Стихотворения Николай Степанович Гумилев Всемирная библиотека поэзии Азартный путешественник, посетивший Африку тогда, когда это было смертельно опасно, бесстрашный воин, чьи действия на поле боя отмечены высшей наградой – Георгиевским Крестом, человек чести, посчитавший ниже своего достоинства отрекаться от товарищей и расстрелянный как соучастник антиправительственного заговора, блистательный поэт, произведения которого жили в памяти читателей, хотя почти семь десятилетий после его смерти не переиздавались, мистик, визионер, мыслитель – все это Николай Гумилев, один из тех редчайших в мировой литературе поэтов, чьи стихи до самых мелочей совпадают с жизнью автора. Николай Гумилев Стихотворения Путешествие в Китай и другие страны Поэтесса Ольга Мочалова очень точно отметила: основная тема стихов Гумилева – потеря рая. К этому стоит добавить, что пафос их – это пафос обретения рая прежде утраченного. Ведь и Колумб, обнаруживший Новую Индию, на поверку оказавшуюся совсем иным континентом, вдруг увидел, что все, открывшееся ему и его спутникам, не вмещается в рамки прежнего опыта. Звери, люди, предметы требовали новых имен, нового языка. Это рай, и открытие его предсказано: «Господь сделал меня посланцем нового неба и новой земли, им созданных, тех самых, о которых писал в Апокалипсисе святой Иоанн, после того как возвещено было о них устами Исаии, – говорит Колумб в одном из писем, – и туда Господь указал мне путь». Но оправдано ли миссионерство? Создан ли рай для того, чтобы его открывали, чтобы его обитателям несли свои закон и слово? Дикие звери и кроткие каннибалы одинаково бессильны перед ружьями, заряженными порохом, и людьми, чья воля страшнее любого оружия. Первый сборник Гумилева, изданный за деньги родителей, «Путь конквистадоров», хотел автор того или не хотел, был посвящен решению этих вопросов. Решению этих вопросов посвящена поэма, так и названная – «Открытие Америки». О том же и стихи об Африке, объединенные в сборник «Шатер». Впрочем, как уже сказано, потеря рая и пафос его обретения определяют все творчество Гумилева. Акмеизм, литературное направление, одним из создателей и вождем которого стал поэт, имел и другое имя: адамизм. Это дело Адама – присваивать названия предметам и существам, его право, за которое он расплатился утратой рая, работой в поте лица, трагедией своих детей, из которых один – Авель – убит, а другой – Каин – убийца, поднявший руку на собственного брата. Со временем Гумилев все острей ощущает не только тоску по утраченному эдему, но и рвущую душу тревогу разрушителей, которые тратят столько сил, испытывают лишения, превращая цветущий край в пустыню. Та страна, что могла быть раем, Стала логовищем огня, Мы четвертый день наступаем, Мы не ели четыре дня. Это из военных стихов Гумилева. Разумеется, Гумилев не первый и не последний, кто возмечтал обратить тревогу в радость, преобразить слабость в силу, обрести рай на земле, даже если для этого следовало обратиться к силам ада. Наглядный пример подал его учитель в поэзии В.Я. Брюсов, интересовавшийся оккультными науками. Об их азах Гумилев узнал из № 2 журнала «Весы» за 1905 год, редактируемого тем же В.Я. Брюсовым. Это была статья о книге Папюса «Первоначальные сведения по оккультизму», где разъяснялись термины и было рассказано о современных оккультистах. Серьезное влияние также оказал и роман О. Уайльда «Портрет Дориана Грея», который, при желании, можно рассматривать не как манифест эстетизма, свод сомнительных парадоксов, а как мистический роман, магическая вещь в котором заступает место человека (симпатическая магия легко угадывается в этом сюжете, посвященном, кажется, проблемам искусства). Справедливости ради надо отметить, Гумилев был очарован именно парадоксами, представлявшимися ему философскими откровениями. Но так или иначе он пишет повесть «в стиле» этого английского романа, о чем сообщает в 1908 году из Парижа В.Я. Брюсову, спрашивая заодно, нельзя ли в каталоге издательства «Скорпион» поместить заметку о готовящемся им сборнике стихов «Золотая магия». Будучи в Париже, Гумилев ставит и несколько магических опытов. Современница вспоминает: «Помню, как он однажды очень серьезно рассказывал о своей попытке вместе с несколькими сорбоннскими студентами увидеть дьявола. Для этого нужно было пройти через ряд испытаний – читать каббалистические книги, ничего не есть в продолжение нескольких дней, а затем в назначенный вечер выпить какой-то напиток. После этого должен был появиться дьявол, с которым можно было вступить в беседу. Все товарищи очень быстро бросили эту затею. Лишь один Н.С. проделал все до конца и действительно видел в полутемной комнате какую-то смутную фигуру». О чтении соответствующих книг, кои нетрудно отыскать в парижских библиотеках, известно из стихов того периода. Но это и не только открытые упоминания о томиках в шагреневых переплетах. Уже и прежде образы стихов выдавали знакомство с работами по оккультизму, описаниями алхимического делания, обрядами инициации. Длинные коридоры, похороненный старый маг – оттуда. И звери у Гумилева – это звери средневековых бестиариев, не столько реальные существа, сколько воплощенные качества: жестокость, кровожадность, изысканность. Лев, гиена, жираф, крокодил. Исключение составляют, должно быть, только арабский конь и собака, вероятно, сеттер, если судить по масти, из стихотворения «Осень». Косматая, рыжая, рядом Несется моя собака, Которая мне милее Даже родного брата, Которую буду помнить, Если она издохнет. Это признание, да еще усилие, запечатленное в интонации: Трудно преследовать лошадь Чистой арабской крови. Придется присесть, пожалуй, Задохнувшись, на камень Широкий и плоский, — отразили и реальные чувства, и физическое усилие. А в стихотворении «Индюк» опять та же бестиальность, когда действительность уступает место образу, развернутому сравнению, каковыми и держатся бестиарии – как в детстве боялся индюка, так сейчас испытывает робость (не страх, страх Гумилев преодолевал силой воли) перед любимой. К чтению добавлялись психоделические опыты – курение опиума, позднее вдыхание эфира. Иначе говоря, опыты по преображению реальности продолжались, делались все разнообразнее. И вдруг странное признание, сохраненное в памяти собеседником: «Основной чертой творчества Гумилева была правдивость. В 1914 году я с ним познакомился в Петербурге, он, объясняя мне мотивы акмеизма, между прочим, сказал: «Я боюсь всякой мистики, боюсь устремлений к иным мирам, потому что не хочу выдавать читателю векселя, по которым расплачиваться буду не я, а какая-то неведомая сила»». Не значит ли сказанное, что Гумилев решил оставить предосудительные способы поиска истины, обратиться к православию, как утверждают многие исследователи его творчества? Тут уместно вспомнить слова В. Ходасевича из его мемуарной книги «Некрополь»: «Гумилев не забывал креститься на все церкви, но я редко видал людей, до такой степени не подозревающих о том, что такое религия». Впрочем, насколько можно судить по сборникам Гумилева, принцип составления которых был не хронологический, а тематический, мастерство его все возрастало, а темы, образы почти не менялись (отрицание хронологического принципа при составлении сборников мешало увидеть хоть какую-то динамику). Да и какая динамика возможна, если образы так странно схожи между собой, обратимы? Стихотворение из цикла «Капитаны» повествует о том, как корабль приходит в знакомый порт, где есть и таверны, и темнокожие мулатки, и завитые шулера. И уставшие в море матросы радостно отдаются этим нехитрым соблазнам. Хорошо по докам порта И слоняться, и лежать, И с солдатами из форта Ночью драки затевать. Иль у знатных иностранок Дерзко выклянчить два су, Продавать им обезьянок С медным обручем в носу. А потом бледнеть от злости, Амулет зажать в полу, Все проигрывая в кости На затоптанном полу. Но смолкает зов дурмана, Пьяных слов бессвязный лёт, Только рупор капитана Их к отплытью призовет. А вот стихотворение, написанное годом позже. Здесь говорится о том, как Христос обходит землю и видит, что люди заняты земным и ненужным, и Христос зовет их с собой. «Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй! Вас зову я навсегда, Чтоб блюсти иную паству И иные невода. Лучше ль рыбы или овцы Человеческой души? Вы, небесные торговцы, Не считайте барыши. Концовка на удивление схожа. Не томит, не мучит выбор, Что пленительней чудес?! И идут пастух и рыбарь За искателем небес. То же самое и со стихотворением «Путешествие в Китай» 1910 года, где не просто слышатся ритмы «Заблудившегося трамвая», который только еще будет написан через десятилетие, после революций и войн. И это не случайное совпадение и не преемственность, а принципиальное единство. Начать хотя бы с названия. Почему Китай, а не какая-либо другая страна, другой континент, наконец другая планета? И отсылка к Рабле, имеющаяся в тексте, равно и указанный маршрут путешествия могут ввести в заблуждение лишь невежду. Абсолютно неважно, куда направляться, поскольку это путешествие не в земные дебри, а в глубины собственной души. Страны только носят разные названия, а по сути едины. «Я открыл, что Китай и Испания совершенно одна и та же земля, и только по невежеству считают их за разные государства. Я советую всем нарочно написать на бумаге Испания, то и выйдет Китай», – утверждает герой «Записок сумасшедшего» Н.В. Гоголя. Да что там страны: «…я узнал, что у всякого петуха есть Испания, что она у него находится под перьями». С уст сумасшедшего Поприщина, который – неизвестно еще сошел с ума или только испытывает гениальное прозрение, перед тем как впасть в бесповоротное безумство – слетает разгадка. Ведь действие разворачивается в пределах «петербургского текста», где образы и времена двоятся, троятся, расплываются и накладываются друг на друга. Напомню пассаж из гоголевского «Невского проспекта»: «Перед ним сидел Шиллер, – не тот Шиллер, который написал «Вильгельма Телля» и «Историю Тридцатилетней войны», но известный Шиллер. Жестяных дел мастер, в Мещанской улице. Возле Шиллера стоял Гофман, не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник с Офицерской улицы, большой приятель Шиллера». Таков прозаический конспект стихотворения Гумилева «Современность» с удивительным, на первый взгляд, утверждением: Я так часто бросал испытующий взор И так много встречал отвечающих взоров, Одиссеев во мгле пароходных контор, Агамемнонов между трактирных маркеров. Ошибкой было бы возводить эти стихи к иному первоисточнику, например, к известному пушкинскому рассуждению из «Путешествия в Арзрум», дескать, имеются на свете Наполеоны, никогда не водившие в атаку войска, или Декарты, не напечатавшие ни единой строчки. Тут слышится обреченность. Что же касается стихотворения «Современность», да и подавляющего большинства стихотворений Гумилева, они являются руководством для начинающего или отчаявшегося алхимика. Эти стихи убеждают: стоит понять, кто ты на самом деле, вернее, кто же есть настоящий «ты», и ты преобразишься. Алхимия занята не только поисками «философского камня» и получением «эликсира бессмертия». Великое делание преображает адепта, он сам меняется, смешивая и выпаривая, получая вещества и тинктуры. К чему это сказано? А к тому, что нужно видеть явленным скрытое. Путешествие к оракулу божественной бутылки, описанное Рабле в романе «Гаргантюа и Пантагрюэль», есть алхимический вояж. Он столь же реален, сколь и условен. Алхимия есть путь не в пространствах, а в пределах собственной души, осознание себя и переделывание. В другой известной книге рассказано о том, что заветная дверца, которую открывает золотой ключик, расположена за куском старого холста с нарисованным кипящим на огне котелком, а находится этот холст в каморке папы Карло, откуда отправился в свое путешествие Буратино и куда возвратился, благо дверца-то здесь. И в свете сказанного вполне возможно, что Испания находится под перьями петуха, как заявляет Поприщин. И бред его, страшащий окружающих, можно воспринять как алхимический рецепт, здравомыслящему человеку представляющийся сущим вздором. Как сущим вздором может показаться здравомыслящему читателю утверждение, что стихи Гумилева «Путешествие в Китай» тоже описывают алхимический вояж. Куда в таком случае девать приятный «орнаментализм» этих стихов, их звонкие и легкие краски, куда девать мужественно драматическую концовку: Только в Китае мы якорь бросим, Хоть на пути и встретим смерть! А вопросы решаются без труда. Китай, по мысли автора, и есть та чаемая земля, утерянный рай, что необходимо вновь обрести. Символическая – а порой и реальная – смерть есть обязательная часть процесса инициации, разновидностью которого является и алхимический процесс. Мне представляется, что, исчерпав предлагаемые оккультными науками способы достижения чаемого, Гумилев пришел к неожиданному решению. Он решил изменить порядок действия. Почему путь к себе должен быть так долог? Почему, чтобы преобразиться, надо терять годы на промежуточные занятия, а не начать с самого себя? И это отмечено мемуаристами и литературоведами. С определенного момента, очень рано, Гумилев стал меняться, превращаться совсем в иного человека. Г. Иванов говорит об этом так: «Он по-настоящему любил и интересовался только одной вещью на свете – поэзией. Но он твердо считал, что право называться поэтом принадлежит только тому, кто в любом человеческом деле будет всегда стремиться быть впереди других, кто, глубже других зная человеческие слабости, эгоизм, ничтожество, страх смерти, будет на собственном примере каждый день преодолевать «ветхого Адама». И – от природы робкий, тихий, болезненный, книжный человек – он приказал себе быть охотником на львов, солдатом, награжденным двумя Георгиями, заговорщиком, рискующим жизнью за восстановление монархии. И то же, что со своей жизнью, он проделал над своей поэзией». Еще проще и точнее сказала Ольга Мочалова: «Кто не понял, что Гумилев безмерно выше самого себя, не понял в нем ничего». Гумилев по-прежнему пишет об утраченном рае, как бы этот рай сейчас ни назывался, какие бы обличия ни принимал, и о людях, чающих его обрести, о конкистадорах, моряках, путешественниках, воинах. И при этом занят собственным «Великим деланием». Его «алхимический рецепт» несложен. Начиная литературный путь учеником символистов, а затем восстав против символизма как школы, Гумилев своими поступками, всем образом жизни отвоевывает право на свои стихи об экзотических странах, об охоте, о войне. Вопрос ведь не в том, что у символистов разрыв между искусством, ими творимым, и собственной жизнью – разрыв непреодолимый. Символисты выстраивали и жизнь, и искусство по единым законам, отдавая при этом первенство искусству. Гумилев, может и слишком прямолинейно, отдал первенство жизни. Вряд ли одним патриотизмом объясняется его уход на фронт добровольцем вскоре после начала Первой мировой войны. Это нечто большее, особенно, когда знаешь, какие усилия предпринимали русские литераторы, чтобы избежать мобилизации. Гумилев не устраивался чертежником, не имея понятия о черчении, как Маяковский. Не поступал в лазарет санитаром, как Есенин или Вертинский, и это при том, что по состоянию здоровья Гумилев был полностью освобожден от военной службы. Для Гумилева война – не серия побед или поражений, а цепь испытаний, по тяжести своей и будничности, сравнимых с фабричным трудом. Именно потому он в качестве своего противника рисует немецкого рабочего, старого человека в чистой аккуратной блузе, занятие которого напоминает делание алхимика. Он стоит пред раскаленным горном, Невысокий старый человек. Взгляд спокойный кажется покорным От миганья красноватых век. Все товарищи его заснули, Только он один еще не спит: Все он занят отливаньем пули, Что меня с землею разлучит. Работа его не слепа, цель определена, и вещь, сделанная его руками, наделена силой мистической. Пуля, им отлитая, просвищет Над седою, вспененной Двиной, Пуля, им отлитая, отыщет Грудь мою, она пришла за мной. Такова сила осознания того, что ты делаешь, такова современная алхимия. Рабочий может быть просто рабочим, обладая при этом качествами, которыми наделен колдун, каковым во все времена считался кузнец, человек, повелевающий пламенем и железом. Итак, Испания и Китай – одна страна, ни в какой Китай не отправлялся мэтр Рабле, божественная бутылка с заключенным в ней оракулом обретается на полке любого винного магазина. А теперь можно, имея под рукой алхимический рецепт, пусть в общих чертах рассмотреть стихотворение «Заблудившийся трамвай», где описан очередной вояж к самому себе. Лишь на всякий случай уточню: речь идет о 1919 годе, дважды на Петроград наступали войска Юденича и бои шли в близких пригородах. Было очень холодно. Действовал сухой закон. Практически весь городской транспорт не работал. Кроме трамваев. «Трамваев в Питере мало. Но все же ходят. Ходят, главным образом, на окраины. Вагоны переполнены. Сзади прицепляются, особенно у вокзалов, дети с санками, дети на коньках, иногда целыми поездами, – так писал об этой зиме В.Б. Шкловский, писал следующей весной. – В трамваях возят почту. Сейчас по воскресеньям платформы, прицепляемые к трамваям, возят грязь и мусор из временных свалок, устроенных на улицах. Одна из них на углу Невского и Литейного». Немудрено, что появление трамвая казалось чудом, и еще большим чудом казалось, что попал в этот переполненный трамвай, куда лезут без билета, ведь во времена военного коммунизма проезд был бесплатным. Шел я по улице незнакомой И вдруг услышал вороний грай, И звоны лютни, и дальние громы, — Передо мною летел трамвай. Как я вскочил на его подножку, Было загадкою для меня, В воздухе огненную дорожку Он оставлял и при свете дня. Отнюдь не странно, что трамвай этот заблудился в бездне времен. Город представлялся то Вифлеемом, то Вавилоном. В нем все меньше оставалось от жизни, все больше от истории, искусства. «Это был праздник всесожжения, – вспоминал тот же В.Б. Шкловский. – Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши. Как выбитые зубы, торчали отдельные здания. Ломали слабо и неумело, забывали валить трубы, били стекла, разбирали одну стенку вместо того, чтобы раскручивать дом, звено за звеном, как катушку. Появились искусственные развалины. Город медленно превращался в гравюру Пиранези». Вполне возможно, что Нева представится Сеной или Нилом, что за окном промелькнет бейрутский старик, умерший год назад. Времена и страны смешались, наложившись друг на друга, как и положено в «петербургском тексте». Вывеска… кровью налитые буквы Гласят: «Зеленная», – знаю, тут Вместо капусты и вместо брюквы Мертвые головы продают. А вот последствия хронического голода, потому что в ту зиму чудовищно голодали: «Мы ели странные вещи: мороженую картошку, и гнилой турнепс, и сельдей, у которых нужно было отрезать хвост и голову, чтобы не так пахли. Мы жарили на олифе, вареном масле для красок, сваренном со свинцовой солью. Ели овес с шелухой и конину, уже мягкую от разложения. Хлеба было мало. Сперва он был ужасен, с соломой и напоминал какие-то брикеты из стеблей, потом хлеб улучшился и стал мягким. Мы ели его сознательно». Совсем уж невыносимое из этого видения вытеснено. В стихах сказано о зеленной, а ведь магазины и лавки назывались «Мясная, зеленная, курятная». Как эмблема мясной торговли рисовался огромный золотой бык, как эмблема торговли овощами – кочан капусты, морковь, репа. Войдешь – по прилавкам рябчики, тетерки и зелень. Все это в прошлом, грезится. Как грезится и дощатый забор в переулке, давно растащенный на дрова. Ради чего эти лишения, этот мучительный алхимический процесс? Понял теперь я: наша свобода Только оттуда бьющий свет, Люди и тени стоят у входа В зоологический сад планет. В одном из вариантов вместо «тени» сказано «звери». Так логичнее, ведь люди и звери – это ступени в общей эволюции, где занимают свое место и планеты. Недаром дело происходит у входа в зоологический сад. Прежде зоосады были организованы по единому принципу – от низших к высшим, это и есть «лестница Ламарка», даже сами зоологические сады располагались террасами, чтобы переход от одних к другим был предельно нагляден. Тут конец алхимического делания, его результат. Человек осознает себя неотъемлемой частью мироздания, его звеном. Почему развязка стихотворения так грустна, можно догадаться, вспомнив о развязке упоминавшихся выше «Записок сумасшедшего». Тяжко чувствовать отклик на каждый сдвиг мироздания, каждый его звук. Слабые расплачиваются безумием, сильные – бессмертием или смертью. Об участии Гумилева в «Таганцевском заговоре» говорить не станем. И потому, что предмет этой статьи – поэтика Гумилева, а не его биография, и потому, что участия, собственно, не было (не было, утверждают и историки, и заговора). Самое большее, в чем могли обвинить Гумилева, ведись дело согласно закону, это недоносительство. Для человека чести само слово «донос» противно. И сколь бы ни казалась отвратительной Гумилеву новая власть, он деятельно работал, вел кружок в литературной студии, читал лекции, заседал в издательстве «Всемирная литература», потому что совершенно искренне считал: научить писать стихи можно любого, а стихотворство открывает весь мир, позволяет увидеть прежде невиданное. Тем не менее Гумилева арестовали и расстреляли. Расстреляли как борца против Советской власти, но редко, кто повлиял на чуждую ему советскую поэзию так, как повлиял Гумилев, и редко в ком советская поэзия так нуждалась. Причем влияние его заметно и в самом первом сочинении, которое следует рассматривать как советское. Это поэма «Двенадцать» А.А. Блока. Вспомним первую строфу из цитированного стихотворения «Христос». Он идет путем жемчужным По садам береговым. Люди заняты ненужным, Люди заняты земным. Христос окликает их, и они следуют за ним, чтобы блюсти иную паству и ставить иные невода. А не то ли в «Двенадцати», разве что перечислено чуть в другом порядке. Однако ведь перечислено поэтом. Порядок шествия прежний. Так идут державным шагом, Позади голодный пес, Впереди – с кровавым флагом, И за вьюгой невидим, И от пули невредим Нежной поступью надвьюжной, Снежной россыпью жемчужной, В белом венчике из роз — Впереди – Исус Христос. Это не случайное совпадение, а закономерность. Можно вспомнить «Стихи о поэте и романтике» Э.Г. Багрицкого, героиня которого – Романтика – рассказывает: Фронты за фронтами. Ни лечь, ни присесть! Жестокая каша да ситник суровый; Депеша из Питера; страшная весть О черном предательстве Гумилева… Я мчалась в телеге, проселками шла; И хоть преступленья его не простила, — К последней стене я певца подвела, Последним крестом его перекрестила… Поразителен не сам избранный сюжет, поразительно, что стихи написаны в 1925 году, когда, казалось бы, о Гумилеве нельзя вспоминать вслух, опубликованы в 1929, включены в собрание сочинений 1938 года. Гумилева пытались заменить, пытались напрасно. …Справа наган, Да слева шашка, Цейсс – посередке, Сверху – фуражка… А в походной сумке — Спички и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак… Это непрямая отсылка к строкам из стихов Гумилева «Мои читатели». Много их, сильных, злых и веселых, Убивавших слонов и людей, Умиравших от жажды в пустыне, Замерзавших на кромке вечного льда, Верных нашей планете, Сильной, веселой и злой, Возят мои книги в седельной сумке, Читают их в пальмовой роще, Забывают на тонущем корабле. Замена, предложенная Э.Г. Багрицким в стихотворении «Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым», по крайней мере, неравноценна. «Орду» и «Брагу», ранние сборники Н.С. Тихонова со стихами бодрыми, мужественными и не без мистического элемента, можно захватить с собой в поход. Но ведь не «Улялаевщину» И.Л. Сельвинского с фонетической записью южного говора и звона гитары читать на привале, не сборник Б.Л. Пастернака «Сестра моя – жизнь». Кстати, влияние Гумилева, пусть на уровне отдельных стихотворений, у Б.Л. Пастернака встречается. Так, в стихах «Старик» 1941 года слышны отзвуки гумилевского «Пролетела стрела…». И в качестве последнего, самого неожиданного примера влияния стихов Гумилева приведу стихи А.А. Ахматовой из цикла конца 40-х и начала 50-х годов. Тогда Л.Н. Гумилев, сын Гумилева и А.А. Ахматовой, был опять арестован, мать надеялась смягчить его участь. Для этого следовало написать образцовые советские стихи, что со стороны А.А. Ахматовой, никогда не шедшей ни на какие уступки и компромиссы, явилось бы едва ли не капитуляцией. В цикле этом «Слава миру!» есть и такое стихотворение: И Вождь орлиными очами Увидел с высоты Кремля, Как пышно залита лучами Преображенная земля. И с самой середины века, Которому он имя дал, Он видит сердце человека, Что стало светлым, как кристалл. Своих трудов, своих деяний Он видит спелые плоды, Громады величавых зданий, Мосты, заводы и сады. Свой дух вдохнул он в этот город, Он отвратил от нас беду, — Вот отчего он тверд и молод Москвы необоримый дух. И благодарного народа Вождь слышит голос: «Мы пришли Сказать, – где Сталин, там свобода, Мир и величие земли!» Внутреннее движение стиха, его стилистические и смысловые ориентиры у А.А. Ахматовой зачастую противоположны внешнему движению, оформленному заглавием или посвящением. Возникает ложная отсылка, таковы, например, стихи памяти М.М. Зощенко, являющиеся на самом деле (ведала о том А.А. Ахматова или нет) реквиемом А.Н. Вертинскому. И все-таки разбираемый случай – уникальный, ибо стихи, адресовавшиеся И.В. Сталину, напрямую отсылали к стихотворению «Вечное» Гумилева. Я в коридоре дней сомкнутых, Где даже небо – тяжкий гнет, Смотрю в века, живу в минутах, Но жду Субботы из Суббот; Конца тревогам и удачам, Слепым блужданиям души… О день, когда я буду зрячим И странно знающим, спеши! Я душу обрету иную, Все, что дразнило, уловя. Благословлю я золотую Дорогу к солнцу от червя. И тот, кто шел со мною рядом В громах и кроткой тишине, Кто был жесток к моим усладам И ясно милостив к вине; Учил молчать, учил бороться, Всей древней мудрости земли, — Положит посох, обернется И скажет просто: «Мы пришли». Не приводя примеров куда более очевидных, почти хрестоматийных, скажу, что влияние Гумилева прямо или опосредованно испытали, должно быть, все советские поэты. А уж о том, насколько его не хватало советской литературе, надо судить хотя бы по гумилевскому замыслу написать географию в стихах (стихи, объединенные в сборник «Шатер», являются фрагментом неосуществленной географии), замыслу, который мог прийти в голову какому-нибудь лефовцу. Можно сказать, что советская культура чувствовала неявную и вполне реальную вину перед Гумилевым. Его вспоминали даже в официальных источниках, пусть и в качестве врага, но врага достойного, у которого стоит учиться. На имя его никто не накладывал официальных запретов. Вышло это само собой, и долгие десятилетия пришлось преодолевать эту инерцию. Со стихами Гумилева еще сложнее. Если в библиотеках сборники Гумилева не выдавали (их перевели в спецхран), то журнал «Аполлон» в конце 60-х и начале 70-х годов стоил у букинистов 2 рубля 50 копеек, и даже при зарплате в 100 рублей можно было собрать полный комплект без особых хлопот. Книги Гумилева, прижизненные либо изданные посмертно, у букинистов тоже встречались – 20 рублей красная цена. Попадались даже ревельские и парижские, естественно, довоенные. Просто среднему читателю не приходило в голову пойти и купить такую книгу в букинистическом магазине. Фамилия Гумилева, забытая, отсутствующая в школьной программе, была в новинку, ничего обычному читателю не говорила. Когда интерес к стихам Гумилева возник, появились самодельные подборки: листы размытой машинописи – не третья, а явно четвертая закладка бумаги, при плохой копирке. Читал такие и я, а то и перепечатывал, чтобы подарить приятелю. А потом мне дали четыре аккуратно скрепленных книжечки в половину писчего листа, напечатанные на полукальке. В каждом таком «выпуске» было около ста страниц. Гладкая и скользкая с одной стороны, чуть шершавая с другой бумага. Эта тоже был не первый экземпляр, но буквы отпечатались ровно, лишь редкие были слабее оттиснуты, бледнее. И твердый лакированный полукартон в качестве обложки. Это был типичный «самиздат». Вероятно, или даже скорее всего стихи скопированы не из журналов, а отобраны по американскому четырехтомнику. Но как отобраны. Не было почти стихов ненужных и проходных. А еще лет через десять появились другие издания: тбилисское, подготовленное В. Лукницкой, том из «Библиотека поэта». При всех своих чудесных качествах, предисловиях, комментариях, издания эти, кажется, уступают четырем «самиздатовским» книжечкам. И, выбирая, что предложить читателям, я старался ориентироваться на тот машинописный четырехтомник, как я его помню. Проверить, увы, нет возможности, передаренная, машинопись пошла дальше. Затерялась в бездне времен. Евг. Перемышлев Стихотворения и поэмы Оссиан По небу бродили свинцовые, тяжкие тучи, Меж них багровела луна, как смертельная рана. Зеленого Эрина воин, Кухулин могучий Упал под мечом короля океана, Сварана. Зловеще рыдали сивиллы седой заклинанья, Вспененное море вставало и вновь опадало, И встретил Сваран исступленный, в грозе ликованья, Героя героев, владыку пустыни, Фингала. Схватились и ходят, скользя на росистых утесах, Друг другу ломая медвежьи упругие спины, И слушают вести от ветров протяжноголосых О битве великой в великом испуге равнины. Когда я устану от ласковых слов и объятий, Когда я устану от мыслей и дел повседневных, Я слышу, как воздух трепещет от грозных проклятий, Я вижу на холме героев суровых и гневных. 1902–1903 КРЫСА Вздрагивает огонек лампадки, В полутемной детской тихо, жутко, В кружевной и розовой кроватке Притаилась робкая малютка. Что там? Будто кашель домового? Там живет он, маленький и лысый… Горе! Из-за шкафа платяного Медленно выходит злая крыса. В красноватом отблеске лампадки, Поводя колючими усами, Смотрит, есть ли девочка в кроватке, Девочка с огромными глазами. – Мама, мама! – Но у мамы гости, В кухне хохот няни Василисы, И горят от радости и злости, Словно уголечки, глазки крысы. Страшно ждать, но встать еще страшнее. Где он, где он, ангел светлокрылый? – Милый ангел, приходи скорее, Защити от крысы и помилуй! 1902–1903 СОНЕТ Как конквистадор в панцире железном, Я вышел в путь и весело иду, То отдыхая в радостном саду, То наклоняясь к пропастям и безднам. Порою в небе смутном и беззвездном Растет туман… но я смеюсь и жду, И верю, как всегда, в мою звезду, Я, конквистадор в панцире железном. И если в этом мире не дано Нам расковать последнее звено, Пусть смерть приходит, я зову любую! Я с нею буду биться до конца, И, может быть, рукою мертвеца Я лилию добуду голубую. 1905 ПЕЩЕРА СНА Там, где похоронен старый маг, Где зияет в мраморе пещера, Мы услышим робкий, тайный шаг, Мы с тобой увидим Люцифера. Подожди, погаснет скучный день, В мире будет тихо, как во храме, Люцифер прокрадется, как тень, С тихими вечерними тенями. Скрытые, незримые для всех, Сохраним мы нежное молчанье, Будем слушать серебристый смех И бессильно-горькое рыданье. Синий блеск нам взор заворожит, Фея Маб свои расскажет сказки, И спугнет, блуждая, Вечный Жид Бабочек оранжевой окраски. Но когда воздушный лунный знак Побледнеет, шествуя к паденью, Снова станет трупом старый маг, Люцифер – блуждающею тенью. Фея Маб на лунном лепестке Улетит к далекому чертогу, И, угрюмо посох сжав в руке, Вечный Жид отправится в дорогу. И, взойдя на плиты алтаря, Мы заглянем в узкое оконце, Чтобы встретить песнею царя — Золотисто-огненное солнце. 1906 * * * Мореплаватель Павзаний С берегов далеких Нила В Рим привез и шкуры ланей, И египетские ткани, И большого крокодила. Это было в дни безумных Извращений Каракаллы. Бог веселых и бездумных Изукрасил цепью шумных Толп причудливые скалы. В золотом, невинном горе Солнце в море уходило, И в пурпуровом уборе Император вышел в море, Чтобы встретить крокодила. Суетились у галеры Бородатые скитальцы. И изящные гетеры Поднимали в честь Венеры Точно мраморные пальцы. И какой-то сказкой чудной, Нарушителем гармоний, Крокодил сверкал у судна Чешуею изумрудной На серебряном понтоне. 1906 КРЕСТ Так долго лгала мне за картою карта, Что я уж не мог опьяняться вином. Холодные звезды тревожного марта Бледнели одна за другой за окном. В холодном безумьи, в тревожном азарте Я чувствовал, будто игра эта – сон. «Весь банк, – закричал, – покрываю я в карте!» И карта убита, и я побежден. Я вышел на воздух. Рассветные тени Бродили так нежно по нежным снегам. Не помню я сам, как я пал на колени, Мой крест золотой прижимая к губам. – Стать вольным и чистым, как звездное небо, Твой посох принять, о Сестра Нищета, Бродить по дорогам, выпрашивать хлеба, Людей заклиная святыней креста! Мгновенье… и в зале веселой и шумной Все стихли и встали испуганно с мест, Когда я вошел, воспаленный, безумный, И молча на карту поставил мой крест. 1906 * * * Музы, рыдать перестаньте, Грусть вашу в песне излейте, Спойте мне песню о Данте Или сыграйте на флейте. Дальше, докучные фавны, Музыки нет в вашем кличе! Знаете ль вы, что недавно Бросила рай Беатриче, Странная белая роза В тихой вечерней прохладе… Что это? Снова угроза Или мольба о пощаде? Жил беспокойный художник. В мире лукавых обличий — Грешник, развратник, безбожник, Но он любил Беатриче. Тайные думы поэта В сердце его прихотливом Стали потоками света, Стали шумящим приливом. Музы, в сонете-брильянте Странную тайну отметьте, Спойте мне песню о Данте И Габриеле Россетти. 1906 ДУМЫ Зачем они ко мне собрались, думы, Как воры ночью в тихий мрак предместий? Как коршуны, зловещи и угрюмы, Зачем жестокой требовали мести? Ушла надежда, и мечты бежали, Глаза мои открылись от волненья, И я читал на призрачной скрижали Свои слова, дела и помышленья. За то, что я спокойными очами Смотрел на уплывающих к победам, За то, что я горячими губами Касался губ, которым грех неведом. За то, что эти руки, эти пальцы Не знали плуга, были слишком тонки, За то, что песни, вечные скитальцы, Томили только, горестны и звонки, — За все теперь настало время мести. Обманный, нежный храм слепцы разрушат, И думы, воры в тишине предместий, Как нищего во тьме, меня задушат. 1906 ЗАКЛИНАНИЕ Юный маг в пурпуровом хитоне Говорил нездешние слова, Перед ней, царицей беззаконий, Расточил рубины волшебства. Аромат сжигаемых растений Открывал пространства без границ, Где носились сумрачные тени То на рыб похожи, то на птиц. Плакали невидимые струны, Огненные плавали столбы, Гордые военные трибуны Опускали взоры, как рабы. А царица, тайное тревожа, Мировой играла крутизной, И ее атласистая кожа Опьяняла снежной белизной. Отданный во власть ее причуде, Юный маг забыл про все вокруг, Он смотрел на маленькие груди, На браслеты вытянутых рук. Юный маг в пурпуровом хитоне Говорил, как мертвый, не дыша, Отдал все царице беззаконий, Чем была жива его душа. А когда на изумрудах Нила Месяц закачался и поблек, Бледная царица уронила Для него алеющий цветок. 1907 ЯГУАР Странный сон увидел я сегодня: Снилось мне, что я сверкал на небе, Но что жизнь, чудовищная сводня, Выкинула мне недобрый жребий. Превращен внезапно в ягуара, Я сгорал от бешеных желаний, В сердце – пламя грозного пожара, В мускулах – безумье содроганий. И к людскому крался я жилищу По пустому сумрачному полю Добывать полуночную пищу, Богом мне назначенную долю. Но нежданно в темном перелеске Я увидел нежный образ девы И запомнил яркие подвески, Поступь лани, взоры королевы. «Призрак Счастья, Белая Невеста…» — Думал я, дрожащий и смущенный, А она промолвила: «Ни с места!» — И смотрела тихо и влюбленно. Я молчал, ее покорный кличу, Я лежал, ее окован знаком, И достался, как шакал, в добычу Набежавшим яростным собакам. А она прошла за перелеском Тихими и легкими шагами, Лунный луч кружился по подвескам, Звезды говорили с жемчугами. 1907 ГИЕНА Над тростником медлительного Нила, Где носятся лишь бабочки да птицы, Скрывается забытая могила Преступной, но пленительной царицы. Ночная мгла несет свои обманы, Встает луна, как грешная сирена, Бегут белесоватые туманы, И из пещеры крадется гиена. Ее стенанья яростны и грубы, Ее глаза зловещи и унылы, И страшны угрожающие зубы На розоватом мраморе могилы. «Смотри, луна, влюбленная в безумных, Смотрите, звезды, стройные виденья, И темный Нил, владыка вод бесшумных, И бабочки, и птицы, и растенья. Смотрите все, как шерсть моя дыбится, Как блещут взоры злыми огоньками. Не правда ль, я такая же царица, Как та, что спит под этими камнями? В ней билось сердце, полное изменой, Носили смерть изогнутые брови, Она была такою же гиеной, Она, как я, любила запах крови». По деревням собаки воют в страхе, В домах рыдают маленькие дети, И хмурые хватаются феллахи За длинные, безжалостные плети. 1907 ЖИРАФ Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд И руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далеко, далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф. Ему грациозная стройность и нега дана, И шкуру его украшает волшебный узор, С которым равняться осмелится только луна, Дробясь и качаясь на влаге широких озер. Вдали он подобен цветным парусам корабля, И бег его плавен, как радостный птичий полет. Я знаю, что много чудесного видит земля, Когда на закате он прячется в мраморный грот. Я знаю веселые сказки таинственных стран Про черную деву, про страсть молодого вождя, Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман, Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя. И как я тебе расскажу про тропический сад, Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… Ты плачешь? Послушай… далеко, на озере Чад Изысканный бродит жираф. 1907 ПОМПЕЙ У ПИРАТОВ От кормы, изукрашенной красным, Дорогие плывут ароматы В трюм, где скрылись в волненьи опасном С угрожающим видом пираты. С затаенною злобой боязни Говорят, то храбрясь, то бледнея, И вполголоса требуют казни, Головы молодого Помпея. Сколько дней они служат рабами, То покорно, то с гневом напрасным, И не смеют бродить под шатрами, На корме, изукрашенной красным. Слышен зов. Это голос Помпея, Окруженного стаей голубок. Он кричит: «Эй, собаки, живее! Где вино? Высыхает мой кубок». И над морем седым и пустынным, Приподнявшись лениво на локте, Посыпает толченым рубином Розоватые длинные ногти. И, оставив мечтанья о мести, Умолкают смущенно пираты И несут, раболепные, вместе И вино, и цветы, и гранаты. 1907 МОЛИТВА Солнце свирепое, солнце грозящее, Бога, в пространствах идущего, Лицо сумасшедшее, Солнце, сожги настоящее Во имя грядущего, Но помилуй прошедшее! 1907 УЖАС Я долго шел по коридорам, Кругом, как враг, таилась тишь. На пришлеца враждебным взором Смотрели статуи из ниш. В угрюмом сне застыли вещи, Был странен серый полумрак, И, точно маятник зловещий, Звучал мой одинокий шаг. И там, где глубже сумрак хмурый, Мой взор горящий был смущен Едва заметною фигурой В тени столпившихся колонн. Я подошел, и вот мгновенный, Как зверь, в меня вцепился страх: Я встретил голову гиены На стройных девичьих плечах. На острой морде кровь налипла, Глаза зияли пустотой, И мерзко крался шепот хриплый: «Ты сам пришел сюда, ты мой!» Мгновенья страшные бежали, И наплывала полумгла, И бледный ужас повторяли Бесчисленные зеркала. 1907 ВОЛШЕБНАЯ СКРИПКА Валерию Брюсову Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка, Не проси об этом счастье, отравляющем миры, Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка, Что такое темный ужас начинателя игры! Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки, У того исчез навеки безмятежный свет очей, Духи ада любят слушать эти царственные звуки, Бродят бешеные волки по дороге скрипачей. Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам, Вечно должен биться, виться обезумевший смычок, И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном, И когда пылает запад, и когда горит восток. Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье, И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть — Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь. Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело, В очи глянет запоздалый, но властительный испуг, И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело, И невеста зарыдает, и задумается друг. Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ! Но я вижу – ты смеешься, эти взоры – два луча. На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача! 1907 КАМЕНЬ А.И. Гумилевой Взгляни, как злобно смотрит камень, В нем щели странно глубоки, Под мхом мерцает скрытый пламень; Не думай, то не светляки! Давно угрюмые друиды, Сибиллы хмурых королей, Отмстить какие-то обиды Его призвали из морей. Он вышел черный, вышел страшный, И вот лежит на берегу, А по ночам ломает башни И мстит случайному врагу. Летит пустынными полями, За куст приляжет, подождет, Сверкнет огнистыми щелями И снова бросится вперед. И редко кто бы мог увидеть Его ночной и тайный путь, Но берегись его обидеть, Случайно как-нибудь толкнуть. Он скроет жгучую обиду, Глухое бешенство угроз. Он промолчит и будет с виду Недвижен, как простой утес. Но где бы ты ни скрылся, спящий, Тебе его не обмануть, Тебя отыщет он, летящий, И дико ринется на грудь. И ты застонешь в изумленьи, Завидя блеск его огней, Заслыша шум его паденья И жалкий треск твоих костей. Горячей кровью пьяный, сытый, Лишь утром он оставит дом, И будет страшен труп забытый, Как пес, раздавленный быком. И, миновав поля и нивы, Вернется к берегу он вновь, Чтоб смыли верные приливы С него запекшуюся кровь. 1908 БОЛЬНАЯ ЗЕМЛЯ Меня терзает злой недуг, Я вся во власти яда жизни, И стыдно мне моих подруг В моей сверкающей отчизне. При свете пламенных зарниц Дрожат под плетью наслаждений Толпы людей, зверей, и птиц, И насекомых, и растений. Их отвратительным теплом И я согретая невольно, Несусь в пространстве голубом, Твердя старинное «довольно». Светила смотрят все мрачней, Но час тоски моей недолог, И скоро в бездну мир червей Помчит озлобленный осколок. Комет бегущих душный чад Убьет остатки атмосферы, И диким ревом зарычат Пустыни, горы и пещеры. И ляжет жизнь в моей пыли, Пьяна от сока смертных гроздий, Сгниют и примут вид земли Повсюду брошенные кости. И снова будет торжество, И снова буду я единой: Необозримые равнины И на равнинах никого. 1908 ВЫБОР Созидающий башню сорвется, Будет страшен стремительный лет, И на дне мирового колодца Он безумье свое проклянет. Разрушающий будет раздавлен, Опрокинут обломками плит, И, Всевидящим Богом оставлен, Он о муке своей возопит. А ушедший в ночные пещеры Или к заводям тихой реки Повстречает свирепой пантеры Наводящие ужас зрачки. Не спасешься от доли кровавой, Что земным предназначила твердь. Но молчи: несравненное право — Самому выбирать свою смерть. 1908 СТАРЫЙ КОНКВИСТАДОР Углубясь в неведомые горы, Заблудился старый конквистадор. В дымном небе плавали кондоры, Нависали снежные громады. Восемь дней скитался он без пищи, Конь издох, но под большим уступом Он нашел уютное жилище, Чтоб не разлучаться с милым трупом. Там он жил в тени сухих смоковниц, Песни пел о солнечной Кастилье, Вспоминал сраженья и любовниц, Видел то пищали, то мантильи. Как всегда, был дерзок и спокоен И не знал ни ужаса, ни злости. Смерть пришла, и предложил ей воин Поиграть в изломанные кости. 1908 В ПУТИ Кончено время игры, Дважды цветам не цвести. Тень от гигантской горы Пала на нашем пути. Область унынья и слез — Скалы с обеих сторон И оголенный утес, Где распростерся дракон. Острый хребет его крут, Вздох его – огненный смерч. Люди его назовут Сумрачным именем: Смерть. Что ж, обратиться нам вспять, Вспять повернуть корабли, Чтобы опять испытать Древнюю скудость земли? Нет, ни за что, ни за что! Значит, настала пора. Лучше слепое Ничто, Чем золотое Вчера! Вынем же меч-кладенец, Дар благосклонных наяд, Чтоб обрести, наконец, Неотцветающий сад. 1908 ОРЕЛ Орел летел все выше и вперед К Престолу Сил сквозь звездные преддверья, И был прекрасен царственный полет, И лоснились коричневые перья. Где жил он прежде? Может быть, в плену, В оковах королевского зверинца, Кричал, встречая девушку-весну, Влюбленную в задумчивого принца. Иль, может быть, в берлоге колдуна, Когда глядел он в узкое оконце, Его зачаровала вышина И властно превратила сердце в солнце. Не все ль равно?! Играя и маня, Лазурное вскрывалось совершенство, И он летел три ночи и три дня И умер, задохнувшись от блаженства. Он умер, да! но он не мог упасть, Войдя в круги планетного движенья. Бездонная внизу зияла пасть, Но были слабы силы притяженья. Лучами был пронизан небосвод, Божественно-холодными лучами, Не зная тленья, он летел вперед, Смотрел на звезды мертвыми очами. Не раз в бездонность рушились миры, Не раз труба архангела трубила, Но не была добычей для игры Его великолепная могила. 1909 * * * На полярных морях и на южных, По изгибам зеленых зыбей, Меж базальтовых скал и жемчужных Шелестят паруса кораблей. Быстрокрылых ведут капитаны — Открыватели новых земель, Для кого не страшны ураганы, Кто изведал мальстремы и мель, Чья не пылью затерянных хартий, — Солью моря пропитана грудь, Кто иглой на разорванной карте Отмечает свой дерзостный путь И, взойдя на трепещущий мостик, Вспоминает покинутый порт, Отряхая ударами трости Клочья пены с высоких ботфорт, Или, бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвет пистолет, Так что сыплется золото с кружев, С розоватых брабантских манжет. Пусть безумствует море и хлещет, Гребни волн поднялись в небеса, — Ни один пред грозой не трепещет, Ни один не свернет паруса. Разве трусам даны эти руки, Этот острый, уверенный взгляд, Что умеет на вражьи фелуки Неожиданно бросить фрегат, Меткой пулей, острогой железной Настигать исполинских китов И приметить в ночи многозвездной Охранительный свет маяков? 1909 СЕМИРАМИДА Светлой памяти И.Ф. Анненского Для первых властителей завиден мой жребий, И боги не так горды. Столпами из мрамора в пылающем небе Укрепились мои сады. Там рощи с цистернами для розовой влаги, Голубые, нежные мхи, Рабы и танцовщицы, и мудрые маги, Короли четырех стихий. Все дурманит и радует, все ясно и близко, Все таит восторг тишины, Но каждою полночью так страшно и низко Наклоняется лик луны. И в сумрачном ужасе от лунного взгляда, От цепких лунных сетей, Мне хочется броситься из этого сада С высоты семисот локтей. 1909 В БИБЛИОТЕКЕ М. Кузмину О, пожелтевшие листы В стенах вечерних библи?отек, Когда раздумья так чисты, А пыль пьянее, чем наркотик! Мне нынче труден мой урок. Куда от странной грезы деться? Я отыскал сейчас цветок В процессе древнем Жиль де Реца. Изрезан сетью бледных жил, Сухой, но тайно благовонный… Его, наверно, положил Сюда какой-нибудь влюбленный. Еще от алых женских губ Его пылали жарко щеки, Но взор очей уже был туп И мысли холодно-жестоки. И, верно, дьявольская страсть В душе вставала, словно пенье, Что дар любви, цветок, увясть Был брошен в книге преступленья. И после, там, в тени аркад, В великолепьи ночи дивной Кого заметил тусклый взгляд, Чей крик послышался призывный? Так много тайн хранит любовь, Так мучат старые гробницы! Мне ясно кажется, что кровь Пятнает многие страницы. И терн сопутствует венцу, И бремя жизни – злое бремя… Но что до этого чтецу, Неутомимому, как время! Мои мечты… они чисты, А ты, убийца дальний, кто ты?! О, пожелтевшие листы, Шагреневые переплеты! 1909 ПОТОМКИ КАИНА Он не солгал нам, дух печально-строгий, Принявший имя утренней звезды, Когда сказал: «Не бойтесь вышней мзды, Вкусите плод и будете, как боги». Для юношей открылись все дороги, Для старцев – все запретные труды, Для девушек – янтарные плоды И белые, как снег, единороги. Но почему мы клонимся без сил, Нам кажется, что Кто-то нас забыл, Нам ясен ужас древнего соблазна, Когда случайно чья-нибудь рука Две жердочки, две травки, два древка Соединит на миг крестообразно? 1909 * * * Он поклялся в строгом храме Перед статуей Мадонны, Что он будет верен даме, Той, чьи взоры непреклонны. И забыл о тайном браке, Всюду ласки расточая, Ночью был зарезан в драке И пришел к преддверьям рая. «Ты ль в Моем не клялся храме, — Прозвучала речь Мадонны, — Что ты будешь верен даме, Той, чьи взоры непреклонны? Отойди, не эти жатвы Собирает Царь Небесный. Кто нарушил слово клятвы, Гибнет, Богу неизвестный». Но, печальный и упрямый, Он припал к ногам Мадонны: «Я нигде не встретил дамы, Той, чьи взоры непреклонны». 1910 Портрет мужчины Картина в Лувре работы неизвестного Его глаза – подземные озера, Покинутые царские чертоги. Отмечен знаком высшего позора, Он никогда не говорит о Боге. Его уста – пурпуровая рана От лезвия, пропитанного ядом; Печальные, сомкнувшиеся рано, Они зовут к непознанным усладам. И руки – бледный мрамор полнолуний, В них ужасы неснятого проклятья. Они ласкали девушек-колдуний И ведали кровавые распятья. Ему в веках достался странный жребий — Служить мечтой убийцы и поэта. Быть может, как родился он, – на небе Кровавая растаяла комета. В его душе столетние обиды, В его душе печали без названья. На все сады Мадонны и Киприды Не променяет он воспоминанья. Он злобен, но не злобой святотатца, И нежен цвет его атласной кожи. Он может улыбаться и смеяться, Но плакать… плакать больше он не может. 1910 ЧИТАТЕЛЬ КНИГ Читатель книг, и я хотел найти Мой тихий рай в покорности сознанья, Я их любил, те странные пути, Где нет надежд и нет воспоминанья. Неутомимо плыть ручьями строк, В проливы глав вступать нетерпеливо, И наблюдать, как пенится поток, И слушать гул идущего прилива! Но вечером… О, как она страшна, Ночная тень за шкафом, за киотом, И маятник, недвижный, как луна, Что светит над мерцающим болотом! 1910 ТЕАТР Все мы, святые и воры, Из алтаря и острога, Все мы – смешные актеры В театре Господа Бога. Бог восседает на троне, Смотрит, смеясь, на подмостки, Звезды на пышном хитоне — Позолоченные блестки. Так хорошо и привольно В ложе предвечного света. Дева Мария довольна, Смотрит, склоняясь, в либретто: «Гамлет? Он должен быть бледным. Каин? Тот должен быть грубым…» Зрители внемлют победным Солнечным, ангельским трубам. Бог, наклонясь, наблюдает. К пьесе он полон участья. Жаль, если Каин рыдает, Гамлет изведает счастье! Так не должно быть по плану! Чтобы блюсти упущенья, Боли, глухому титану, Вверил он ход представленья. Боль вознеслася горою, Хитрой раскинулась сетью, Всех, утомленных игрою, Хлещет кровавою плетью. Множатся пытки и казни… И возрастает тревога: Что, коль не кончится праздник В театре Господа Бога?! 1910 ДОН ЖУАН Моя мечта надменна и проста: Схватить весло, поставить ногу в стремя И обмануть медлительное время, Всегда лобзая новые уста; А в старости принять завет Христа, Потупить взор, посыпать пеплом темя И взять на грудь спасающее бремя Тяжелого железного креста! И лишь когда средь оргии победной Я вдруг опомнюсь, как лунатик бледный, Испуганный в тиши своих путей, Я вспоминаю, что, ненужный атом, Я не имел от женщины детей И никогда не звал мужчину братом. 1910 * * * У меня не живут цветы, Красотой их на миг я обманут, Постоят день-другой и завянут, У меня не живут цветы. Да и птицы здесь не живут, Только хохлятся скорбно и глухо, А наутро – комочек из пуха… Даже птицы здесь не живут. Только книги в восемь рядов, Молчаливые, грузные томы, Сторожат вековые истомы, Словно зубы в восемь рядов. Мне продавший их букинист, Помню, был и горбатым, и нищим… …Торговал за проклятым кладбищем Мне продавший их букинист. 1910 ЭТО БЫЛО НЕ РАЗ Это было не раз, это будет не раз В нашей битве глухой и упорной: Как всегда, от меня ты теперь отреклась, Завтра, знаю, вернешься покорной. Но зато не дивись, мой враждующий друг, Враг мой, схваченный темной любовью, Если стоны любви будут стонами мук, Поцелуи – окрашены кровью. 1910 КЕНГУРУ Утро девушки Сон меня сегодня не разнежил, Я проснулась рано поутру И пошла, вдыхая воздух свежий, Посмотреть ручного кенгуру. Он срывал пучки смолистых игол, Глупый, для чего-то их жевал И смешно, смешно ко мне запрыгал И еще смешнее закричал. У него так неуклюжи ласки, Но и я люблю ласкать его, Чтоб его коричневые глазки Мигом осветило торжество. А потом, охвачена истомой, Я мечтать уселась на скамью: Что ж нейдет он, дальний, незнакомый, Тот один, которого люблю! Мысли так отчетливо ложатся, Словно тени листьев поутру. Я хочу к кому-нибудь ласкаться, Как ко мне ласкался кенгуру. 1910 ХРИСТОС Он идет путем жемчужным По садам береговым. Люди заняты ненужным, Люди заняты земным. «Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй! Вас зову я навсегда, Чтоб блюсти иную паству И иные невода. Лучше ль рыбы или овцы Человеческой души? Вы, небесные торговцы, Не считайте барыши. Ведь не домик в Галилее Вам награда за труды, — Светлый рай, что розовее Самой розовой звезды. Солнце близится к притину, Слышно веянье конца, Но отрадно будет Сыну В Доме Нежного Отца». Не томит, не мучит выбор, Что пленительней чудес?! И идут пастух и рыбарь За искателем небес. 1910 ПУТЕШЕСТВИЕ В КИТАЙ С. Судейкину Воздух над нами чист и звонок, В житницу вол отвез зерно, Отданный повару, пал ягненок, В медных ковшах играет вино. Что же тоска нам сердце гложет, Что мы пытаем бытие? Лучшая девушка дать не может Больше того, что есть у нее. Все мы знавали злое горе, Бросили все заветный рай, Все мы, товарищи, верим в море, Можем отплыть в далекий Китай. Только не думать! Будет счастье В самом крикливом какаду, Душу исполнит нам жгучей страстью Смуглый ребенок в чайном саду. В розовой пене встретим даль мы, Нас испугает медный лев. Что нам пригрезится в ночь у пальмы, Как опьянят нас соки дерев? Праздником будут те недели, Что проведем мы на корабле… Ты ли не опытен в пьяном деле, Вечно румяный, мэтр Рабле? Грузный, как бочки вин токайских, Мудрость свою прикрой плащом, Ты будешь пугалом дев китайских, Бедра обвив зеленым плющом. Будь капитаном! Просим! Просим! Вместо весла вручаем жердь… Только в Китае мы якорь бросим, Хоть на пути и встретим смерть! 1910 ОСЛЕПИТЕЛЬНОЕ Я тело в кресло уроню, Я свет руками заслоню И буду плакать долго, долго, Припоминая вечера, Когда не мучило «вчера» И не томили цепи долга; И в море врезавшийся мыс, И одинокий кипарис, И благосклонного Гуссейна, И медленный его рассказ, В часы, когда не видит глаз Ни кипариса, ни бассейна. И снова властвует Багдад, И снова странствует Синдбад, Вступает с демонами в ссору, И от египетской земли Опять уходят корабли В великолепную Бассору. Купцам и прибыль, и почет. Но нет, не прибыль их влечет В нагих степях, над бездной водной; О тайна тайн, о птица Рок, Не твой ли дальний островок Им был звездою путеводной? Ты уводила моряков В пещеры джинов и волков, Хранящих древнюю обиду, И на висячие мосты Сквозь темно-красные кусты На пир к Гаруну аль-Рашиду. И я когда-то был твоим, Я плыл, покорный пилигрим, За жизнью благостной и мирной, Чтоб повстречал меня Гуссейн В садах, где розы и бассейн, На берегу за старой Смирной. Когда-то… Боже, как чисты И как мучительны мечты! Ну что же, раньте сердце, раньте, — Я тело в кресло уроню, Я свет руками заслоню, И буду плакать о Леванте. 1910 МАРГАРИТА Валентин говорит о сестре в кабаке, Выхваляет ее ум и лицо, А у Маргариты на левой руке Появилось дорогое кольцо. А у Маргариты спрятан ларец Под окном в зеленом плюще, Ей приносит так много серег и колец Злой насмешник в красном плаще. Хоть высоко окно в Маргаритин приют, У насмешника лестница есть; Пусть так звонко на улицах студенты поют, Прославляя Маргаритину честь, Слишком ярки рубины и томен апрель, Чтоб забыть обо всем, не знать ничего… Марта гладит любовно полный кошель, Только… серой несет от него. Валентин, Валентин, позабудь свой позор, Ах, чего не бывает в летнюю ночь! Уж на что Риголетто был горбат и хитер, И над тем насмеялась родная дочь. Грозно Фауста в бой ты зовешь, но вотще! Его нет… Его выдумал девичий стыд; Лишь насмешника в красном и дырявом плаще Ты найдешь… и ты будешь убит. 1910 У КАМИНА Наплывала тень… Догорал камин, Руки на груди, он стоял один. Неподвижный взор устремляя вдаль, Горько говоря про свою печаль: «Я пробрался в глубь неизвестных стран, Восемьдесят дней шел мой караван; Цепи грозных гор, лес, а иногда Странные вдали чьи-то города. И не раз из них в тишине ночной В лагерь долетал непонятный вой. Мы рубили лес, мы копали рвы, Вечерами к нам подходили львы. Но трусливых душ не было меж нас, Мы стреляли в них, целясь между глаз. Древний я отрыл храм из-под песка, Именем моим названа река, И в стране озер пять больших племен Слушались меня, чтили мой закон. Но теперь я слаб, как во власти сна, И больна душа, тягостно больна; Я узнал, узнал, что такое страх, Погребенный здесь в четырех стенах; Даже блеск ружья, даже плеск волны Эту цепь порвать ныне не вольны…» И, тая в глазах злое торжество, Женщина в углу слушала его. 1910 ОТРЫВОК Христос сказал: убогие блаженны, Завиден рок слепцов, калек и нищих, Я их возьму в надзвездные селенья, Я сделаю их рыцарями неба И назову славнейшими из славных… Пусть! Я приму! Но как же те, другие, Чьей мыслью мы теперь живем и дышим, Чьи имена звучат нам, как призывы? Искупят чем они свое величье, Как им заплатит воля равновесья? Иль Беатриче стала проституткой, Глухонемым – великий Вольфганг Гёте И Байрон – площадным шутом… о ужас! 1910 ИЗ ЛОГОВА ЗМИЕВА Из логова змиева, Из города Киева, Я взял не жену, а колдунью. А думал забавницу, Гадал – своенравницу, Веселую птицу-певунью. Покликаешь – морщится, Обнимешь – топорщится, А выйдет луна – затомится, И смотрит, и стонет, Как будто хоронит Кого-то, – и хочет топиться. Твержу ей: крещеному, С тобой по-мудреному Возиться теперь мне не в пору; Снеси-ка истому ты В Днепровские омуты, На грешную Лысую гору. Молчит – только ежится, И все ей неможется, Мне жалко ее, виноватую, Как птицу подбитую, Березу подрытую Над очастью, Богом заклятою. 1911 ЖИЗНЬ С тусклым взором, с мертвым сердцем в море броситься со скалы, В час, когда, как знамя, в небе дымно-розовая заря, Иль в темнице стать свободным, как свободны одни орлы, Иль найти покой нежданный в дымной хижине дикаря! Да, я понял. Символ жизни – не поэт, что творит слова, И не воин с твердым сердцем, не работник, ведущий плуг, — С иронической усмешкой царь-ребенок на шкуре льва, Забывающий игрушки между белых усталых рук. 1911 ДЕВУШКЕ Мне не нравится томность Ваших скрещенных рук, И спокойная скромность, И стыдливый испуг. Героиня романов Тургенева, Вы надменны, нежны и чисты, В вас так много безбурно-осеннего От аллеи, где кружат листы. Никогда ничему не поверите, Прежде чем не сочтете, не смерите, Никогда никуда не пойдете, Коль на карте путей не найдете. И вам чужд тот безумный охотник, Что, взойдя на нагую скалу, В пьяном счастье, в тоске безотчетной Прямо в солнце пускает стрелу. 1911 * * * Когда я был влюблен (а я влюблен Всегда – в идею, женщину иль запах), Мне захотелось воплотить мой сон, Причудливей, чем Рим при грешных папах. Я нанял комнату с одним окном, Приют швеи, иссохшей над машинкой, Где, верно, жил облезлый старый гном, Питавшийся оброненной сардинкой. Я стол к стене подвинул; на комод Рядком поставил альманахи «Знанье», Открытки – так, чтоб даже готтентот В священное б пришел негодованье. Она вошла спокойно и светло, Потом остановилась изумленно. От ломовых в окне тряслось стекло, Будильник тикал злобно-однотонно. И я сказал: «Царица, вы одни Сумели воплотить всю роскошь мира, Как розовые птицы ваши дни, Влюбленность ваша – музыка клавира. Ах! Бог Любви, заоблачный поэт, Вас наградил совсем особой меткой, И нет таких, как вы…» Она в ответ Задумчиво кивала мне эгреткой. Я продолжал (и резко за стеной Звучал мотив надтреснутой шарманки): «Мне хочется увидеть вас иной, С лицом забытой Богом гувернантки; И чтоб вы мне шептали: «Я твоя», Или еще: «Приди в мои объятья». О, сладкий холод грубого белья, И слезы, и поношенное платье. А уходя возьмите денег: мать У вас больна иль вам нужны наряды… …Мне скучно все, мне хочется играть И вами, и собою – без пощады…» Она, прищурясь, поднялась в ответ, В глазах светились злоба и страданье: «Да, это очень тонко, вы поэт, Но я к вам на минуту… до свиданья!» Прелестницы, теперь я научен. Попробуйте прийти, и вы найдете Духи, цветы, старинный медальон, Обри Бердслея в строгом переплете. 1911 СОВРЕМЕННОСТЬ Я закрыл «Илиаду» и сел у окна, На губах трепетало последнее слово, Что-то ярко светило – фонарь иль луна, И медлительно двигалась тень часового. Я так часто бросал испытующий взор И так много встречал отвечающих взоров, Одиссеев во мгле пароходных контор, Агамемнонов между трактирных маркеров. Так в далекой Сибири, где плачет пурга, Застывают в серебряных льдах мастодонты, Их глухая тоска там колышет снега, Красной кровью – ведь их – зажжены горизонты. Я печален от книги, томлюсь от луны, Может быть, мне совсем и не надо героя, Вот идут по аллее, так странно нежны, Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя. 1911 Я ВЕРИЛ, Я ДУМАЛ… Сергею Маковскому Я верил, я думал, и свет мне блеснул наконец; Создав, навсегда уступил меня року Создатель; Я продан! Я больше не Божий! Ушел продавец, И с явной насмешкой глядит на меня покупатель. Летящей горою за мною несется Вчера, А Завтра меня впереди ожидает, как бездна, Иду… но когда-нибудь в Бездну сорвется Гора, Я знаю, я знаю, дорога моя бесполезна. И если я волей себе покоряю людей, И если слетает ко мне по ночам вдохновенье, И если я ведаю тайны – поэт, чародей, Властитель вселенной, – тем будет страшнее паденье. И вот мне приснилось, что сердце мое не болит, Оно – колокольчик фарфоровый в желтом Китае На пагоде пестрой… висит и приветно звенит, В эмалевом небе дразня журавлиные стаи. А тихая девушка в платье из красных шелков, Где золотом вышиты осы, цветы и драконы, С поджатыми ножками смотрит без мыслей и снов, Внимательно слушая легкие, легкие звоны. 1911 ТУРКЕСТАНСКИЕ ГЕНЕРАЛЫ Под смутный говор, стройный гам, Сквозь мерное сверканье балов, Так странно видеть по стенам Высоких старых генералов. Приветный голос, ясный взгляд, Бровей седеющих изгибы, Нам ничего не говорят О том, о чем сказать могли бы. И кажется, что в вихре дней, Среди сановников и дэнди, Они забыли о своей Благоухающей легенде. Они забыли дни тоски, Ночные возгласы: «К оружью», Унылые солончаки И поступь мерную верблюжью; Поля неведомой земли, И гибель роты несчастливой, И Уч-Кудук, и Киндерли, И русский флаг над белой Хивой. Забыли? – Нет! Ведь каждый час Каким-то случаем прилежным Туманит блеск спокойных глаз, Напоминает им о прежнем. «Что с вами?» – «Так, нога болит». — «Подагра?» – «Нет, сквозная рана». И сразу сердце защемит Тоска по солнцу Туркестана. И мне сказали, что никто Из этих старых ветеранов, Средь копий Греза и Ватто, Средь мягких кресел и диванов, Не скроет ветхую кровать, Ему служившую в походах, Чтоб вечно сердце волновать Воспоминаньем о невзгодах. 1911 РОДОС Памяти М.А. Кузьминой-Караваевой На полях опаленных Родоса Конец ознакомительного фрагмента. Текст предоставлен ООО «ЛитРес». Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (http://www.litres.ru/nikolay-gumilev/stihotvoreniya/?lfrom=196351992) на ЛитРес. Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом. notes Примечания