим, спокойным, доверчивым рогоносцем. Ну теперь я освободился от нароста, который он мне оставил в наследство. Теперь у меня руки развязаны. Теперь я далеко пойду. Он сидел верхом на стуле и повторял как во сне: – Да! Я далеко пойду. Старик Вальтер продолжал смотреть на него широко открытыми глазами и думал: «Да, он пойдет далеко, этот плут». Жорж встал. – Я напишу статью. Надо это сделать осторожно. Но для министра она будет ужасной, знайте это. Этот человек уже на дне моря, ничто не вытащит его оттуда. У «Ви Франсез» нет больше оснований щадить его. Старик колебался несколько мгновений, потом сказал: – Пишите, поделом им, пусть не занимаются такими делами. IX Прошло три месяца. Дю Руа только что получил развод. Жена его снова приняла фамилию Форестье. 15 июля Вальтеры должны были уехать в Трувиль, и на прощание решено было провести день за городом. Поездка была назначена на четверг; в девять часов утра компания выехала в большом шестиместном дорожном ландо, запряженном четверкой лошадей. Завтракать предполагали в Сен-Жермене, в павильоне Генриха IV. Милый друг выразил желание быть на этой прогулке единственным мужчиной, так как он не выносил присутствия физиономии маркиза де Казоля. Но в последнюю минуту решено было заехать за графом де Латур-Ивеленом и похитить его прямо с постели. Его предупредили еще накануне. Экипаж крупной рысью выехал на авеню Елисейских Полей, потом проехали Булонский лес. Стоял чудный летний день, не слишком жаркий. Ласточки описывали в воздухе большие круги, и след от их полета, казалось, долго оставался в синеве неба. Дамы – мать в середине и дочери по бокам – сидели в глубине экипажа, мужчины – Вальтер между двумя приглашенными – на передней скамейке. Переехали через Сену, обогнули Мон-Валерьен, потом поехали вдоль реки, через Буживаль в Пек. Граф де Латур-Ивелен нежно смотрел на Розу. Это был человек уже немолодой, с длинными редкими бакенбардами, которые развевались от малейшего ветерка, что давало Дю Руа повод говорить: «Он эффектно пользуется ветром для своей бороды». Де Латур-Ивелен и Роза были уже месяц как помолвлены. Жорж, очень бледный, часто поглядывал на Сюзанну; она тоже была бледна. Глаза их встречались, казалось, сговаривались о чем-то, понимали друг друга, обменивались какой-то мыслью, потом снова друг друга избегали. Госпожа Вальтер была спокойна, довольна. Завтрак затянулся. Перед тем как вернуться в Париж, Жорж предложил пройтись по террасе. Сначала остановились, чтобы полюбоваться видом. Все встали в ряд вдоль стены и принялись восторгаться широким горизонтом. У подошвы холма протекала по направлению к Мезон-Лафиту Сена, похожая на огромную змею, извивавшуюся в зелени. Направо, на вершине холма, вырисовывался чудовищный силуэт акведука Марли, напоминавший гусеницу с большими лапами, а внизу, в густой чаще деревьев, скрывалось само Марли. На расстилавшейся перед ними бесконечной равнине то там, то сям виднелись деревни. Пруды Везине ясными и отчетливыми пятнами выделялись на тощей зелени маленькой рощи. Налево вдали возвышалась остроконечная колокольня Сартрувиля. Вальтер сказал: – Нигде в мире вы не найдете такой панорамы. Ничего подобного нет даже в Швейцарии. Все медленно пошли по террасе, чтобы прогуляться и полюбоваться видом. Жорж и Сюзанна шли позади. Как только они отстали на несколько шагов, он сказал ей тихим, сдержанным голосом: – Сюзанна, я вас обожаю. Я вас люблю до безумия. Она прошептала: – И я вас, Милый друг. Он продолжал: – Если вы не станете моей женой, я уеду навсегда из Парижа и из Франции. Она ответила: – Попробуйте попросить моей руки у папы. Может быть, он согласится. У него вырвался нетерпеливый жест. – Нет, уже сколько раз я говорил вам, что это бесполезно. После этого для меня будут закрыты двери вашего дома, меня отстранят от газеты, и мы больше не будем иметь возможности даже видеться. Вот к чему приведет мое формальное предложение. Вас решили выдать за маркиза де Казоля. Надеются, что вы в конце концов согласитесь, и ждут. Она спросила: – Что же мне делать? Он колебался и украдкой смотрел на нее: – Любите ли вы меня настолько, чтобы совершить безумство? Она ответила решительно: – Да. – Ужасное безумство? – Да. – Самое ужасное из безумств? – Да. – Хватит ли у вас смелости пойти против отца и матери? – Да. – Правда? – Да. – Так вот, есть способ, единственный! Надо, чтобы все исходило от вас, а не от меня. Вы балованный ребенок, вам позволяют говорить все, что вам вздумается; еще один взбалмошный поступок с вашей стороны никого не удивит. Слушайте же. Сегодня вечером, когда вы вернетесь домой, вы пойдете к матери, только когда она будет совсем одна, и признаетесь ей в том, что хотите быть моей женой. Она будет сильно волноваться, сильно рассердится… Сюзанна перебила его: – О, мама-то согласится. Он с живостью возразил: – Нет. Вы ее не знаете. Она будет больше сердиться и выходить из себя, чем ваш отец. Вы увидите, что она вам откажет. Но вы твердо стойте на своем, не уступайте, повторяйте, что вы хотите выйти замуж за меня, только за меня, за меня одного. Сделаете ли вы это? – Сделаю. – От матери вы пойдете к отцу и скажете ему то же самое очень серьезно и очень решительно. – Да, да. А потом? – А потом начинается самое серьезное. Если вы решили, твердо решили, совсем-совсем твердо решили стать моей женой, моя дорогая, дорогая, маленькая Сюзанна… то я… похищу вас! Она так обрадовалась, что чуть не захлопала в ладоши: – О, какое счастье! Вы меня похитите? Когда же вы похитите меня? Вся старинная поэзия ночных похищений, с почтовыми каретами, с харчевнями, все очаровательные приключения, о которых она читала в книгах, возникли в ее памяти и пронеслись перед нею, как чарующий сон, близкий к осуществлению. Она повторила: – Когда же вы похитите меня? Он ответил очень тихо: – Хотя бы… сегодня вечером… этой ночью… Она спросила, дрожа: – И куда же мы поедем? – Это мой секрет. Обдумайте то, что вы делаете. Поймите, что после вашего бегства вы можете стать только моей женой! Это единственный способ, но он очень… очень опасен для вас. Она объявила: – Я решилась… Где я встречусь с вами? – Вы сможете выйти одна из дома? – Да, я знаю, как открыть калитку. – Так вот, когда привратник ляжет спать, около полуночи придите ко мне на площадь Согласия. Я буду ждать вас в карете против морского министерства. – Я приду. – Наверно? – Наверно. Он взял ее руку и пожал ее: – О, как я вас люблю! Какая вы хорошая и смелая! Так вы не хотите выходить замуж за маркиза де Казоля? – О нет! – Ваш отец очень сердился, когда вы ответили отказом? – Еще бы! Он хотел снова отправить меня в монастырь. – Вы видите, что необходимо быть очень энергичной. – И я буду. Она смотрела на широкий горизонт, вся поглощенная мыслью о предстоящем похищении. Она отправится далеко… далеко… с ним!.. Она будет похищена!.. Она гордилась этим. Она не думала о своей репутации, не думала о том, что с ней может случиться нечто позорное. Знала ли она вообще что-нибудь об этом? Подозревала ли она? Госпожа Вальтер обернулась и крикнула: – Иди же сюда, детка. Что ты там делаешь с Милым другом? Они присоединились к остальным. Разговор шел о предстоявшей в скором времени поездке на курорт. Обратно поехали через Шату, чтобы не возвращаться той же дорогой. Жорж молчал. Он думал. Итак, если у этой девочки хватит смелости, он достигнет наконец успеха. В течение трех месяцев опутывал он ее сетью своей неотразимой нежности. Он обольщал, пленял, завоевывал ее. Он заставил ее полюбить себя так, как только он умел это делать. Он без труда завладел душой этой легкомысленной куколки. Сначала он добился того, что она отказала маркизу де Казолю. Теперь она готова была бежать с ним. Другого средства не было. Он прекрасно понимал, что госпожа Вальтер никогда не согласится отдать ему свою дочь. Она еще любила его и всегда будет любить сильно и упорно. Он сдерживал ее своей рассчитанной холодностью, но чувствовал, что бессильная, всепоглощающая страсть владела ею. Никогда он не сможет сломить ее. Никогда она не допустит, чтобы он получил Сюзанну. Но раз девочка будет у него, далеко от них, он поведет переговоры с отцом, как равный с равным. Поглощенный своими мыслями, он отвечал отрывистыми фразами, когда к нему обращались, не вслушиваясь в то, что ему говорили. Когда въехали в Париж, он, казалось, пришел в себя. Сюзанна тоже задумалась; колокольчики четверки лошадей звенели у нее в ушах, и перед ней проносились бесконечные дороги, озаренные вечным лунным светом, темные леса, через которые они будут проезжать, харчевни на краю дороги и кучера, поспешно меняющие им лошадей, потому что все ведь догадываются, что за ними погоня. Когда коляска подъехала к особняку, Жоржа начали просить остаться обедать. Он отказался и пошел домой. Поев немного, он привел в порядок свои бумаги, точно собираясь в далекое путешествие. Он сжег компрометирующие его письма, остальные спрятал, написал нескольким друзьям. Время от времени он смотрел на часы и думал: «Сейчас там идет, наверно, жаркий бой». Сердце у него сжималось от волнения. Что, если не удастся! Но чего ему бояться? Он всегда сумеет выпутаться! А как крупно он играл в этот вечер! Он вышел из дому около одиннадцати часов, побродил немного, взял карету и остановился на площади Согласия, у арки морского министерства. Время от времени он зажигал спичку и смотрел на часы. Около двенадцати его охватило лихорадочное волнение. Каждую минуту он высовывал голову из окна кареты и смотрел, не идет ли она. Где-то вдали пробило двенадцать, потом еще раз, ближе, потом где-то на двух часах сразу и наконец опять совсем далеко. Когда раздался последний удар, он подумал: «Кончено. Все погибло. Она не придет». Он решил, однако, ждать до утра. В таких случаях надо быть терпеливым. Скоро он услышал, как пробило четверть первого, потом половину, потом три четверти, и наконец все часы повторили друг за другом час, как раньше пробили двенадцать. Он больше не ждал, он сидел, теряясь в догадках, не понимая, что могло случиться. Вдруг женская голова заглянула в окошко кареты, и голос спросил: – Вы здесь. Милый друг? Он вздрогнул. У него захватило дыхание. – Это вы, Сюзанна? – Да, это я. Он не мог достаточно быстро повернуть ручку дверцы и повторял: – Ах!.. это вы… это вы… входите. Она вошла и упала на сиденье рядом с ним. Он крикнул кучеру: – Поезжайте! Карета двинулась. Она тяжело дышала, будучи не в состоянии говорить. Он спросил: – Ну, как это произошло? Близкая к обмороку, она прошептала: – О! Это было ужасно, особенно с мамой. Он волновался и дрожал. – С вашей мамой? Что она сказала? Расскажите мне. – О! Это было ужасно. Я вошла к ней и рассказала всю историю, которую заранее хорошенько обдумала. Она побледнела и стала кричать: «Никогда! Никогда!» Я плакала, сердилась, клялась, что выйду замуж только за вас. Мне показалось, что она готова была меня ударить. Она выглядела как безумная; она объявила, что завтра же отошлет меня в монастырь. Я никогда не видела ее такой, никогда! Папа услыхал все ее глупости и вошел. Он не так рассердился, как она, но заявил, что для меня это недостаточно хорошая партия. Они меня вывели из себя, и я тоже кричала еще громче, чем они. И папа драматическим тоном, который к нему совсем не идет, велел мне выйти. Это окончательно побудило меня решиться бежать с вами, и вот я здесь. Но куда мы едем? Он нежно обнял ее за талию; с бьющимся сердцем, он жадно слушал ее рассказ. Жгучая ненависть к этим людям росла в нем. Но их дочь была с ним, в его руках. Теперь он им покажет себя! Он ответил: – На поезд мы опоздали. Этот экипаж отвезет нас в Севр, и мы там переночуем. А завтра мы отправимся в Ларош-Гийон. Это красивая деревня на берегу Сены, между Мантом и Боньером. Она прошептала: – Но у меня нет никаких вещей. Я ничего с собой не взяла. Он беззаботно улыбнулся: – Ну это мы уладим! Экипаж катился по улицам. Жорж взял руку девушки и стал целовать ее медленно, почтительно. Он не находил, что сказать ей, так как не привык к платоническим ласкам. Вдруг ему показалось, что она плачет. Он спросил со страхом: – Что с вами, дорогая крошка? Она ответила сквозь слезы: – Бедная моя мама, наверно, не спит теперь, если заметила, что меня нет. Мать ее действительно не спала. Как только Сюзанна вышла из комнаты и госпожа Вальтер осталась наедине с мужем, она спросила, растерянная, убитая: – Боже мой! Что это значит? Вальтер, раздраженный, крикнул: – Это значит, что этот интриган вскружил ей голову. Это он заставил ее отказать Казолю. Еще бы! Приданое пришлось ему по вкусу! Он начал в бешенстве ходить по комнате, крича: – Ты тоже без конца за ним ухаживала, льстила ему, любезничала, не знала, как ему угодить. Целый день только и слышно было: «Милый друг здесь. Милый друг там»! С утра до вечера! Вот он и отплатил тебе. Она прошептала, побледнев: – Я… за ним ухаживала? Он прокричал ей прямо в лицо: – Да, ты! Вы все от него без ума! Марель, Сюзанна, все вы. Ты думаешь, я не замечал, что ты двух дней не могла прожить без него? Она выпрямилась и сказала трагическим тоном: – Я вам не позволю так говорить со мной. Вы забываете, что я воспитывалась не в лавке, как вы… Сначала он остановился, ошеломленный, потом бросил яростное «черт возьми!» и вышел, хлопнув дверью. Оставшись одна, она инстинктивно подошла к зеркалу, чтобы взглянуть на себя, чтобы посмотреть, не произошла ли с ней какая-нибудь перемена, – до того все это казалось ей невероятным, чудовищным. Сюзанна влюбилась в Милого друга! Милый друг хочет жениться на Сюзанне! Нет! Она ошиблась, это неправда! Девочка почувствовала вполне естественную склонность к этому красивому молодому человеку, она надеялась, что ей позволят выйти за него замуж; это был ее каприз. Но он? Он не мог участвовать в этом. Она размышляла, взволнованная, как перед большим несчастьем. Нет, Милый друг, наверно, ничего не знал о выходке Сюзанны. И она долго думала о том, что это за человек. Вероломен он или невинен? Какой он подлец, если сам подготовил все это! Что будет дальше? Сколько опасностей и мучений видела она впереди! Если он ничего не знает, все еще может уладиться. Увезти Сюзанну путешествовать на полгода – и все пройдет. Но как она сможет видеться с ним потом, она сама? Она ведь все еще любила его. Эта страсть вонзилась в ее сердце как стрела, и ничем нельзя было вырвать ее оттуда. Жить без него было для нее невозможно. Лучше умереть. У нее началась головная боль. Мысли ее блуждали в тоске и сомнениях, становились тяжелыми, смутными, мучительными. Она терялась в догадках, приходила в отчаяние от неизвестности. Она посмотрела на часы, было больше часу. Она сказала себе: «Я не могу больше, я схожу с ума. Я должна знать. Пойду разбужу Сюзанну и спрошу у нее». И, сняв башмаки, чтобы не шуметь, со свечой в руке она пошла в комнату своей дочери. Она открыла дверь очень тихо, вошла и посмотрела на постель. Постель была не смята. Сначала она не поняла, в чем дело, и подумала, что девочка все еще спорит с отцом. Но вдруг ужасное подозрение мелькнуло у нее в голове, и она побежала к мужу. Через секунду она была у него, бледная и задыхающаяся. Он лежал в постели и читал. Он спросил с испугом: – Что такое, что с тобой? – Видел ты Сюзанну? – Я? Нет. А что? – Она… она… ушла. Ее нет в комнате. Одним прыжком он очутился на ковре, сунул ноги в туфли и в одной развевающейся рубашке бросился в комнату дочери. Как только он в нее вошел, у него не осталось сомнений. Она убежала. Он упал в кресло и поставил лампу на стол перед собой. Жена вошла вслед за ним. Она пролепетала: – Ну что? У него не было сил отвечать, не было сил сердиться. Он простонал: – Все кончено. Она в его руках. Мы пропали. Она не понимала: – Как пропали? – Ну да, черт возьми! Теперь уже он должен жениться на ней. У нее вырвался дикий, неистовый крик: – Он! Никогда! Ты с ума сошел! Он ответил печально: – Крики не помогут. Он похитил ее; он ее обесчестил. Теперь уж лучше всего выдать ее за него замуж. Если мы будем осторожны, никто не узнает этой истории. Она повторяла, дрожа от страшного волнения: – Никогда, никогда он не получит Сюзанны! Никогда я не соглашусь на это. Вальтер удрученно прошептал: – Но ведь он уже получил ее. Все кончено. Он будет держать ее у себя и скрывать от нас до тех пор, пока мы не уступим. Значит, во избежание скандала, надо уступить сейчас же. Жена его, терзаемая страданием, в котором она не могла сознаться, повторяла: – Нет, нет. Никогда я не соглашусь! Он ответил нетерпеливо: – Рассуждать не приходится! Это необходимо. Ах, негодяй, как он провел нас!.. Мы могли бы найти человека со значительно лучшим общественным положением; но такого умного и многообещающего мы вряд ли нашли бы. Это человек с будущим. Он будет депутатом и министром. Госпожа Вальтер заявила с дикой энергией: – Никогда я не позволю ему жениться на Сюзанне… Ты слышишь?.. Никогда!.. В конце концов он рассердился и, как человек практический, взял на себя защиту Милого друга: – Да замолчи же… Я тебе повторяю, что это необходимо… что это неизбежно… И кто знает? Может быть, мы не пожалеем. С людьми подобного сорта никогда не знаешь, что будет. Ты видела, как он тремя статьями заставил слететь этого дурака Ларош-Матье и с каким достоинством он это сделал, и это было нелегко в его положении мужа. Ну, будущее покажет. Факт тот, что сейчас мы всецело в его руках. Другого выхода у нас нет. Ей хотелось кричать, кататься по полу, рвать на себе волосы. Голосом полным отчаяния она произнесла еще раз: – Он ее не получит… Я… не… хочу! Вальтер встал, взял лампу и сказал: – Знаешь, ты глупа, как все женщины. Вы руководствуетесь только чувством. Вы не умеете покоряться обстоятельствам… Вы глупы! Я говорю тебе, что он женится на ней. Это необходимо. И он вышел, шлепая туфлями. В ночной рубашке, похожий на какое-то смешное привидение, он прошел по широкому коридору большого заснувшего дома и бесшумно скрылся в своей комнате. Госпожа Вальтер осталась стоять, терзаемая невыносимой мукой. Она не вполне еще понимала, что случилось. Она только страдала. Потом ей показалось, что у нее не хватит сил остаться здесь неподвижно до утра. Она почувствовала непреодолимую потребность уйти, бежать, искать помощи, найти поддержку. Она старалась придумать, кого бы она могла позвать! Кого? Она не знала. Священника! Да, да, священника! Она бросится к его ногам, признается ему во всем, покается в своем грехе, скажет о своем отчаянии. Он поймет, что этот негодяй не может жениться на Сюзанне, и не допустит этого. Ей нужен был священник, сейчас же! Но где его найти? Куда пойти за ним? Оставаться так она была не в состоянии. Тогда перед ее глазами, как видение, встал чистый образ Иисуса, идущего по водам. Она видела его так ясно, как если бы смотрела на картину. Он звал ее. Он говорил ей: «Приди ко мне. Приди припасть к моим ногам. Я утешу тебя и скажу тебе, что надо делать». Она взяла свечу, вышла из комнаты и спустилась вниз, чтобы попасть в оранжерею. Иисус был там, в самом конце, в маленькой зале, которая отделялась стеклянной дверью от оранжереи, чтобы сырость не испортила полотна. Получилось нечто вроде часовни, воздвигнутой в лесу из причудливых деревьев. Когда госпожа Вальтер вошла в зимний сад, который она видела до сих пор только при ярком освещении, она была поражена его глубоким мраком. Огромные тропические растения наполняли воздух своим тяжелым дыханием. Двери были закрыты, и запах этого странного леса, запертого под стеклянным куполом, затруднял дыхание, одурманивал, опьянял, причинял боль и наслаждение, вызывая в теле ощущение сладострастного возбуждения и смерти. Бедная женщина двигалась нерешительно. Ей было жутко среди этого мрака, из которого, при блуждающем свете ее свечи, выступали причудливые растения, похожие на какие-то чудовища, на живые существа, на какие-то странные, уродливые и бесформенные предметы. Вдруг она увидела Христа. Она открыла дверь, отделявшую ее от него, и упала перед ним на колени. Сначала она молилась горячо, неудержимо, шептала слова любви, страстно и отчаянно призывала его на помощь. Потом, когда ее порыв утих, она подняла на него глаза и застыла, охваченная ужасом. При дрожащем свете единственной свечи, падавшем снизу, он был так похож на Милого друга, что это был уже не Бог – это смотрел на нее ее любовник. Это были его глаза, его лоб, его выражение лица, его холодный и высокомерный взгляд. Она шептала: «Иисус! Иисус! Иисус!» И имя Жоржа было у нее на устах. Вдруг она подумала, что, может быть, в этот самый час Жорж овладел ее дочерью. Он был наедине с нею где-нибудь, в какой-нибудь комнате. Он! Он! С Сюзанной! Она повторяла: «Иисус!.. Иисус!..» Но она думала о них… о своей дочери и о своем любовнике. Они были одни в комнате… А ведь сейчас ночь. Она видела их, видела так ясно: они стояли здесь, на месте картины. Они улыбались друг другу. Они целовались. В комнате было темно, постель открыта… Она встала, чтобы подойти к ним, чтобы схватить за волосы свою дочь и вырвать ее из его объятий. Она готова была задушить ее – ее, свою дочь, которую она теперь ненавидела, которая отдавалась этому человеку. Она протянула к ней руки и наткнулась на полотно. Она коснулась ног Христа. У нее вырвался дикий крик, и она упала навзничь. Свеча выпала из ее рук и погасла. Что произошло потом? Перед нею долго проносились какие-то странные, ужасные видения. Жорж и Сюзанна, обнявшись, все время стояли перед ней, и с ними был Христос, который благословлял их преступную любовь. Она смутно сознавала, что она не у себя в комнате. Она хотела подняться, убежать, но не могла. Какое-то оцепенение овладело ею и сковало члены, оставив бодрствующей лишь мысль, но мысль затуманенную, преследуемую ужасными образами, фантастическими, невероятными. Какие-то больные, странные грезы охватили ее, грезы, которые бывают иногда смертельными и которые возникают в человеческом мозгу под влиянием усыпляющих растений жарких стран с их причудливой формой и опьяняющим ароматом. Наутро госпожу Вальтер нашли лежащей без чувств, почти задохнувшейся, перед «Иисусом, шествующим по водам». Она заболела так серьезно, что опасались за ее жизнь. Только на другой день к ней вернулось сознание. Тогда она начала плакать. Чтобы объяснить исчезновение Сюзанны, слугам было сказано, что ее неожиданно отправили в монастырь. На длинное письмо Дю Руа Вальтер ответил согласием на брак его с дочерью. Милый друг опустил свое послание в почтовый ящик в тот момент, когда он уезжал из Парижа; оно было приготовлено им заранее, в вечер отъезда. В почтительных выражениях он писал о том, что давно уже любит молодую девушку, что между ними не было никакого соглашения, но что, когда она пришла к нему и по собственному побуждению сказала: «Я буду вашей женой», он счел себя вправе оставить ее у себя и даже скрывать до получения ответа от родителей, формальное согласие которых имело для него не меньшее значение, чем воля его невесты. Он просил Вальтера ответить ему до востребования, прибавив, что один из его друзей перешлет ему это письмо. Получив желательный ответ, он привез Сюзанну в Париж и отправил ее к родителям. Сам же пока воздержался от посещения Вальтеров. Они прожили шесть дней на берегу Сены в Ларош-Гийоне. Никогда еще молодая девушка не проводила времени так весело. Она воображала себя пастушкой. Он всюду выдавал ее за свою сестру; и между ними были свободные и целомудренные отношения, любовная дружба. Он находил более выгодным обращаться с нею почтительно. На следующий же день после приезда она купила себе крестьянское платье и белье и огромную соломенную шляпу и принялась удить рыбу. Она была очарована местностью. Там была старинная башня и старинный замок, где показывали превосходные вышивки. Жорж ходил в куртке, купленной у местного торговца, гулял с Сюзанной по берегу Сены или катался с нею на лодке. Влюбленные, трепещущие, они все время целовались, она – невинно, он – еле сдерживая свои порывы. Но Жорж умел владеть собой. И когда он ей сказал: «Завтра мы возвращаемся в Париж; ваш отец согласен на наш брак», – она простодушно прошептала: «Уже? А мне так весело было быть вашей женой!» Х В маленькой квартирке на Константинопольской улице царил мрак, потому что Дю Руа и Клотильда де Марель, встретившись у дверей, быстро вошли, и она сказала, не дав ему времени открыть ставни: – Итак, ты женишься на Сюзанне Вальтер? Он кротко подтвердил это и прибавил: – Ты разве не знала? Она продолжала, стоя перед ним возмущенная, негодующая: – Ты женишься на Сюзанне Вальтер? Это уже слишком! Три месяца ты любезничаешь со мной, чтобы скрыть от меня это. Все это знают, кроме меня. Я узнала об этом от мужа! Дю Руа рассмеялся, хотя чувствовал себя все же несколько смущенным, и, положив шляпу на край камина, сел в кресло. Она посмотрела ему прямо в глаза и сказала раздраженным, тихим голосом: – С тех пор как ты разошелся с женой, ты подготавливал эту штуку, а меня сохранял в качестве временной заместительницы? Какой же ты подлец! Он спросил: – Почему? Жена меня обманывала. Я ее накрыл, получил развод и женюсь на другой – чего проще? Она прошептала, вся дрожа: – О! Какой ты хитрый и опасный негодяй! Он продолжал смеяться: – Черт возьми! Болваны и ничтожества всегда остаются в дураках! Но она не оставляла своей мысли: – Как это я не раскусила тебя с самого начала? Но нет, я не могла думать, что ты такой подлец. Он с достоинством возразил: – Я прошу тебя думать о том, что ты говоришь. Она возмутилась этим замечанием: – Как? Ты хочешь, чтоб я надевала перчатки, разговаривая с тобой? Ты ведешь себя со мной как последний подлец с самого начала и хочешь еще, чтобы я тебе этого не говорила? Ты обманываешь всех кругом, всех эксплуатируешь, повсюду берешь все, что можно – наслаждения и деньги, – и хочешь, чтобы я с тобой обращалась как с честным человеком? Он вскочил, и губы его дрожали. – Замолчи, или я тебя выгоню отсюда. Она прошептала: – Выгонишь? Выгонишь отсюда? Ты выгонишь меня отсюда… ты?.. ты?.. Она не в состоянии была продолжать – так душил ее гнев, – и вдруг плотина прорвалась и вся ее ярость вырвалась наружу: – Ты выгонишь меня отсюда! Так ты забыл, что я с самого первого дня платила за эту квартиру? Да! Ты время от времени брал ее на свой счет. Но кто ее нанял? Я. Кто сохранил? Я. И ты хочешь выгнать меня отсюда? Замолчи, негодяй! Ты думаешь, что я не знаю, как ты украл у Мадлены половину наследства Водрека? Думаешь, что я не знаю, как ты спал с Сюзанной, чтобы принудить ее выйти за тебя замуж? Он схватил ее за плечи и начал трясти: – Не смей говорить о ней! Я тебе запрещаю! Она крикнула: – Ты спал с ней, я знаю! Он выслушал бы все, что угодно, но эта ложь выводила его из себя. Истины, которые она бросала ему в лицо, вызывали в нем дрожь негодования, но эта клевета на молодую девушку, его будущую жену, возбудила в нем бешеное желание ее ударить. Он повторил: – Замолчи… Берегись… Замолчи… И он тряс ее, как трясут ветку, чтобы с нее упали плоды. Она прокричала во все горло, растрепанная, с безумными глазами: – Ты спал с ней! Он выпустил ее и дал ей такую пощечину, что она упала, отлетев к стене. Но она обернулась к нему и, поднявшись на руках, прокричала еще раз: – Ты спал с ней! Он бросился на нее и, подмяв под себя, стал бить ее так, как бьют мужчину. Она вдруг замолчала и начала стонать под ударами. Она больше не двигалась. Уткнув лицо в пол, она испускала жалобные крики. Он перестал ее бить и выпрямился. Потом сделал несколько шагов по комнате, чтобы прийти в себя. Что-то надумав, он прошел в спальню, наполнил таз холодной водой и окунул в него голову. Затем вымыл руки и пошел посмотреть, что она делает, тщательно вытирая себе пальцы. Она не двигалась. Она все еще лежала на полу и тихо плакала. Он спросил: – Ты скоро перестанешь хныкать? Она не ответила. Тогда он остановился посреди комнаты, немного смущенный и сконфуженный перед этим распростертым на полу телом. Потом он внезапно на что-то решился и схватил с камина свою шляпу. – Прощай. Ключ отдай привратнику, когда будешь уходить. Я не могу ждать, когда ты соизволишь подняться. Он вышел, закрыл дверь, зашел к привратнику и сказал ему: – Дама осталась в квартире. Она вскоре уйдет. Скажете хозяину, что с первого октября я отказываюсь от квартиры. Сейчас у нас шестнадцатое августа, значит, я еще не пропустил срока. И он ушел торопливым шагом, так как ему нужно было побывать в нескольких местах и сделать последние покупки для подарков невесте. Свадьба была назначена на 20 октября, сразу после возобновления парламентской сессии. Венчание должно было состояться в церкви Мадлен. Об этой свадьбе болтали много, но никто не знал правды. Ходили разные слухи. Втихомолку передавали, что было похищение, но никто не знал ничего наверняка. По словам слуг, госпожа Вальтер, которая перестала разговаривать со своим будущим зятем, отравилась от злости в тот вечер, когда был решен этот брак, отправив в полночь свою дочь в монастырь. Ее принесли в спальню полумертвую. Она, конечно, никогда уже не оправится. Она выглядела теперь старухой, волосы у нее совсем побелели; она сделалась очень благочестивой и причащалась каждое воскресенье. В первых числах сентября «Ви Франсез» известила своих читателей, что барон Дю Руа де Кантель сделался главным ее редактором, а господин Вальтер сохранил за собой только звание издателя. Тотчас же в газету была приглашена целая армия известных хроникеров, фельетонистов, политических редакторов, театральных и художественных критиков, которых за большие деньги переманили из крупных газет, из старых могущественных газет с установившейся репутацией. Теперь уже старые журналисты, серьезные и уважаемые, не пожимали больше плечами, говоря о «Ви Франсез». Ее быстрый и всесторонний успех изгладил недоверие, с которым солидные писатели относились к ней вначале. Свадьба главного редактора этой газеты являлась, что называется, настоящим событием в парижской жизни, потому что в последнее время Жорж Дю Руа и Вальтер возбуждали всеобщее любопытство. Все те люди, о которых упоминают в газетах, собирались непременно присутствовать на торжестве. Произошло это событие в ясный осенний день. С восьми часов утра все служители церкви Мадлен были заняты тем, что расстилали на ступеньках входа, обращенного к улице Руаяль, широкий красный ковер; прохожие останавливались, и таким образом парижское население было оповещено о том, что сегодня здесь состоится грандиозное торжество. Служащие, шедшие в свои конторы, скромные работницы, приказчики магазинов останавливались, смотрели и задумывались о богатых людях, которые тратят столько денег на то, чтобы жениться. Около десяти часов начали собираться любопытные. Они стояли по нескольку минут в надежде, что, может быть, обряд начнется сейчас же, потом расходились. В одиннадцать часов наряд полиции прибыл к церкви и почти тотчас же начал разгонять толпу, так как кучки собирались ежеминутно. Вскоре появились первые приглашенные, те, которые хотели занять ближние места, чтобы лучше видеть. Они уселись с краю, около главного придела. Постепенно начали прибывать и другие гости – дамы, шумевшие шелковыми платьями, серьезного вида мужчины, почти все лысые, двигавшиеся приличной светской походкой, более важные, чем когда-либо. Церковь медленно наполнялась; солнечные лучи вливались в огромную открытую дверь, освещая первые ряды приглашенных. На клиросе, казавшемся несколько темным, алтарь с восковыми свечами бросал желтоватый свет, жалкий и бледный рядом с ярким светом, проникавшим в большую дверь. Знакомые подходили друг к другу, обменивались приветствиями, собирались группами. Литераторы, настроенные менее благоговейно, чем светские люди, вполголоса болтали. Мужчины разглядывали женщин. Норбер де Варенн, искавший кого-то из своих знакомых, увидел в средних рядах стульев Жака Риваля и подошел к нему. – Итак, – сказал он, – будущее принадлежит пройдохам! Тот, не будучи завистливым, ответил: – Тем лучше для него, его карьера сделана. И они стали называть имена присутствующих. Риваль спросил: – Не знаете ли вы, что стало с его женой? Поэт улыбнулся: – И да и нет. Как мне сообщали, она живет очень уединенно в Монмартрском квартале. Но… тут есть одно «но»… С некоторых пор в «Ля Плюм» попадаются политические статьи, страшно похожие на статьи Форестье и Дю Руа. Их подписывает некий Жан Ледоль, молодой человек, красивый, умный, из той же породы, что наш друг Жорж; он познакомился теперь с его бывшей женой. Из этого я заключаю, что она всегда любила начинающих и будет любить их до смерти. К тому же она богата. Водрек и Ларош-Матье недаром были завсегдатаями в ее доме. Риваль заявил: – Она недурна, эта маленькая Мадлена. Очень тонкая штучка! Должно быть, она очаровательна при ближайшем знакомстве… Но объясните мне, каким образом Дю Руа венчается в церкви после официального развода? Норбер де Варенн ответил: – Он венчается в церкви потому, что в глазах церкви первый его брак не был браком. – Как так? – Из равнодушия к этим вещам или из экономии наш Милый друг нашел, что для брака с Мадленой достаточно одной мэрии. Он, следовательно, обошелся без духовного благословения, так что по законам нашей святой матери-церкви его брак был простым сожительством. Таким образом, он предстает сегодня перед нею холостым, и к его услугам будут все ее торжественные церемонии, которые недешево обойдутся старику Вальтеру. Шум прибывавшей толпы все разрастался под сводами. Некоторые разговаривали почти вслух. Гости указывали друг другу на знаменитостей, которые рисовались, довольные тем, что на них смотрят: они тщательно сохраняли раз навсегда усвоенную манеру держаться перед публикой, привыкнув показывать себя таким образом на всех празднествах и считая себя необходимым их украшением, художественной редкостью. Риваль продолжал: – Скажите, мой друг, вы ведь часто бываете у патрона, правда ли, что госпожа Вальтер с Дю Руа никогда больше не разговаривает? – Никогда. Она ни за что не хотела выдать за него дочь. Но он, кажется, держал отца в руках, открыв какие-то трупы – трупы, похороненные в Марокко. Словом, он угрожал ужаснейшими разоблачениями. Вальтер вспомнил о примере Ларош-Матье и тотчас уступил. Но мать, упрямая, как все женщины, поклялась, что никогда не скажет ни слова своему зятю. Они ужасно смешны, когда видишь их вместе. У нее вид статуи Мщения, а у него – очень смущенный, хотя он и умеет собой владеть, это бесспорно. Литературные собратья приходили и здоровались с ними. Слышались обрывки разговоров на политические темы. Глухой, похожий на отдаленный шум прибоя гул толпы, собравшейся перед церковью, врывался в дверь вместе с лучами солнца, подымался к сводам, покрывая более сдержанный говор избранной публики, собравшейся в храме. Вдруг швейцар три раза ударил по деревянному полу своей алебардой. Все присутствующие обернулись, послышался длительный шелест платьев и движение стульев. И в дверях, освещенная солнечными лучами, показалась молодая женщина под руку с отцом. У нее был все тот же вид куклы – очаровательной белокурой куклы с флёрдоранжем в волосах. На несколько мгновений она задержалась на пороге, потом вошла в церковь, и сразу же раздались мощные звуки органа, возвестившие своим металлическим голосом появление невесты. Она шла с опущенною головою, но нисколько не смущенная, слегка взволнованная, милая, очаровательная, игрушечная невеста. Женщины улыбались и перешептывались при виде нее. Мужчины шептали: «Восхитительна, очаровательна!» Вальтер шел с преувеличенной важностью, бледный, с внушительными очками на носу. Позади них шли четыре подруги невесты, все в розовом, все хорошенькие, образуя свиту этой кукольной королевы. Четыре шафера, отлично подобранные, выступали так, словно их учил балетмейстер. Госпожа Вальтер следовала за ними под руку с отцом другого своего зятя, маркизом де Латур-Ивеленом, семидесятидвухлетним стариком. Она не шла, а еле тащилась, готовая при каждом движении потерять сознание. Чувствовалось, что ноги ее прилипали к полу, отказывались служить, что сердце ее билось в груди, точно зверь, готовый выпрыгнуть. Она похудела. Ее седые волосы делали ее лицо еще более бледным и осунувшимся. Она смотрела прямо перед собою, чтобы никого не видеть, чтобы не отрываться, быть может, от терзавших ее мыслей. Потом появился Жорж Дю Руа с какой-то пожилой дамой, которой никто не знал. Он высоко держал голову и тоже смотрел прямо перед собой неподвижным, твердым взглядом из-под слегка сдвинутых бровей. Усы его как будто сердито вздымались над губой. Все нашли, что он очень красив. У него была гордая осанка, тонкая талия, стройные ноги. На нем отлично сидел фрак, украшенный, точно каплей крови, пунцовой ленточкой ордена Почетного легиона. Затем шли родные: Роза с сенатором Рисоленом. Она вышла замуж полтора месяца тому назад. Граф де Латур-Ивелен вел под руку виконтессу де Персемюр. В конце шла пестрая процессия знакомых и друзей Дю Руа, которых он представил своей новой родне; это были люди, известные в парижском смешанном обществе, люди, быстро делающиеся близкими друзьями, а в случае надобности и отдаленными родственниками разбогатевших выскочек, – опустившиеся, разорившиеся дворяне с сомнительной репутацией, иногда женатые, что хуже всего. Это были господин де Бальвинь, маркиз де Банжолен, граф и графиня де Равенель, герцог де Раморано, князь Кравалов, шевалье Вальреали; потом приглашенные Вальтером – князь де Герш, герцог и герцогиня де Ферасин, красавица маркиза де Дюн. Родственники госпожи Вальтер выделялись своим приличным провинциальным видом в этой толпе. Огромный орган все пел, и его блестящие трубы издавали громкие тройные звуки, несшие к небу горести и радости людей. Главные двери закрыли, и вдруг стало темно, точно солнце изгнали из церкви. Жорж, коленопреклоненный, стоял на клиросе перед освещенным алтарем рядом со своей невестой. Новый епископ Танжерский, с посохом в руке и митрой на голове, вышел из ризницы, чтобы соединить их во имя Всевышнего. Он задал обычные вопросы, обменял кольца, произнес слова, связывающие как цепи, и обратился к новобрачным с христианским напутствием. Он долго, высокопарным слогом, говорил о верности. Это был полный, высокий мужчина, один из тех красивых прелатов, которым брюшко придает величественный вид. Послышались рыдания, заставившие некоторых обернуться. Госпожа Вальтер плакала, закрыв лицо руками. Ей пришлось уступить. Что она могла сделать? Но с того дня, как она выгнала из своей комнаты вернувшуюся дочь, отказавшись ее поцеловать, с того дня, когда она сказала тихо Дю Руа, церемонно поклонившемуся ей: «Вы самое низкое существо, какое я когда-либо знала, не говорите со мной никогда, я не буду вам отвечать!»– с этого дня она испытывала невыносимые, не утихавшие муки. Она возненавидела Сюзанну острою ненавистью, в которой исступленная страсть смешивалась со жгучей ревностью – ревностью матери и любовницы, тайной, жестокой и мучительной, как открытая рана. И вот теперь епископ венчает их – ее дочь и ее любовника, – венчает в церкви в присутствии двух тысяч человек у нее на глазах! И она ничего не может сказать! Не может этому помешать! Не может крикнуть: «Он принадлежит мне! Этот человек – мой любовник. Этот союз, который вы благословляете, позорен!» Некоторые женщины, растроганные, прошептали: – Как взволнована бедная мать! Епископ ораторствовал: – Вы принадлежите к избранникам земли, к самым богатым, к самым уважаемым людям. Ваш талант, милостивый государь, вознес вас выше других: вы пишете, поучаете, наставляете, указываете путь народу, вам предстоит прекрасное поле деятельности, вы можете подать пример… Дю Руа слушал, опьяненный гордостью. Прелат римской церкви говорил ему это. А за спиной он чувствовал толпу, толпу знаменитостей, пришедших сюда ради него. Ему казалось, что какая-то неведомая сила толкает, приподнимает его. Он становился одним из земных властелинов, он, сын бедных крестьян из деревни Кантеле. И вдруг отец и мать предстали пред ним в их убогом кабачке, на вершине холма, возвышающегося над большой руанской долиной; он увидел, как они подают напитки местным крестьянам. Он послал им пять тысяч франков, получив наследство графа де Водрека. Теперь он пошлет им пятьдесят тысяч, и они купят себе маленькое имение. Они будут довольны, счастливы. Епископ окончил свою речь. Священник, облаченный в парчовую епитрахиль, вошел в алтарь. И орган снова начал прославлять новобрачных. Иногда он издавал протяжные громкие звуки, несшиеся как волны, такие звонкие и мощные, что казалось, они прорвутся сейчас сквозь крышу и вознесутся к голубому небу; эти дрожащие звуки наполняли всю церковь, заставляя трепетать душу и тело. Потом вдруг они затихали, и нежная легкая мелодия носилась в воздухе, лаская ухо, точно легкое дуновение; это были грациозные мотивы, порхавшие как птички; и вдруг эта кокетливая музыка снова расширялась, становилась грандиозной по звуку и по силе, будто песчинка разрасталась в целый мир. Затем раздались человеческие голоса и вознеслись над склоненными головами. Это пели Вори и Ландек из Оперы. Ладан распространял свое тонкое благоухание, на алтаре совершалось Божественное жертвоприношение; Бог-Отец по призыву своего жреца нисходил на землю, чтобы освятить торжество барона Жоржа Дю Руа. Милый друг, стоя на коленях рядом с Сюзанной, склонил голову. В эту минуту он чувствовал себя почти верующим, почти религиозным, преисполненным благодарности к Божеству, которое ему так покровительствовало, так милостиво отнеслось к нему. И, не зная точно, к кому он обращается, он благодарил его за успех. Когда служба окончилась, он встал и, подав жене руку, прошел в ризницу. Тогда потянулась нескончаемая процессия поздравляющих. Жорж, обезумевший от радости, чувствовал себя королем, которого приветствует народ. Он пожимал руки, бормотал незначащие слова, раскланивался, отвечал на поздравления: «Благодарю вас». Вдруг он увидал госпожу де Марель. И воспоминание о всех поцелуях, которые он ей подарил и которые она ему вернула, воспоминание о всех их ласках, о всех шалостях, о звуке ее голоса, о вкусе ее губ вдруг зажгло в его крови внезапное желание снова обладать ею. Она была красива, изящна; у нее был все тот же задорный вид и живые глаза. Жорж подумал: «Все же какая она очаровательная любовница!» Она подошла к нему, слегка смущаясь, слегка волнуясь, и протянула ему руку. Он взял ее и задержал в своей. Тогда он ощутил робкий призыв ее пальцев, нежное пожатие, прощающее и вновь призывающее. И он пожал эту маленькую ручку, точно говоря: «Я люблю тебя по-прежнему. Я твой». Их глаза встретились, блестящие, улыбающиеся, влюбленные. Она прошептала своим милым голосом: – До скорого свидания, сударь. Он весело ответил: – До скорого свидания, сударыня. И она отошла. Другие лица проталкивались к ним. Толпа текла перед ним точно река. Наконец она поредела. Последние поздравляющие вышли из ризницы. Жорж взял Сюзанну под руку, чтобы выйти из церкви. Церковь была полна народу, потому что каждый вернулся на свое место, чтобы посмотреть, как они пройдут вместе. Он шел медленно, спокойно, с высоко поднятой головой, устремив взгляд на просвет выхода, озаренный солнцем. Он чувствовал, что по телу его пробегает трепет, холодный трепет – ощущение безмерного счастья. Он никого не видел. Он думал только о себе. Подойдя к порогу, он увидел собравшуюся толпу, темную, шумящую толпу, пришедшую сюда ради него, ради Жоржа Дю Руа. Весь Париж смотрел на него и завидовал ему. Потом, подняв глаза, он заметил там, за площадью Согласия, палату депутатов. И ему показалось, что от дверей церкви Мадлен он прыгнет сейчас к дверям Бурбонского дворца[41 - Бурбонский дворец – местопребывание палаты депутатов.]. Он медленно спускался по ступенькам высокой паперти между двумя рядами зрителей. Но он не видел их. Его мысли возвращались теперь назад, и перед его глазами, ослепленными ярким солнцем, носился образ госпожи де Марель, поправляющей перед зеркалом завитки волос на висках, всегда развивавшиеся у нее в постели. Комментарии К работе над «Милым другом» Мопассан приступил, вероятно, уже в 1883 г., когда появились в печати некоторые рассказы и очерки с первоначальной разработкой сюжетных положений или эпизодов, вошедших впоследствии в роман. «Милый друг» печатался фельетонами в «Жиль Блас» с 8 апреля по 30 мая 1885 г. и был издан Аваром отдельной книгой еще до окончания печатания в газете, около 15 мая (согласно записи в дневнике Ф. Тассара от 22 мая 1885 г.). Успех «Милого друга» был велик. Уже 12 сентября 1885 г. Авар извещал автора о выходе 37-го издания; позднее, 4 апреля 1887 г., он указывал, что вышло 51-е издание. Бойкой продаже романа немало содействовала рекламная кампания в газетах, умело проведенная Аваром. notes Примечания 1 Мюзар (1793–1859) – французский музыкант, устроитель публичных балов и маскарадов в Париже в 30—40-х гг. XIX в. 2 Сен-Лазар – женская тюрьма в Париже. 3 Лурсин – больница в Париже. 4 …его интересовал Мзаб… – об этой любопытной «арабской республике» см. подробнее в сборнике «Под солнцем». 5 Альфа – растение, стебли которого употребляются на выделку бумаги, ковров, обуви. 6 Дюваль. – В Париже со времени Второй империи существовала большая сеть дешевых столовых, организованных кухмистером Дювалем. 7 Фервак – французский журналист 70—80-х гг., сотрудничавший в «Фигаро» в качестве талантливого репортера, освещавшего жизнь светского общества. 8 …чертик в ящике… – популярная во Франции детская игрушка. 9 …сорок старцев – сорок членов Французской академии. 10 Гийом (1842–1918) – французский художник, один из друзей Мопассана; ему посвящена новелла «Крестины». 11 Арпиньи (1819–1916) – французский пейзажист, примыкавший к барбизонской школе. 12 Гийоме (1840–1887) – французский художник-ориенталист и литератор. 13 Жерве (1852—?) – французский художник, автор жанровых картин и исторических полотен; принадлежал к числу друзей Мопассана, совершил с ним вместе поездку по Италии в апреле – июне 1885 г. и написал зимою 1885/86 г. в Антибе его портрет. 14 Бастьен-Лепаж (1848–1884) – французский художник, реалист, испытавший некоторое влияние импрессионизма. 15 Бугро (1825–1904) – французский художник, представитель неоклассической живописи. 16 Лоран Жан-Поль (1838–1921) – французский художник, создатель многочисленных исторических картин. 17 «Синие» – войска французской революции XVIII в., прозванные так по цвету их мундиров. 18 Беро Жан (1849–1935) – французский художник; Мопассан посвятил ему новеллу «Шали». 19 Ламбер – французский художник XIX в., анималист; писал жанровые комические картины, где действующими лицами были кошки. 20 Детайль (1848–1912) – французский художник-реалист, автор батальных картин. 21 Лелуар Морис (1853–1940) – французский художник, один из друзей Мопассана; ему посвящена новелла «Идиллия». 22 Дюруа забавляется (Durоу s’аmusе) – игра слов на созвучии с заглавием известной драмы Виктора Гюго «Король забавляется» («Lе Rоi s’аmusе»). 23 …как жена Цезаря… – Помпея, вторая жена Юлия Цезаря, была заподозрена в супружеской неверности; хотя предположение это и оказалось ошибочным, Юлий Цезарь развелся с Помпеей, находя, что «жена Цезаря не должна подвергаться подозрению». 24 Граф Парижский – титул принца Луи-Филиппа-Альбера Орлеанского (1838–1894), внука короля Луи-Филиппа. 25 Базен (1811–1888) – французский маршал. О бегстве Базена из тюрьмы, в которую он был заключен по обвинению в государственной измене, Мопассан подробно рассказывает в книге «На воде». 26 Кольбер (1619–1683) – знаменитый французский государственный деятель, министр Людовика XIV. Среди многочисленных мероприятий Кольбера большое значение имела реорганизация французского флота. 27 Сюффрен (1726–1788) – французский адмирал, победоносно сражавшийся в Индии против англичан. 28 Дюперре (1775–1846) – французский адмирал, участник завоевания Алжира. 29 Разделите фамилию пополам: Дю Руа. – Во Франции приставка «дю», «де» или «д» перед фамилией свидетельствует о принадлежности данного лица к дворянству. 30 …столь же высокая, как пирамида Хеопса… – Высота пирамиды Хеопса – около 146 м. 31 Поль и Виржини – герои одноименного сентиментально-идиллического романа (1787) французского писателя Бернардена де Сен-Пьера (1737–1814). 32 Смешанные комиссии – были учреждены Наполеоном III после декабрьского переворота 1851 г. для судебной расправы со всеми его политическими противниками. 33 Форестье (Forestier) – лесник (фр.). 34 Ватто (1684–1721) – французский художник. 35 …повторить тунисскую чепуху. – Намек на оккупацию Францией Туниса в 1881 г., сопровождавшуюся настоящей войной. 36 Испания сердится за Марокко… – Французский и испанский империализм одинаково стремились к захвату Марокко, и их интересы нередко сталкивались там до окончательного раздела Марокко в 1912 г. 37 Оран – западная часть области Алжир, прилегающая к Марокко. 38 …Дидоны, а не Джульетты. – В «Энеиде» Вергилия говорится о том, что герой поэмы Эней полюбил царицу Дидону, легендарную основательницу Карфагена, и встретил сильное ответное чувство с ее стороны; когда Эней вынужден был возобновить свои скитания, Дидона в отчаянии покончила с собой. Джульетта – героиня знаменитой трагедии Шекспира. Слова Мопассана противопоставляют страстную любовь зрелой женщины любви молодой девушки. 39 Язык Камброна – имеется в виду непечатная брань, которой французский генерал Пьер Камброн (1770–1842), командовавший в битве при Ватерлоо старой наполеоновской гвардией, ответил на предложение сдаться. 40 …как английские солдаты – сравнение основано на красном цвете английских военных мундиров того времени. 41 Бурбонский дворец – местопребывание палаты депутатов.