Анна Снегина Сергей Александрович Есенин «Село, значит, наше – Радово, Дворов, почитай, два ста. Тому, кто его оглядывал, Приятственны наши места. Богаты мы лесом и водью, Есть пастбища, есть поля. И по всему угодью Рассажены тополя…» Сергей Есенин Анна Снегина А. Воронскому 1 «Село, значит, наше – Радово, Дворов, почитай, два ста. Тому, кто его оглядывал, Приятственны наши места. Богаты мы лесом и водью, Есть пастбища, есть поля. И по всему угодью Рассажены тополя. Мы в важные очень не лезем, Но всё же нам счастье дано. Дворы у нас крыты железом, У каждого сад и гумно. У каждого крашены ставни, По праздникам мясо и квас. Недаром когда-то исправник Любил погостить у нас. Оброки платили мы к сроку, Но – грозный судья – старшина Всегда прибавлял к оброку По мере муки и пшена. И чтоб избежать напасти, Излишек нам был без тягот. Раз – власти, на то они власти, А мы лишь простой народ. Но люди – все грешные души. У многих глаза – что клыки. С соседней деревни Криуши Косились на нас мужики. Житье у них было плохое — Почти вся деревня вскачь Пахала одной сохою На паре заезженных кляч. Каких уж тут ждать обилий, — Была бы душа жива. Украдкой они рубили Из нашего леса дрова. Однажды мы их застали… Они в топоры, мы тож. От звона и скрежета стали По телу катилась дрожь. В скандале убийством пахнет. И в нашу и в их вину Вдруг кто-то из них как ахнет! — И сразу убил старшину. На нашей быдластой сходке Мы делу условили ширь. Судили. Забили в колодки И десять услали в Сибирь. С тех пор и у нас неуряды. Скатилась со счастья вожжа. Почти что три года кряду У нас то падеж, то пожар». * * * Такие печальные вести Возница мне пел весь путь. Я в радовские предместья Ехал тогда отдохнуть. Война мне всю душу изъела. За чей-то чужой интерес Стрелял я в мне близкое тело И грудью на брата лез. Я понял, что я – игрушка, В тылу же купцы да знать, И, твердо простившись с пушками, Решил лишь в стихах воевать. Я бросил мою винтовку, Купил себе «липу»[1 - «Липа» – подложный документ. – Примеч. автора.], и вот С такою-то подготовкой Я встретил 17-й год. Свобода взметнулась неистово. И в розово-смрадном огне Тогда над страною калифствовал Керенский на белом коне. Война «до конца», «до победы». И тут же сермяжную рать Прохвосты и дармоеды Сгоняли на фронт умирать. Но всё же не взял я шпагу… Под грохот и рев мортир Другую явил я отвагу — Был первый в стране дезертир. * * * Дорога довольно хорошая, Приятная хладная звень. Луна золотою порошею Осыпала даль деревень. «Ну, вот оно, наше Радово, — Промолвил возница, — Здесь! Недаром я лошади вкладывал За норов ее и спесь. Позволь, гражданин, на чаишко. Вам к мельнику надо? Так вон!.. Я требую с вас без излишка За дальний такой прогон». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Даю сороковку. «Мало!» Даю еще двадцать. «Нет!» Такой отвратительный малый. А малому тридцать лет. «Да что ж ты? Имеешь ли душу? За что ты с меня гребешь?» И мне отвечает туша: «Сегодня плохая рожь. Давайте еще незвонких Десяток иль штучек шесть — Я выпью в шинке самогонки За ваше здоровье и честь…» * * * И вот я на мельнице… Ельник Осыпан свечьми светляков. От радости старый мельник Не может сказать двух слов: «Голубчик! Да ты ли? Сергуха! Озяб, чай? Поди, продрог? Да ставь ты скорее, старуха, На стол самовар и пирог!» В апреле прозябнуть трудно, Особенно так в конце. Был вечер задумчиво чудный, Как дружья улыбка в лице. Объятья мельника круты, От них заревет и медведь, Но всё же в плохие минуты Приятно друзей иметь. «Откуда? Надолго ли?» «На год». «Ну, значит, дружище, гуляй! Сим летом грибов и ягод У нас хоть в Москву отбавляй. И дичи здесь, братец, до черта, Сама так под порох и прет. Подумай ведь только… Четвертый Тебя не видали мы год…» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Беседа окончена. Чинно Мы выпили весь самовар. По-старому с шубой овчинной Иду я на свой сеновал. Иду я разросшимся садом, Лицо задевает сирень. Так мил моим вспыхнувшим взглядам Состарившийся плетень. Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет, И девушка в белой накидке Сказала мне ласково: «Нет!» Далекие, милые были. Тот образ во мне не угас… Мы все в эти годы любили, Но мало любили нас. 2 «Ну что же! Вставай, Сергуша! Еще и заря не текла, Старуха за милую душу Оладьев тебе напекла. Я сам-то сейчас уеду К помещице Снегиной… Ей Вчера настрелял я к обеду Прекраснейших дупелей». Привет тебе, жизни денница! Встаю, одеваюсь, иду. Дымком отдает росяница На яблонях белых в саду. Я думаю: Как прекрасна Земля И на ней человек. И сколько с войной несчастных Уродов теперь и калек! И сколько зарыто в ямах! И сколько зароют еще! И чувствую в скулах упрямых Жестокую судоргу щек. Нет, нет! Не пойду навеки. За то, что какая-то мразь Бросает солдату-калеке Пятак или гривенник в грязь. «Ну, доброе утро, старуха! Ты что-то немного сдала?» И слышу сквозь кашель глухо: «Дела одолели, дела. У нас здесь теперь неспокойно. Испариной всё зацвело. Сплошные мужицкие войны — Дерутся селом на село. Сама я своими ушами Слыхала от прихожан: То радовцев бьют криушане, То радовцы бьют криушан. А всё это, значит, безвластье. Прогнали царя… Так вот… Посыпались все напасти На наш неразумный народ. Открыли зачем-то остроги, Злодеев пустили лихих. Теперь на большой дороге Покою не знай от них. Вот тоже, допустим… с Криуши… Их нужно б в тюрьму за тюрьмой, Они ж, воровские души, Вернулись опять домой. У них там есть Прон Оглоблин, Булдыжник, драчун, грубиян. Он вечно на всех озлоблен, С утра по неделям пьян. И нагло в третьёвом годе, Когда объявили войну, При всем честном народе Убил топором старшину. Таких теперь тысячи стало Творить на свободе гнусь. Пропала Расея, пропала… Погибла кормилица Русь…» Я вспомнил рассказ возницы И, взяв свою шляпу и трость, Пошел мужикам поклониться, Как старый знакомый и гость. * * * Иду голубою дорожкой И вижу – навстречу мне Несется мой мельник на дрожках По рыхлой еще целине. «Сергуха! За милую душу! Постой, я тебе расскажу! Сейчас! Дай поправить вожжу, Потом и тебя оглоушу. Чего ж ты мне утром ни слова? Я Снегиным так и бряк: Приехал ко мне, мол, веселый Один молодой чудак. (Они ко мне очень желанны, Я знаю их десять лет.) А дочь их замужняя Анна Спросила: – Не тот ли, поэт? – Ну, да, – говорю, – он самый. – Блондин? – Ну, конечно, блондин! – С кудрявыми волосами? – Забавный такой господин! – Когда он приехал? – Недавно. – Ах, мамочка, это он! Ты знаешь, Он был забавно Когда-то в меня влюблен. Был скромный такой мальчишка, А нынче… Поди ж ты… Вот… Писатель… Известная шишка… Без просьбы уж к нам не придет». И мельник, как будто с победы, Лукаво прищурил глаз: «Ну, ладно. Прощай до обеда! Другое сдержу про запас». Я шел по дороге в Криушу И тростью сшибал зеленя. Ничто не пробилось мне в душу, Ничто не смутило меня. Струилися запахи сладко, И в мыслях был пьяный туман… Теперь бы с красивой солдаткой Завесть хорошо роман. * * * Но вот и Криуша… Три года Не зрел я знакомых крыш. Сиреневая погода Сиренью обрызгала тишь. Не слышно собачьего лая, Здесь нечего, видно, стеречь — У каждого хата гнилая, А в хате ухваты да печь. Гляжу, на крыльце у Прона Горластый мужицкий галдеж. Толкуют о новых законах, О ценах на скот и рожь. «Здорово, друзья!» «Э, охотник! Здорово, здорово! Садись! Послушай-ка ты, беззаботник, Про нашу крестьянскую жисть. Что нового в Питере слышно? С министрами, чай, ведь знаком? Недаром, едрит твою в дышло, Воспитан ты был кулаком. Но всё ж мы тебя не порочим. Ты – свойский, мужицкий, наш, Бахвалишься славой не очень И сердце свое не продашь. Бывал ты к нам зорким и рьяным, Себя вынимал на испод… Скажи: Отойдут ли крестьянам Без выкупа пашни господ? Кричат нам, Что землю не троньте, Еще не настал, мол, миг. За что же тогда на фронте Мы губим себя и других?» И каждый с улыбкой угрюмой Смотрел мне в лицо и в глаза, А я, отягченный думой, Не мог ничего сказать. Дрожали, качались ступени, Но помню Под звон головы: «Скажи, Кто такое Ленин?» Я тихо ответил: «Он – вы». 3 На корточках ползали слухи, Судили, решали, шепча. И я от моей старухи Достаточно их получал. Однажды, вернувшись с тяги, Я лег подремать на диван. Разносчик болотной влаги, Меня прознобил туман. Трясло меня, как в лихорадке, Бросало то в холод, то в жар, И в этом проклятом припадке Четыре я дня пролежал. Мой мельник с ума, знать, спятил. Поехал, Кого-то привез… Я видел лишь белое платье Да чей-то привздернутый нос. Потом, когда стало легче, Когда прекратилась трясь, На пятые сутки под вечер Простуда моя улеглась. Я встал. И лишь только пола Коснулся дрожащей ногой, Услышал я голос веселый: «А! Здравствуйте, мой дорогой! Давненько я вас не видала. Теперь из ребяческих лет Я важная дама стала, А вы – знаменитый поэт. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ну, сядем. Прошла лихорадка? Какой вы теперь не такой! Я даже вздохнула украдкой, Коснувшись до вас рукой. Да… Не вернуть, что было. Все годы бегут в водоем. Когда-то я очень любила Сидеть у калитки вдвоем. Мы вместе мечтали о славе… И вы угодили в прицел, Меня же про это заставил Забыть молодой офицер…» * * * Я слушал ее и невольно Оглядывал стройный лик. Хотелось сказать: «Довольно! Найдемте другой язык!» Но почему-то, не знаю, Смущенно сказал невпопад: «Да… Да… Я сейчас вспоминаю… Садитесь. Я очень рад. Я вам прочитаю немного Стихи Про кабацкую Русь… Отделано четко и строго. По чувству – цыганская грусть». «Сергей! Вы такой нехороший. Мне жалко, Обидно мне, Что пьяные ваши дебоши Известны по всей стране. Скажите: Что с вами случилось?» «Не знаю». «Кому же знать?» «Наверно, в осеннюю сырость Меня родила моя мать». «Шутник вы…» «Вы тоже, Анна». «Кого-нибудь любите?» «Нет». «Тогда еще более странно Губить себя с этих лет: Пред вами такая дорога…» Сгущалась, туманилась даль… Не знаю, зачем я трогал Перчатки ее и шаль. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Луна хохотала, как клоун. И в сердце хоть прежнего нет, По-странному был я полон Наплывом шестнадцати лет. Расстались мы с ней на рассвете С загадкой движений и глаз… * * * Есть что-то прекрасное в лете, А с летом прекрасное в нас. * * * Мой мельник… Ох, этот мельник! С ума меня сводит он. Устроил волынку, бездельник, И бегает как почтальон. Сегодня опять с запиской, Как будто бы кто-то влюблен: «Придите. Вы самый близкий. С любовью Оглоблин Прон». Иду. Прихожу в Криушу. Оглоблин стоит у ворот И спьяну в печенки и в душу Костит обнищавший народ: «Эй, вы! Тараканье отродье! Все к Снегиной!.. Р-раз и квас! Даешь, мол, твои угодья Без всякого выкупа с нас!» И тут же, меня завидя, Снижая сварливую прыть, Сказал в неподдельной обиде: «Крестьян еще нужно варить». «Зачем ты позвал меня, Проша?» «Конечно, ни жать, ни косить. Сейчас я достану лошадь И к Снегиной… вместе… Просить…» И вот запрягли нам клячу. В оглоблях мосластая шкеть — Таких отдают с придачей, Чтоб только самим не иметь. Мы ехали мелким шагом, И путь нас смешил и злил: В подъемах по всем оврагам Телегу мы сами везли. Приехали. Дом с мезонином Немного присел на фасад. Волнующе пахнет жасмином Плетневый его палисад. Слезаем. Подходим к террасе И, пыль отряхая с плеч, О чьем-то последнем часе Из горницы слышим речь: «Рыдай не рыдай – не помога… Теперь он холодный труп… Там кто-то стучит у порога… Припудрись… Пойду отопру…» Дебелая грустная дама Откинула добрый засов. И Прон мой ей брякнул прямо Про землю, Без всяких слов. «Отдай!.. — Повторил он глухо. — Не ноги ж тебе целовать!» Как будто без мысли и слуха Она принимала слова. Потом в разговорную очередь Спросила меня Сквозь жуть: «А вы, вероятно, к дочери? Присядьте… Сейчас доложу…» Теперь я отчетливо помню Тех дней роковое кольцо. Но было совсем не легко мне Увидеть ее лицо. Я понял — Случилось горе, И молча хотел помочь. «Убили… Убили Борю… Оставьте! Уйдите прочь! Вы – жалкий и низкий трусишка. Он умер… А вы вот здесь…» Нет, это уж было слишком. Не всякий рожден перенесть. Как язвы, стыдясь оплеухи, Я Прону ответил так: «Сегодня они не в духе… Поедем-ка, Прон, в кабак…» 4 Всё лето провел я в охоте. Забыл ее имя и лик. Обиду мою На болоте Оплакал рыдальщик-кулик. Бедна наша родина кроткая В древесную цветень и сочь, И лето такое короткое, Как майская теплая ночь. Заря холодней и багровей. Туман припадает ниц. Уже в облетевшей дуброве Разносится звон синиц. Мой мельник вовсю улыбается, Какая-то веселость в нем. «Теперь мы, Сергуха, по зайцам За милую душу пальнем!» Я рад и охоте… Коль нечем Развеять тоску и сон. Сегодня ко мне под вечер, Как месяц, вкатился Прон: «Дружище! С великим счастьем! Настал ожидаемый час! Приветствую с новой властью! Теперь мы всех р-раз и квас! Без всякого выкупа с лета Мы пашни берем и леса. В России теперь Советы И Ленин – старшой комиссар. Дружище! Вот это номер! Вот это почин так почин. Я с радости чуть не помер, А брат мой в штаны намочил. Едри ж твою в бабушку плюнуть! Гляди, голубарь, веселей! Я первый сейчас же коммуну Устрою в своем селе». У Прона был брат Лабутя, Мужик – что твой пятый туз: При всякой опасной минуте Хвальбишка и дьявольский трус. Таких вы, конечно, видали. Их рок болтовней наградил. Носил он две белых медали С японской войны на груди. И голосом хриплым и пьяным Тянул, заходя в кабак: «Прославленному под Ляояном Ссудите на четвертак…» Потом, насосавшись до дури, Взволнованно и горячо О сдавшемся Порт-Артуре Соседу слезил на плечо. «Голубчик! — Кричал он. — Петя! Мне больно… Не думай, что пьян. Отвагу мою на свете Лишь знает один Ляоян». Такие всегда на примете. Живут, не мозоля рук. И вот он, конечно, в Совете, Медали запрятал в сундук. Но с тою же важной осанкой, Как некий седой ветеран, Хрипел под сивушной банкой Про Нерчинск и Турухан: «Да, братец! Мы горе видали, Но нас не запугивал страх…» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Медали, медали, медали Звенели в его словах. Он Прону вытягивал нервы, И Прон материл не судом. Но всё ж тот поехал первый Описывать снегинский дом. В захвате всегда есть скорость: – Даешь! Разберем потом! Весь хутор забрали в волость С хозяйками и со скотом. А мельник… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Мой старый мельник Хозяек привез к себе, Заставил меня, бездельник, В чужой ковыряться судьбе. И снова нахлынуло что-то… Тогда я всю ночь напролет Смотрел на скривленный заботой Красивый и чувственный рот. Я помню — Она говорила: «Простите… Была не права… Я мужа безумно любила. Как вспомню… болит голова… Но вас Оскорбила случайно… Жестокость была мой суд… Была в том печальная тайна, Что страстью преступной зовут. Конечно, До этой осени Я знала б счастливую быль… Потом бы меня вы бросили, Как выпитую бутыль… Поэтому было не надо… Ни встреч… ни вообще продолжать… Тем более с старыми взглядами Могла я обидеть мать…» Но я перевел на другое, Уставясь в ее глаза, И тело ее тугое Немного качнулось назад. «Скажите, Вам больно, Анна, За ваш хуторской разор?» Но как-то печально и странно Она опустила свой взор… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . «Смотрите… Уже светает. Заря как пожар на снегу… Мне что-то напоминает… Но что?.. Я понять не могу… Ах!.. Да… Это было в детстве… Другой… Не осенний рассвет… Мы с вами сидели вместе… Нам по шестнадцать лет…» Потом, оглядев меня нежно И лебедя выгнув рукой, Сказала как будто небрежно: «Ну, ладно… Пора на покой…» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Под вечер они уехали. Куда? Я не знаю куда. В равнине, проложенной вехами, Дорогу найдешь без труда. Не помню тогдашних событий, Не знаю, что сделал Прон. Я быстро умчался в Питер Развеять тоску и сон. 5 Суровые, грозные годы! Но разве всего описать? Слыхали дворцовые своды Солдатскую крепкую «мать». Эх, удаль! Цветение в далях! Недаром чумазый сброд Играл по дворам на роялях Коровам тамбовский фокстрот. За хлеб, за овес, за картошку Мужик залучил граммофон, — Слюнявя козлиную ножку, Танго себе слушает он. Сжимая от прибыли руки, Ругаясь на всякий налог, Он мыслит до дури о штуке, Катающейся между ног. Шли годы Размашисто, пылко… Удел хлебороба гас. Немало попрело в бутылках «Керенок» и «ходей» у нас. Фефёла! Кормилец! Касатик! Владелец землей и скотом, За пару измызганных «катек» Он даст себя выдрать кнутом. Ну, ладно. Довольно стонов! Не нужно насмешек и слов! Сегодня про участь Прона Мне мельник прислал письмо: «Сергуха! За милую душу! Привет тебе, братец! Привет! Ты что-то опять в Криушу Не кажешься целых шесть лет! Утешь! Соберись, на милость! Прижваривай по весне! У нас здесь такое случилось, Чего не расскажешь в письме. Теперь стал спокой в народе, И буря пришла в угомон. Узнай, что в двадцатом годе Расстрелян Оглоблин Прон. Расея… Дуровая зыкь она. Хошь верь, хошь не верь ушам — Однажды отряд Деникина Нагрянул на криушан. Вот тут и пошла потеха… С потехи такой – околеть. Со скрежетом и со смехом Гульнула казацкая плеть. Тогда вот и чикнули Проню, Лабутя ж в солому залез И вылез, Лишь только кони Казацкие скрылись в лес. Теперь он по пьяной морде Еще не устал голосить: «Мне нужно бы красный орден За храбрость мою носить…» Совсем прокатились тучи… И хоть мы живем не в раю, Ты всё ж приезжай, голубчик, Утешить судьбину мою…» * * * И вот я опять в дороге. Ночная июньская хмарь. Бегут говорливые дроги Ни шатко ни валко, как встарь. Дорога довольно хорошая, Равнинная тихая звень. Луна золотою порошею Осыпала даль деревень. Мелькают часовни, колодцы, Околицы и плетни. И сердце по-старому бьется, Как билось в далекие дни. Я снова на мельнице… Ельник Усыпан свечьми светляков. По-старому старый мельник Не может связать двух слов: «Голубчик! Вот радость! Сергуха! Озяб, чай? Поди, продрог? Да ставь ты скорее, старуха, На стол самовар и пирог. Сергунь! Золотой! Послушай! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И ты уж старик по годам… Сейчас я за милую душу Подарок тебе передам». «Подарок?» «Нет… Просто письмишко. Да ты не спеши, голубок! Почти что два месяца с лишком Я с почты его приволок». Вскрываю… читаю… Конечно! Откуда же больше и ждать! И почерк такой беспечный, И лондонская печать. «Вы живы?.. Я очень рада… Я тоже, как вы, жива. Так часто мне снится ограда, Калитка и ваши слова. Теперь я от вас далёко… В России теперь апрель. И синею заволокой Покрыта береза и ель. Сейчас вот, когда бумаге Вверяю я грусть моих слов, Вы с мельником, может, на тяге Подслушиваете тетеревов. Я часто хожу на пристань И, то ли на радость, то ль в страх, Гляжу средь судов всё пристальней На красный советский флаг. Теперь там достигли силы. Дорога моя ясна… Но вы мне по-прежнему милы, Как родина и как весна». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Письмо как письмо. Беспричинно. Я в жисть бы таких не писал. По-прежнему с шубой овчинной Иду я на свой сеновал. Иду я разросшимся садом, Лицо задевает сирень. Так мил моим вспыхнувшим взглядам Погорбившийся плетень. Когда-то у той вон калитки Мне было шестнадцать лет. И девушка в белой накидке Сказала мне ласково: «Нет!» Далекие милые были!.. Тот образ во мне не угас. Мы все в эти годы любили, Но, значит, Любили и нас.     Январь 1925     Батум notes Примечания 1 «Липа» – подложный документ. – Примеч. автора.