Май 1910 года

– Телеграмма, – объявил Хью, неожиданно появившись в детской и выведя Сильви из приятной дремоты, в которую та погрузилась во время кормления Урсулы.

Быстро прикрыв грудь, Сильви отозвалась:

– Телеграмма? Кто-то умер?

И в самом деле, выражение лица Хью наводило на мысль о трагедии.

– Из Висбадена.

– Понятно, – сказала Сильви. – Значит, Иззи родила.

– Не будь этот прохиндей женат, – начал Хью, – сделал бы мою сестру порядочной женщиной.

– Порядочной женщиной? – задумчиво протянула Сильви. – Разве такое бывает? – (Она произнесла это вслух?) – А помимо всего прочего, для замужества она слишком молода.

Хью нахмурился и от этого стал еще привлекательнее.

– Ей всего лишь на два года меньше, чем было тебе, когда ты стала моей женой, – заметил он.

– И при этом она как будто намного взрослее, – негромко произнесла Сильви. – У них все благополучно? Ребеночек здоров?

Когда Хью настиг сестру в Париже и силком затащил ее в поезд, а затем на отплывавший в Англию паром, она, как выяснилось, была уже заметно enceinte[15]. Аделаида, ее мать, тогда сказала: лучше бы Иззи оказалась в руках торговцев белыми рабынями, чем в пучине добровольного разврата. Идея торговли белыми рабынями заинтриговала Сильви: она даже представляла, как ее саму мчит в пустыню на арабском скакуне какой-то шейх, а потом она нежится на мягких диванных подушках, лакомится сластями и потягивает шербет под журчание родников и фонтанов. (У нее были подозрения, что это мало похоже на истину.) Гарем казался ей чрезвычайно разумным изобретением: разделение женских обязанностей и все такое.

При виде округлившегося живота младшей дочери Аделаида, незыблемо приверженная викторианским взглядам, буквально захлопнула дверь перед носом Иззи, отослав ее обратно через Ла-Манш, дабы позор остался за границей. Младенца предполагалось как можно скорее отдать на усыновление. «Какой-нибудь респектабельной бездетной паре из Германии», – решила Аделаида. Сильви попыталась представить, на что это похоже: отдать своего ребенка чужим людям. («И мы никогда больше о нем не услышим?» – поразилась она. «Очень надеюсь», – ответила Аделаида.) Теперь Иззи ожидала отправки в Швейцарию, в какой-то пансион благородных девиц, хотя на девичестве и, похоже, на благородстве давно можно было поставить крест.

– Мальчик, – сообщил Хью, размахивая телеграммой, как флагом. – Крепыш и так далее и тому подобное.



Урсула встречала свою первую весну. Лежа в коляске под буком, она следила за игрой света в нежно-зеленой листве, когда ветерок мягко трогал ветви. Ветви были руками, а листья – пальцами. Дерево танцевало для нее одной. Колыбель повесь на ветку, ворковала Сильви, пусть качает ветка детку.

В саду растет кустарник, лепетала Памела, на вид совсем простой, с серебряным орешком и грушей золотой.

Подвешенный к капюшону коляски игрушечный заяц крутился, поблескивая на солнце серебристым мехом. Когда Сильви была совсем маленькой, этот заяц, сидящий торчком в плетеной корзиночке, украшал собой ее погремушку; от погремушки, как и от детства, давно остались одни мечтания.

Перед глазами Урсулы то появлялся, то исчезал весь известный ей мир: голые ветви, почки, листья. Она впервые наблюдала смену времен года. Зима с рождения была у нее в крови, но потом налетело предвестие весны, на деревьях набухли почки, лето нехотя разлило жару, осень повеяла прелым, грибным духом. Поднятый верх коляски заключал ее мир в тесную рамку. Со сменой времен года за этой рамкой появлялись неожиданные прикрасы: солнце, облака, птицы; как-то над ней беззвучно описал дугу пущенный неумелым движением мячик для крикета, пару раз появилась радуга, частенько сыпал противный дождь (Урсулу порой не сразу спасали от непогоды).

А как-то осенним вечером, когда об Урсуле никто не вспомнил, в рамке вспыхнули звезды и луна – было интересно и в то же время страшно. Бриджет тогда досталось по первое число. Коляска в любую погоду стояла под открытым небом: навязчивую идею о пользе свежего воздуха Сильви унаследовала от своей матери Лотти, которая в молодости провела не один месяц в швейцарском санатории, где днями напролет сидела, кутаясь в плед, на открытой террасе и безучастно разглядывала снежные вершины Альп.

Бук ронял свои листья, которые лоскутками бронзового пергамента плыли над Урсулой. В один из отчаянно ветреных ноябрьских дней над коляской нависла зловещая фигура. Морис корчил рожи, дразнился: «Бу-бу-бу», а потом поддел одеяльце палкой. «Малявка тупая», – бросил он и напоследок засыпал ее охапкой листьев. Урсула начала задремывать под этим лиственным покровом, но тут чья-то ладонь отвесила Морису оплеуху, он взвыл «Ай!» и исчез. Серебристый заяц стремительно завертелся, Урсулу выхватила из коляски пара сильных рук, и Хью сказал:

– Вот ты где. – Как будто она потерялась, а теперь нашлась. – Прямо как ежик в спячке, – обернулся он к Сильви.

– Бедненькая, – посмеялась Сильви.



И снова пришла зима. Урсула вспомнила ее по прошлому году.

Июнь 1914 года

Свое четвертое лето Урсула встретила без особых происшествий. Ее мать с облегчением отметила, что малышка, вопреки (или благодаря) столь трудному вхождению в этот мир, развивается нормально, благодаря (или вопреки) строгому распорядку дня. Урсула, в отличие от Памелы, не была склонна к размышлениям, но и не жила бездумно, в отличие от Мориса.

Стойкий оловянный солдатик, думала Сильви, наблюдая, как Урсула топает вдоль берега за Морисом и Памелой. Они казались совсем крошечными – да такими они и были, – но почему-то Сильви не переставала удивляться необъятности своего чувства к детям. Самый младший и самый крошечный, Эдвард, еще не покидал переносную плетеную колыбельку, стоявшую рядом с ней на песке, и пока не причинял никакого беспокойства.

Их семья на месяц сняла дом в Корнуолле. Хью пробыл там всего неделю, а Бриджет осталась до конца срока. Еду готовили Бриджет и Сильви сообща (и довольно скверно), потому что миссис Гловер взяла месячный отпуск, чтобы съездить в Сэлфорд и помочь одной из своих сестер, у которой сын подхватил дифтерию. Стоя на перроне полустанка, Сильви вздохнула с облегчением, когда широкая спина миссис Гловер скрылась в вагоне.

– Зачем было устраивать проводы? – удивился Хью.

– Чтобы порадоваться ее отъезду, – ответила Сильви.



Днем пекло солнце, с моря дул свежий ветер, а по ночам Сильви, непотревоженная, лежала на непривычно жесткой кровати. На обед она покупала пирожки с мясом, жареный картофель и слойки с яблоками, расстилала на песке коврик, и они перекусывали, прислоняясь к скале. На пляже можно было снять хижину, и это помогало решить щекотливую проблему дневного кормления грудью. Иногда Бриджет и Сильви сбрасывали обувь и смело трогали воду пальцами ног, а иногда просто сидели с книжками под огромным тентом. Сильви читала Конрада, а Бриджет, забывшая прихватить какой-нибудь из своих любимых готических романов, не расставалась с «Джейн Эйр», которую дала ей Сильви. Бриджет оказалась весьма отзывчивой читательницей: она то и дело ахала от страха, содрогалась от негодования и расплывалась от восторга. На этом фоне «Тайный агент» выглядел сухим чтивом.

Выросшая вдали от побережья, Бриджет все время допытывалась, что сейчас происходит на море: прилив или отлив; до нее, похоже, не доходило, что это вполне предсказуемо.

– Время каждый день меняется, – терпеливо объясняла ей Сильви.

– Это еще почему? – не унималась озадаченная Бриджет.

– Как тебе сказать… – Сильви тоже понятия не имела. – А почему бы и нет? – резко заключила она.



Дети возвращались с рыбалки: они всласть повозились с сачками у оставленных приливом лужиц в дальнем конце пляжа. На полпути Памела с Урсулой замешкались, шлепая по воде, а Морис перешел на бег, домчался до Сильви и плюхнулся рядом с ней, подняв целую песчаную бурю. Одной рукой он держал за клешню небольшого краба, и Бриджет в ужасе завопила.

– Пирожки с мясом есть? – спросил Морис.

– Что за манеры, Морис, – упрекнула Сильви.

С наступлением осени его планировалось отправить в школу-пансион. Для Сильви это было бы облегчением.



– Иди сюда, будем перепрыгивать через волны, – распорядилась Памела.

Памела вечно командовала, но не обидно, и Урсула почти всегда с охотой откликалась на ее затеи, а если даже без особой охоты, то все равно не спорила. Мимо них по пляжу прокатился обруч, будто принесенный ветром, и Урсула собралась побежать следом, чтобы вернуть его владелице, но Памела воспротивилась:

– Нет, идем прыгать.

И они, бросив сачки на песок, устремились навстречу приливу. Вот загадка: при любой жаре вода оставалась ледяной. Сестры, по обыкновению, кричали и визжали, прежде чем взяться за руки и встретить стихию. Но волны, как назло, оказались совсем низкими – просто рябь с пенным кружевом. Тогда девочки зашли поглубже.

Там и вовсе не было волн; море просто вздымалось, подталкивало их кверху и тянуло за собой. Урсула каждый раз крепко цеплялась за руку Памелы. Вода уже доходила ей до пояса. Памела двигалась все дальше, как резная фигурка над водорезом корабля. Вода уже дошла Урсуле до подмышек; она расплакалась и стала тянуть сестру за руку, чтобы остановить.

– Не дергай, а то мы из-за тебя упадем. – Памела обернулась к сестренке и потому не увидела огромную волну, стремительно приближавшуюся к ним.

В мгновенье ока волна накрыла обеих, оторвав их от твердого дна, словно пару невесомых листков.

Урсула чувствовала, как ее затягивает все глубже и глубже, увлекает в открытое море, откуда уже не видно берега. Она перебирала ножками, ища опору. Если бы только она могла нащупать дно, встать и сразиться с волнами, но дна не было, и она уже стала захлебываться, в панике дергаясь всем телом. Должен же кто-то прийти на помощь? Ее непременно должна спасти либо Бриджет, либо Сильви. Или Памела… но где она?

Никто не приходил. Кругом была только вода. Беспомощное сердечко неистово колотилось, как птаха, запертая в груди. Тысячи пчел жужжали в перламутровой ушной раковине. Дыхание иссякло. Тонущее дитя, подстреленная птица.

Наступила темнота.